|
|||
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 25 страницаТогда, после встречи, он не раз раскрывал этот блокнот, читал и перечитывал адрес… Но потом заставил себя даже сменить блокнот, чтобы ничто не напоминало о Вере, о его несбыточных мечтах и неосуществимых надеждах. Может быть, в нем говорила ревность, обида от сознания, что она предпочла этого Валицкого?.. Но сейчас Звягинцев думал только об одном: жива ли она… В числе тысяч других Вера могла стать жертвой бомбежки или голода. Но если она жива?! Ведь там, в Смольном, у него остался вещмешок, полный продуктов… И кусок хлеба мог бы ее спасти… Он вспомнил, что госпиталь, где работала Вера, находился где-то на Выборгской, вспомнил название улицы, только номер дома сейчас не мог восстановить в памяти, но это ерунда; в конце концов, там, на этой улице, он наверняка сможет встретить кого-то, кто знает, где находится госпиталь… Звягинцев сделал несколько быстрых шагов вперед, потом остановился, сообразив, что у него нет же с собой продуктов, повернулся, почти бегом направился обратно, к Смольному, и в этот момент понял, что пойти никуда не может. Он посмотрел на часы. Для того чтобы добраться до штаба ВОГа, времени оставалось в обрез. В проходной штаба ВОГа Звягинцев сообщил одному из дежурных, что видел на улице замерзшего человека. Младший лейтенант с почерневшим лицом и ввалившимися глазами ответил коротко: – Утром подберут. И Звягинцев понял, что дежурный удивлен не самим фактом, а той взволнованностью, с которой он, Звягинцев, сообщает о нем.
В тот вечер, бродя в районе Смольного, подавленный зрелищем холодного и как будто вымершего города, Звягинцев не знал многого. Он не знал, что старик, закоченевший на ступеньках пустого дома, и мертвец, которого медленно тащил куда-то человек с фосфоресцирующей бляшкой на груди, были двумя из тысячи девятисот тридцати четырех жертв, вырванных голодной смертью из рядов ленинградцев в этот день… Он не знал, а другие могли только предполагать, что с каждым днем смертность от голода будет расти и к концу месяца число умерших достигнет почти шестидесяти тысяч. Осенью, когда Звягинцев еще находился в Ленинграде, слово «блокада» было прочно связано со словом «обстрелы». Теперь, хотя обстрелы продолжались с не меньшей силой, слово «блокада» слилось воедино с другим коротким словом: «голод». Всего месяц назад понятие «алиментарная дистрофия» было известно лишь медикам, заполнявшим истории болезни людей, пришедших или доставленных на носилках в амбулатории. Теперь оно получило всеобщее распространение, стало известно всем ленинградцам. Дистрофия, то есть истощение, первой степени не считалась болезнью: ею страдали все. При дистрофии второй степени в людях происходили заметные перемены. Они становились безразличными ко всему или, наоборот, крайне раздражительными, слабели, все чаще останавливались на ходу, утром с трудом поднимались с постели. Лишний кусок хлеба, луковица, головка чесноку могли бы спасти таких людей. Но никто не мог рассчитывать на это, – в Ленинграде в те дни не было не только ничего «лишнего», но даже того необходимого, что могло бы обеспечить жизнь впроголодь… И наступала третья степень дистрофии. Обессиленный ею человек почти не испытывал страданий. Он не чувствовал, не ощущал приближения смерти. Она являлась не в привычном грохоте рвущихся артиллерийских снарядов, а бесшумно и незаметно. Точно путнику, ослабевшему в пути по бескрайней ледяной пустыне и бессильно опустившемуся в снег, изможденному человеку казалось, что он засыпает в тепле и покое. Смерть была легка, но неотвратима. Всего этого Звягинцев еще не знал. Он видел, что лампы в Смольном горят лишь вполнакала, но не знал, что город почти лишен электроэнергии, потому что единственной действовавшей электростанцией в те дни была оказавшаяся почти на переднем крае обороны Пятая ГЭС; она ежедневно подвергалась обстрелам или бомбежкам и, почти не имея топлива, могла обеспечить током – и то частично – лишь Смольный и хлебозаводы. В сто двадцать раз меньше, чем до войны, получал теперь Ленинград электроэнергии. А хлебозаводы, которые выпускали в сутки вместо потребных городу двух с половиной тысяