Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Обломки империи, оптом.



# 18. Обломки империи, оптом.

 

Итак, правосудие в нынешней России – это преступление. Преступление против естественных русских устоев, против веками проведенной межи между добром и злом, именуемой законом. Правда, иногда то, что не доделывает нынешнее кривосудие – исправляется на тюрьме и зоне: педофилы здесь, получив в зале суда минимальные сроки – дополучают своё, довесок к сроку, в некоторой степени адекватный сотворённому ими злу. Несправедливость же и суровость приговора, как, например, в случае с Носом – за прогулку на катере десять лет – тоже дополняется, пусть и не сбавлением срока, так хоть какой-то толикой неосознанного сочувствия, общим настроением подбадривающей и омолаживающей, пусть кратковременной, но искренней доброты, которая осуществляется короткими вспышками – то грубой шуткой, то пачкой сигарчух… Народ судит всегда сам. И более того, суд этот, как предварительное следствие перед Страшным судом – достигает до творцов нынешнего многословного правового моря правил, кодексов, инструкций – грозным раскатом, предвестником вечного проклятия.

Нам говорят, что мы пьем, развратничаем и воруем, и это всё, на что мы способны. И поэтому нужен, необходим такой суровый и прописанный до мелочей безжалостный закон. Но тот, кто так ставит вопрос – или сам преступник, или чей-то подсирала, подпевающий на руку своим хозяевам, находящимся, похоже за пределами русских кладбищ и пепелищ. Это иезуитское издевательство над обезображенным телом России, у которой отсечена и крона, и лучшие ветви – царь и благородные русские роды, подсечены лучшие корни и опалена лучшая защита – созидательные мирные крестьянские хозяйства, и армия, и флот. Накопленное и сохранённое за века, материальное и духовное богатство, как собранная дождевая влага – благодать Божия над Россией – прелагается путём отравы, противоестественного применения, не на пользу русскому народу, а во всё более тяжкое порабощение – посредством купленной "красной церкви" – в скверну, в жижу, неспособную напоить и вскормить нормальный живой, прочный организм. Самым молодым, самым нуждающимся клеточкам, молодёжи, доставлется в качестве пищи отрыжка: пиво, наркотики, глянец и глубоко скрытые отвращение, пренебрежение, тоскливая ненужность.

И в такой ситуации говорить, что гниющий обрубок – сам виноват, что исходит плесенью и покрыт жучками, короедами и прочей сворой паразитов – преступление. Это преступление тех, кто это видит и этому неискренне сокрушается, в тайне садистски радуясь, кто получается причастен этому величайшему из преступлений последних двух веков – преступлению против России, против русского порядка исчисления добра и зла, доказавшего всему миру свою цивилизованную силу, уникальность, и безусловную необходимость, по крайней мере для всего белого мира.

В данной ситуации я не равняю всех, кого сегодня считают преступниками с ангелами. Но поскольку все они осуждены неправедно, несправедливо, по противоестественному, несправедливому, безличностному, нерусскому закону – то каждый считает, и не без оснований, себя невиновным. Да, мы не должны поощрять преступлений. Но только тех, которые являются пре-ступлениями (заступами за черту добра и зла) против истинного закона, исходящего от истинного хозяина России, а не её грабителей и насильников.

И этот закон, иногда как закон военного времени, нарушает буквально понимаемое право, и выступает иногда созидающей цивилизационной силой. Как, например, указ князя Владимира, во многом образовавший Киевскую Русь: "А жидов, кои обрящутся в наших пределах – разрешаю убивать и грабить"… (Нечволодов, "Сказание о земле Российской"). Закон, истинный закон России – это то, что восстанавливает её из пепла, укрывает от опасности её детей, укрепляет её границы, делает немыслимым её ограбление. И потому нынешние кучи мусора – приговоры и обвинительные заключения – это в первую очередь архив грядущего суда над нынешними самозванцами, кремлёвскими временщиками –по сути в каждой букве их приговор самим себе (а самозванцев, кои расплодились у нас – грабить и убивать?...) Суд этот, жёсткий и коварный по отношению к России, коснись кого из них – уверен, не найдётся ни одного, кто бы выдержал тех наказаний, на которые они послали русский народ. Мы – будущие судьи их страха, и их извращений, их лукавства, жадности и неправедности.

Пусть мы не лишены страстей и человеческих немощей. Но сама идеальная возможность жизни и развития страны по "Русской правде", как назывался русский закон – это историческая реальность. Россия, её святые, её история и красота – доказали всему миру, что устроение человека естественно, красиво и высоко. Хотелось бы рассказать о современной святости, но она каплями росы раскидана по нынешнему русскому мелеющему человеческому морю, как гедеонова роса на прохудившемся, но еще не истлевшем руне – Белая Россия, которую нам еще предстоит собрать, не механически, как конструктор под таким названием, а как сад, с прививками и селекцией, и сожжением больных и зараженных паразитами ветвей.

Святые, поборовшие страсти, русские святые – видели, что такое состояние ждёт нас, и предрекали сначала падение, а потом и восстание. Нет у нас и не будет оправдания перед этими пророчествами, если мы не будем принимать в них участия, жить сердцем в первую очередь ими, как законом. Отойти от этого пути – вот настоящее русское преступление: предать святость и жизнь пророчествами внутри себя. Без этого любой русский – мёртв, где бы он ни находился, как отсечённый лист. Без этого он самим собой осужден и лишён свободы, запустив на то место, которое пусто быть не может, корм для свиней: гламурную педерастию и извращенное ироническое разъедание и обсмеивание всего вокруг и для особо продвинувшихся – гедонистический садизм.

Святые были и остаются свободными. Подлинно свободными. Но и ощущая эту свободу, были и остаются не столько счастливы, сколь многоскорбны, поскольку свобода или приобреталась долгим примирением своей воли, или отсечением её, перед волей Божией, волей царской, приобреталась отсечением лишнего и восполнением недостающего.

Итак, свобода – это свет и святость, осознающая и силу России, и красоту и беспокойную натуру русского человека. Здесь, в военном положении, в вечном созидательном усилии, идущем иногда вразрез с буквальными законами – "разрешаю убивать и грабить" – мы приобретаем навыки применения силы к исправлению. Здесь, в окопах не окончившейся гражданской. Здесь, в компании добрых и злых, кровожадных и наивных, убийц, разбойников, алиментщиков, растяп, наркоманов, побегушников, домушников, крадунов, пьяниц, недогулявших малолеток и стариков, строчащих бесконечные, как обои, жалобы и заявления… Здесь, в северных лагерях, и тюрьмах – зреют люди, способные победить и закончить наконец-то затянувшуюся войну против России, и восстановить её естественное сильное устроение в мировом саду – русская ёлочка вновь будет выше всех. И все должно начаться с Севера, а Север – это мы.

От жары слиплись не только конфеты. В хате четыре на пять метров – пятнадцать человек. Как только кто-то начинает шевелиться, собирается например, курочка в три-четыре рыла почифирить или заварить бичиков – сразу по хате начинает волнами плавать и кружить липкий мокрый жар. Спички отсырели, хотя на улице в тени +30. Пакетики с чаем – повлажнели и увяли. Сигареты в густом, как холодец, бульоне человеческих испарений – не горят, даже не прикуриваются. Фитили из туалетной бумаги, для запаивания малявок – не желают гореть. Даже с потолка и со стен – сбежали последние комары и дрозофилы. За решкой – жара с дождями, которые не приносят прохлады.

Саныч с человечком прислал весточку – он уже в тайге. И это хорошо. Хоть один человек вырвался отсюда. Пусть не на "золотую", а просто на посёлок, но там она, всё же ближе, воля, и воздух – чище.

После Гарика был Амбалик. Я пропустил момент передачи от одного к другому "ключей" от нашей хаты: меня выдернули из СИЗО на две недели. А когда я вернулся в хате Гарика уже не было – остались Амба с Липой, да ездил туда-сюда по этапам Саныч. И не было ни телика, ни сотовых – что отмели при шмоне, что улетело за забытую на пьяную голову на общаке пятилитровую ёмкость бражки, что просто так исчезло, без объяснений.

Про Амбу я уже упоминал. После него остался – Саныч, всего на пару недель, которые мы провели в окопных разговорах, воспоминаниях, чаепитиях, написании надзорных и кассационных жалоб, направленных в основном на то, чтоб у Саныча всё дело пошло в другое русло – по-тихому договориться с кумом и не трогать друг друга…

Жизнь Саныча – жизнь необыкновенного русского бандита, не скрывающего ни от кого, что он был и есть – бандос. Худенький, усатенький, дерзкий. Впрочем, за двадцать семь лет зон и лагерей (из пятидесяти одного своего) – трудно стать толстячком. Его ловили, били, убивали, любили – но больше всё же держали взаперти, в лагерях и камерах, но так и не смогли сделать из него ни винтика, ни шестерёнки сначала коммунистического паровоза, потом демократической повозки.

У нас нет слёз. У нас нет того, что мы могли бы назвать мягкостью – только ярость, ярость в избытке от постоянного столкновения с машиной "пгаво"-судия, от ежедневных уколов холодных, ненавидящих, злорадствующих в своей глубине взоров наших надзирателей. И редкая радость от общения на соседних шконарях. И беззлобные шутки над теми, кто проспал чаепитие с пачкой сушек, исчезающих быстрее, чем осколки гранаты, чем вдох-выдох:

– Кто сладко спит, тот видит только сны!...

– Точно, только у нас на "Белом лебеде" по-другому говорили: кто сладко спит, тот сладкого не видит…

Но сны зачастую – слаще сладкого, самого запретного. Может, поэтому здесь так много встречается любителей поспать – бандеров, бандерлогов, бизонов, супербизонов, мухоморов, для которых сны – ярче реальности, как манящий легкий дым ароматической травы, новый наркотик – галлюциноген, бесплатный и доступный. Россиянский суд, бессмысленный и беспощадный, лишая русского человека воли – свободы, не способен отнять или ограничить последнего пространства – невидимого мира снов, фантазий и воспоминаний, в котором всё так ярко и хорошо, в котором женщины не изменяют, а дышат полной грудью верностью и лаской, жёны не сажают мужей за "износ", изнасилование (то же и проститутки, по заказу, сначала обработав нужного человечка, а минуту спустя – строча заявление). В этом мире братья не доносят на братьев из безумной ревности к своим неверным подругам, дети не чудят со своими большими бедками. В этом теплом, манящем призывно сразу после кормёжки, мире тебя не осудят за убийство, в котором отсутствует труп, просто потому, что кто-то кому-то что-то сказал про то, что будто бы видел, как человек, похожий на тебя, немного поссорился с тем, кто похож на пропавшего без вести… Даже если в этом мире появится что-то похожее на приступ изжоги, отрыжку реальности, если лучший друг начнёт изворачиваться, топить тебя, грузить как "Боинга", намолотив своим языком кучу дури – у тебя есть возможность остановить всю эту ложь и гнусь – можешь проснуться, вздохнуть, и снова погрузиться в сон, провожаемый немигающими взглядами красоток, рекламирующих шампунь, лак для ногтей, баварское пиво – туда, к ним, к женам и женщинам разбираться – что было не так, была ли любовь, и осталась ли?

Итак, закон – это соблюдение правды и территории правды. А правда – это открытость истине, а значит, Богу и ненависть к Его врагам, поскольку человек, пришедший к врагу, и говорящий ему правду, маленькую правду о количестве войск и расположении частей, малюсенькую правду спасающую собственную ничтожную задницу – этот человек в этот момент становятся предателем, Иудой, предающим Бога своим ласковым ядовитым поцелуем. Судить может и будет только тот, кто отложил ложь и лукавство по отношению к Богу, будь хоть он пастух или разбойник.

Оборвались. Мало того, что вода вся уходит на питье – теперь её расходовать придётся под спецлютым особым контролем: чтоб словиться по долине надо не меньше половины бачка, не меньше тазика – на вторую попытку воды уже не хватит, а ведь надо ещё пить, мыть руки: ночь долгая.

Сова готовит ловило, вставляя обгоревшие спички в пятерёную нитку, чтобы наш конец, спущенный в канализацию с потоком воды из тазика, обмотался, сцепился, с их пятерёнкой или конём. Остальная хата в пожарном порядке участвует в срочном плетении нового коня, хотя это и не наша обязанность. Наша задача, чтоб дорога на больничку, на тубиков, турбович – была по зелёной. Но сейчас, в ночной спешке и духоте не до этого, не до выяснений: вдоволь ругаемся по долине с соседями через продол, которые оборвали коня, но сами давно уже про себя догадались – коня, ничего не попишешь, придётся плести нам, а то эти индейцы, набранные по объявлению, совсем утухнут. Лишь бы словились, от них уже ничего не надо, ни здравости, ни понимания, ни нового коня – орём по долине, инструктируем что делать. Сову завтра опять выдернут за это, за ночную общуху – рапорт, трюм (карцер), пять суток в робе под наблюдением в глазок через каждые четверть часа, сигареты, бурбулятор, кофе, весь запрет – не спрячешь, только с верхних хат, по долине, если сможешь сплести ловило из собственных носков… Но на это сейчас начхать – главное: дорога, дорога жизни, по которой течёт как по реке и любятина, и телефоны, и мульки серьезного характера с мыслями по суду, и рандоли, и выписки из УК и УПК, и программы телепередач, сигареты, растворимая картофельная пюрешка, приправа, обращения по централу, поисковые, материалы на коней и контрольки, провода для телеантенн, подарки курицам – как кровь, питающая каждую клетку тюрьмы. Дорога – это вена, признак жизни если она жива, на неё уходит последний рукав от серого таёжного свитера Саныча.

Саныч заехал в этом свитере. И после нескольких коротких недель его этапов, отъездов, шумных приездов, мы оказались на соседних шконарях. В перерывах между идеальными снами и суетой дорожников, мы пили чай на доске из-под нард, куда ещё поместились бы и конфетки, и шоколад, и халва, и печенюшки, и сахар, и рандолики, и мамины пирожки, если бы они были. Но по хате гулял голяк, а суетиться по централу было лень – мы пили чай, иногда окуная пальцы в то, что было к чаю, как альпинисты – в сухие мюсли. И говорили о жизни (непередаваемо), о разорённой, разрушенной до пепелищ стране (ещё более непередаваемо), и о нормальной жизни, о жёнах, женщинах, которым есть и нет прощения, и женщинах, которым можно простить всё, и которые, что бы там ни было – будут нам дороги, и женщинах, королевах наших царств, которых мы ещё не встретили, но которые будут точно лучшими, чем мы, прощая нам то, что нельзя прощать – их нынешнее одиночество, поскольку мы – здесь, а они нет.

– Была у меня такая… Почти такая женщина… – Саныч только закончил мульку на губернию, в одну из женских хат, Наденьке. – Сова, эй, Сова! Ну-ка, Совёнок, давай запаяй эту мульку серьезного характера. И сразу после проверки толкай по назначению – сам знаешь!...

Он уже толкнул этой Наденьке и другие груза серьезного характера – и мой китайский кипятильник (который, десятый, двадцатый уже за несколько месяцев на централе?..) и свою серебряную цепочку, и свою фотку десятилетней давности, где он – красивый бандит, ещё в теле, ещё не времён лесоповала на Вожской, а времён "Белого лебедя" на Соликамске, когда его ломали, выгнав мокрого на прогулку на заполярный мороз на четыре часа. Как заморозили Васю Бриллианта, отправив в прогулочный зимний дворик сразу из бани.

– Я в Москву приехал. На Трёх вокзалах нашёл ребятишек, Ваньку и Рыжего, и стали мы с ними отрабатываться… – посвистывал дыркой в штакетнике и прихлёбывал Саныч чаёк с мюслями, которые жевать-то было нечем после Вожской: слабость, авитаминоз плюс к тому, как убивают "красные", когда хотят списать на кого-нибудь несколько центнеров солярки…

Прошу учесть, что в этих записках – нет и не может быть видимой, сюжетной стройности, оттого, что от одного абзаца до следующего может пролегать пропасть в несколько суток, в которые вовсе не до бумаги и ручки, рефлексии, непрерывной грусти, ожидания любви, мыслей о любви, маленьких драм и комедий, уравновешенных, трезвых мыслей об абсурдности поисков ещё чего-либо в этих стенах и упорном желании доказать, что всё вовсе не так… После этого уже теряется нить – хотел написать о власти – получилось о любви, и уже эта нить, глядишь, тоже теряется, где-то в сновидениях, в идеальном нереальном тумане, во вновь оживающих надеждах и ожиданиях – и думаешь, а зачем это всё? Зачем кому-то знать, что там на самом деле было у Трёх вокзалов с безвестным дотоле читателю (или читательнице) Санычем, разбойником из далёкой Печоры? А где эта Печора? В Коми? Какая такая Коми? Коми не знаем, Воркуту знаем – там сидел, сидит, будет сидеть если так и пойдёт, брат, дед, прадед, а теперь – внук, правнук…

Хотя, как говорится, в любой истории – отражение одной и той же истории поисков счастья одиноким путником, которому пройденный им путь кажется чем-то очень важным и нужным, как впрочем любому человеку, будь то крестьянин, жалующийся на соседей, вкопавших не там межевой столб, или ребёнок, в притворных обильных слезах и соплях, ноющий мамке про соседского Витьку, выменявшего у него радиоприемник на две хлопушки. По крайней мере, странное очарование прошедшего с некоторыми деталями личного эпоса, названиями мест, дат – Троя, мокрая скамья на крутом Рождественском бульваре, едва согретая двумя телами постель, стена, окно, дождь в дачном заброшенном далёком году – всё это иногда всплывает и ищет чего-то в будущем, более святого и чистого. И рассказ о встрече бандита и проститутки, перекрашенный комикс, не обставленный пейзажами и мокрыми разводами эпитетов, оценок и психологии – может оказаться желанием, искренним желанием, чтоб тебя любили так, как никогда – завтра, уже завтра, на пороге сегодняшнего дня без этой любви.

– … У трёх вокзалов мы работали с разношёрстной бригадой. Ванька там был, Рыжий был. Была там одна деваха, которая хвасталась, что гостила однажды у самого Дурова.

– Это кто?

– Артист, ё-моё. Ну, помнишь, этого играл… "Не бойся, я с тобой"… Который самовар пальцем проткнул…

– Это которого в "Семнадцати мгновениях" Штирлиц в пруду утопил?

– Точно.

Со шконаря у Совы, из-под марли. А-а, вспомнил, гестаповский стукачок…

– Малыш, давай не ушкуй, и без комментариев. Так вот. С Рыжим, с Ваньком на Ярике словились в кафешке, переглянулись – вроде, свои, ну, и пошла жара. Любка к нам приклеилась, ничего такая курица, правда, деревенская, но бойкая… если бы в Америке было дело – была бы кинозвездой первой величины, а у нас – штучка привокзальная… Она больше по 158-й, по электричкам отрабатывалась. А тут втемяшилось в голову – Дуров, Дуров…Дуров, Дуров… Запала, что ли на него, или афишу увидела. Короче, я тогда уже понял, что Любка ляпнула просто так. Захотелось ей. Мы её так, вяленько расспрашиваем – где он живёт-то, твой Дуров? Может ненароком, нежданчиком и определится, что врёт. Ну, где твой Лёва Дуров, чё ты гонишь? А она всё твердит, что только на память может показать, а так адрес не знает. И троит сама, видно же, ногой дрыгает и глазами косит, потеет, хотя в нашей кафешке прохладно всегда, и дрыгается на диванчике – будто подпрашивает чего… Ну, подпрашивай, думаю, животная… Придётся если что русскую красоту твою бесполезную чуть подправить. Я-то баб не бью, хотя они своё место знать должны, а вот Ваньку с Рыжим в этом деле не видел… Ну, идём мы, днём. Днём надёжнее – сейчас мало кто, кроме камер наблюдения, обращает внимание: бабки у подъездов не сидят, всё больше аквапарки сторожат да в ларьках убираются. Да и Дуров наверняка не лежебока – если не снимается в сериалах, то сикилится где-нибудь по заграницам, по гастролям и тусовкам. Он же – народный… Заходим. Камер, вроде, нет. Домофон, кстати, тоже простенький, цифровой. И консьержки нету…

– Слова "нету" в русском языке нету. Мама меня била, – не выдержал Сова.

– Малыш, не перебивай, Иди дам варакушечку и печенюшечку, чтоб не перебивал людей. А слово "нету", спроси у Юры – есть. В "Евгении Онегине". Так что, кури бамбук, малолетка… Не мешай. Поднимаемся на этаж, осматриваемся. Квартира не Дурова – это точно. Но я пока молчу. А Любка, стерва, шепчет – во-во, вот здесь он меня лапал, вот здесь у нас было, вот здесь я под ним лежала, а сама поляну стригла – короче та ещё девочка, и тебя схавает, и кеды твои выплюнет. Вот её мужу будет хорошо под ней – кого она усыновит, осталось только лавэ подкопить… А она трещит – во-во, вот туда потащил, сказал, что так мне больше нравится – быть плохой девчонкой, или очень плохой… Ну, врёт, животная – глазом не моргнёт! Прочитала где-то в журнале, в кафешке забыла какая-нибудь селёдка, обмылок современный, а эта чешет, думает – мы журналов не читали, фрейдизмом не страдаем… Очень даже читали, хотя Юнг был нормальный старик, в отличие от Фрейда, этого злобного еврейского ОБЖ… Да и слишком много чести им, хотя сколько я видел ооровцев, полосатиков – начитанные почти все… Это сейчас книги не в почёте. Ну, ладно – на эту дуру у меня даже зла не хватает. Я вообще подельников не люблю, а уж подельниц с собой брать – вилы! Ну, сказала бы – соврала, видела Дурова, только не того, а Самодурова какого-нибудь. И не актёра, а студента… Нет, им хочется победителей! Чтоб их кто-то известный помял-потрогал. Любят, бляха, брутальных триумфаторов. Прямо по Ницше: мужик для войны, а баба для отдохновения воина… Комплекс Клеопатры – хочется быть не просто дорогими, а очень дорогими… Ящики перерываем, матрасы поднимаем, бельё… Сгребаем побрякушки, чуть деньжат, чуть рыжье – и всё. Я даже ни до чего не дотронулся – всё ясно было с первого взгляда, хотя в Москве иногда и миллионеры на "Нивах" ездят, чтоб не палиться. Но это пальто – не то! Для чего-то, помню, в ванну пошёл – умыться, на себя в зеркало поглядеть – иногда полезно. А не то забываешь, как выглядишь на самом деле. Это Ванька в первую секунду заходит, садится на диван – и зажмуривается от удовольствия, приход ловит, кайф. От власти. Он – король. Король положухи. Сколько его били, сколько принимали… Без понту – захочет, залезет. Иногда даже зайдёт, посидит, окурок оставит в пепелке – и аллес, на этом стоп. Сходит на кухню – если холодильник пустой, даже ничего не тронет. А тут у него от Любкиного верещанья фляга свистнула конкретно – ищи, ищи, у Дурова должно быть… Я пошёл в ванную. На кухню вместо Ваньки по пути заглянул. Холодильник, ничего, нормально упакован, "Индезит" прослужит долго, не ЗИЛ… Правда всё какая-то хрень для бессмертных – соевый йогурт, разнообразные зеленя, ягоды замороженные, ни мяса, ни колбасы – короче, детский сад. Хреново у Дурова с пищеварением – тоже дуплей не отшибает? Вроде на онорексика не похож… Нет, тут пахнет глянцем, гламуром, какой-нибудь кремлёвской диетой или на худой конец, голоданием по Полю Бреггу… Толкаю дверь в ванной, сам в уме прикидываю – может, хоть сыр с вином прихватить – оп! – а дверь закрыта… О-па! Думаю, может дверка в другую сторону открывается? Тяну за ручку – не идёт. Потом слышу – шуршание оттуда, и поёт кто-то тихонько. Но не радио. А потом – раз, дверь сама нараспашку – и херак! – я чуть не ослеп… Мадонну Боттичелли видел? Так вот – Венера отдыхает! Мне только поза её напомнила картину – волосы и больше ничего, а так – всё наше, лучшее из лучших. Вот, думаю, село неасфальтированное, сейчас ёкнусь, наш папа петух!... Кожа, как у ребёнка, просвечивает – как яблоко, только семечек не видно. Волосы – до пят. Фигура такая, что Мерилин Монро пошла бы и удавилась, поставь рядом. Сгорела бы от стыда – выкати нашу "копейку" и "Порше Кайенн Турбо Эс" последней модификации. Полотенце в руках, поднесла к лицу и выходит, будто рождается – наверное, и не слышала ничего. Бум! Ой! Стукнулась об меня. Обомлела. Но не испугалась. А я, как индеец, с открытым ртом – пачку расшеперил: такую кобылку, пожалуй, даже цирк Дурова с его укротителями не объездит, если только она сама не захочет. Оба-це! И что делать? Говорю ей тихо, чтоб Ванька не слышал – тихо, мы кое-что возьмём, и уйдем… Ты только не ори, родная, не кипешуй… Лучше бы, конечно, думаю, хоть что-то на тебе было, а сам пялюсь, как подросток, на её красоту… Я бы тогда хоть на лестничную площадку бы вывел, переждала бы минут двадцать наверху, а потом спустилась бы, и всё. И тут как раз Ванёк выглядывает из гостиной, и видит все наши молчаливые переговоры, всю нашу дружбу с первого взгляда. Выкупил всё вмиг. Злой – тоже понял, что вляпались с этим Дуровым и с Любкой – дурой. Ааа, ауе! – орёт, – тащи её сюда! Сейчас узнаем, где Дуров, где деньги!... Рыжий, ставь столик. Мы её сначала разделаем, как следует – она нам всё скажет, всё споёт, а потом… И Любка подхихикивает, как цифра шесть: нашлась жертва, значит, ей сегодня повезло. А она все молчит и глядит. Говорю – стоп! Стоп я сказал! Стопари, короче, выписываю по полной – мы же не договаривались! Сто тридцать девятая и сто пятьдесят восьмая – это одно дело, Ванек. А сто пятая, сто одиннадцатая четвёртая часть, да ещё сто тридцать первая и тридцать вторая! – это уже перебор! Специально так говорю, чтоб только он понял, что кража это одно, а износ с убийством – другое, чтоб остальные не поняли и не напрягались излишне. А сам думаю, что делать, ведь она-то, эта Венера – ещё не знает, что ей конец по любасу. Потом оказалось, что она не Венера, а Вера. А сам на ногу ей, деликатно так, жму, говорю сквозь зубы – покажи где деньги, где лавэ – и ничего не будет, иди только трусы да бюстик одень, что волосами-то прикрываться. Она пошла, тихонько так, накинула халат, скользнула я бы сказал, как тень, за моей спиной, на кухню, холодильник открыла, вытащила брикет от пельменей из морозильника (вот дурак, мог бы сам сообразить: кругом йогурт, пармезан, бордо, а тут – комок пельменей, Штирлиц хренов), а оттуда – вот такую котлету гринов, как пачка форматки, листов пятьсот. Даёт мне. Ванька облизывается – о! и утюга не надо, как всё гладко вышло! Тянет ручонку свою (она у него лучше отмычки – и в решку пролезет, и в карман нырнёт – не услышишь) – давай пресс, молодца, Саныч, отжал красиво! И Рыжему подмигивает – столик-то тащи журнальный, индеец, гурон, апач, что встал, баб не видел? Давай – и столик, и ремень попрочнее. Как будто её нет уже в живых, будто эта баба резиновая, а не совершенство в халатике. Я котлету "бакинских" держу, но не отпускаю. Если я отпущу, и мы не договоримся до этого – ей конец. А если не отпущу – конец нам обоим. У Ваньки заточка летает быстрее, чем у метателя в цирке – делает, короче, вещи красиво, быстрее, чем думает. А у Рыжего мыслей и не было никогда – он и на вокзале-то предлагал только одно: давайте хлопнем этот игровой автомат, давайте хлопнем вот того таксиста, давайте лоха с рюкзачком и лыжами хлопнем, нашёл время кататься… Только хлопнем да хлопнем. Он и нас с Веркой хлопнул бы, и пошёл бы спокойненько потом хлопнул бы пивка с кальмарами, а потом бы, что ему Ванька из пресса уделил, долю свою – хлопнул бы на какую-нибудь третьесортную б…дину или в игровых автоматах, заполировал бы всё это тем, что утонул в канаве по синьке… Рыжий, Ванька и Любка – уставились на меня, будто это я – Дуров. А я говорю – давай, Вано, родной, делай вещи красиво – поставь столик аккуратно, чтоб не шатался, потом берёте пресс – и на Казанский, а я тут развлекусь немного, один, и вас догоню. Ясность полная? Ванька смотрит на пачуху соток, на меня – говорит, с усмешкой такой, нехорошей – ясность полная, Саныч, но как говорится "нет возможности", "эн вэ", Саныч! Так что, извини, кто будет первый? Я говорю, Ваня, сына, не кипятись, поставь столик и иди с Богом… Неужто ты хочешь, чтоб пришёл Лёва Дуров и застал тут очередь неглиже… Он бы так тебя пальцем проткнул, ого-го! И железным, и кожаным!.. Такой бы чопик тебе в тушку забил, что сидеть бы не смог до старости… Вижу, Ванька задумался. Любке всё до фени – не её же будут любить, а ей-то как раз хотелось бы. Рыжему всё равно: Любки, Верки. Он вообще, по трезвянке, не может, стесняется, а чуть накатит – любую возьмёт, лишь бы бабу. Я их за две недели в Москве изучил от и до. Ванька говорит, что ты Саныч, что ты? Откуда у тебя и мысли-то такие? Ладно, договорились, только ты тоже делай вещи – отработались, теперь отходим, так? Отпускаю пресс – Ванька отслюнявливает мне долю, потом говорит, стервец, давай не сейчас, на вокзале найдёшь нас, покашляю тебе, а не то что-то не так, не так как-то всё, чем-то это попахивает, договорились? Понял? Не дурак, говорю, понял. Я знал, что он всё заберёт, и даже не поморщился. Усами только пошевелил для виду, пожевал губами – и говорю, тикайте, хлопцы, ай’л би бэк, как в переводе от Гоблина. Догоню, то есть, только валите по-бырику, чтоб вас не видно было – я глаза закрываю, открываю – а вас уже нет! Нет уж, начинай, тогда мы пойдём, говорит Ванёк. Ну что делать? Беру Веру за охапку волос, чтоб не вздумала что сделать или сказать им, а не то мы мурчать и жужжать будем до утра – и толкаю её в спальню… Всё? – оборачиваюсь. Или задницу голую показать? Всё! – решает Ванька. Нет, не всё! – теперь Любка заартачилась. Ну как же, ей тоже хотелось, и посмотреть, и поучаствовать – она как в театр на делюгу шла! – может и ей досталось бы сладкого в буфете под шумок, визжит, как злой ребёнок – что я, дура? Эта дура нас Дурову впарит, она же нас видела! Чтоб я из-за какой-то дуровской дуры снова трёшку мотала?!. Всё! – орёт уже Ванька, уши зажал, мне объясняет – иди, дверь за нами захлопни, не беспокойся, все будет ауе, арояша: – и как даст Любке с локти поддых! – Вот так! – Любка, как цыплёнок, обмякла на руках у Рыжего, клубочком. Ванька зло это откомментировал – мама, мама, я е..анусь, наш папа петух! Докудахталась… И мне по-деловому, сунул пять – давай, не чуди и не чудим будешь… Дверь будет на замке. Лёве Дурову, если придёт – большой привет! Пусть не пукает!.. Ну и что дальше. Эти трое вздёрнули, а я зашёл в спальню. Она сидит в халате, ждёт. Дверь прикрыл. Закуриваю. Она спрашивает – ушли? Ушли, говорю, подонки. Они что, удивляется, вправду бы меня убили? И глазом бы не моргнули, говорю, сомневаешься? Нет, говорит, хотя честно говоря, может, так со мной и надо было поступить, тяга к смерти, маленькое развлечение курильщиков, дань Танатосу… Что, говорю, переведи? Зачем, улыбается, это лишнее, ну, чем займёмся? Не знаю, чем хочешь, говорю, подтраиваю слегонца, волнуюсь, что она видит, как я волнуюсь, будто вру на детекторе лжи, даже вспотел, как неприятно, что не хочу врать, а вру, не хочу говорить лишнего, и говорю, что вообще-то только откинулся, десятку взял свою, до звонка, сама понимаешь, страдал, ни за что как водится, и сам на женском психозе… Ну, иди ко мне, говорит, просто так, без фокусов, ты же мне жизнь спас – в коридоре столик стоит, и ремешок аккуратно свешивается – зациклился я почему-то на этом столике с ремешком. Может, поэтому всё так ярко запомнилось – обычно, если что-то получается нормально, я почему-то вспомнить никогда не могу. Самая крупная пойманная рыба – хоть тресни! – не помнится так, как та, что сорвалась. А уж что касается женщин, то все эти моменты, которые кажется, никогда не забудешь, ну никогда, и всё! – забываются через пять минут. Легче фильм вспомнить, какую-нибудь безобидную курицу из "Гнезда кукушки", как она жвачку тусовала во рту и хвостиком виляла, чем вот такое счастье-разсчастье, про которое все орут! Но через минуту, базара нет, про столик и ремешок я с ней забыл… Как будто ничего не было. А что там было между нами – это наше дело. Кто ты, говорю, после всего? Да так, работала. Оказалось, действительно работает по вызову, очень дорогая, вот откуда грины. Ну что, вздыхаю, бывает. Давай, разбежимся. Сам потихоньку столик отодвигаю, ремешок прячу. Она говорит, ну что, может поедем, съездим куда-нибудь, за город, на речку посмотрим, отдохнём? Я не вкурил, думал ослышался – на какую такую речку, родная? Ты что, не поняла ещё – я бандит, был бандитом, им и остался… А она как не слышит, ойкает – а у меня ключи от машины в плаще были, а плащ они забрали зачем-то. Вот, думаю, бестолочь, вот дичь, глушенная веслом, вот, грешу на Любку, мохнатка коротконогая!.. Говорил же сто раз – не брать ничего, только лавэ и в крайнем случае рыжьё, чтоб всё было безличное – а кому плащ понадобился, ну не Ваньке же, не Рыжему – Любке этой драной, точно! Вот мышь белая, он же тебе до пят! Представил, как её тащат подмышками Ванька с Рыжим, а она ещё плащик крысанула!.. Разозлился. Говорю, Вер, давай на такси поедем. Или, если хочешь, я так точилу твою вскрою, или лучше пацанов свистну, кто в этом районе отрабатывается, а то ведь, наверное, сигнализация, и прочее. Да-да, смеётся – и прочее – и иммобилайзер, и другие приколюшки… Да, думаю, я не спец, а машины и собаки – они как хозяева, поэтому понимаю – нужны ключи. Ну что мы лежим, выдвигаемся к Трём вокзалам? Помчались. Повезло – без пробок от Крылатского до МПС, только на съезде к площади потолкались, пообзывались идиотами на всех таких же, и – дома. Веру оставил в такси. Наставляю – ты только вниз смотри, и сядь не со стороны мостовой и тротуара, а с другой, чтоб тебя не видно было в лицо, в одежде-то они тебя не признают. А сам – на Ярик, потом – на Ленинградский, на Казанский – нет нигде. Гудят, видно, где-то, шпана привокзальная. Возвращаюсь – говорю, нету, давай на Киевский. Вижу, не верит. Едем на Киевский – опять по зелёной, вот, удивляюсь, у неё аура! На Киевском – то же самое. Стою на перроне, вглядываюсь – ищу Любку, а сам даже про плащ не спросил – какого цвета, какого фасона. Гляжу – прёт красавец! Рыжий, в женском плащике таком, специально будто помятом. С тыла пристраиваюсь, иду на обгон, локтем толкаю, говорю тихо, но злобно – плащ скидывай. В натуре! Чёртом жил, чёртом и остался… Рыжий в стойку – а что? Рыжий, говорю, совсем рамсы попутал? Тебе сказали – плащ снимай, подонок, и вали отсюда… Огорчился – а с чего это я чёрт? Обоснуй-ка, я сейчас Ваньку свистну!.. А я: – ты, рыжий демон, что-то плохо видишь, или может плохо слышишь? Не вкурил? Ты, чертило, женский плащ одел, а это можно по-разному преподнести… Хочешь, я тебе такого гуся выведу – не обрадуешься… Делай, что говорят, сучка!

– Какого гуся?

– А такого, что ты мазью мажешься, которой людям мазаться не приемлемо! Шпана в куриной одежде не шляется, понимаешь, к чему я? Или ты этой масти, петушок, только троишь, подпрашиваешь, чтоб тебя определили?

– Нет, нет, Саныч, что ты! Бери!

Беру плащ, бац-бац по внутренним карманам – нет ключей.

– Где ключи?

– Какие ключи… – включил дурку Рыжий.

– От машины. С брелком. Иммобилайзер зовётся.

– Эти, что ли? БМВ. Я думал, это пиво открывать. Тебе с открывашкой отдать, что ли?

– Рыжий, давай всё, что в карманах было. Это моя доля, понял? Гонорар за суету. Ваньке скажешь, что лавэ не надо, мы в расчете, пусть только на общее людям уделит, что полагается, и заточкует от кого, чтоб потом не было лишнего зехера. И всё. И разошлись. А-у-е, арояша, Сыктыгым, полтора раза – как понял меня?..

Пальцами пощёлкал у хитрых рыжий лупок – вроде отдупляется, водит влево-вправо, вверх-вниз, вменяемый-обвиняемый…

– Нету ничего больше. Зажигалка, носовой платок…

– Дай сюда! Насчёт доли и общего хорошо понял?

Рыжий кивнул. Напрягают меня эти индейцы, как Зигмунд Фрейд всё человечество – приходится по нескольку раз повторять, пока отдуплятся. Не стремятся ни к чему в жизни – взял, женский плащ зачем-то напялил, ему скажи "вещь – огонь"; так он что угодно, кепку-аэродром грузинский нахлобучит.

Возвращаюсь к Верке. Плащик культурно через ручку, в кармане всё аккуратно: брелок с ключами, зажигалка, носовой платок… Только одна вещь меня ломает, только одна. – Слушь, Вер, у тебя с Дуровым Лёвой ничего не было?

Она смеётся. – Ты что, псих, Саша? С каким Лёвой, который алмазами торгует?

– Нет, он шпиона играл гестаповского, крысу, впаривал этого, как его, пастора Шлага…

Смеётся, ласково так – нет, я бы запомнила…

Если бы не эта предыстория, встретил бы я её на улице, упал бы там прямо перед ней на колени – богиня, Венера, воздерживался, как монах, ждал этого момента, единственная, сладкая… Обнял бы за колени, кричал бы, что не отпущу, что мне



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.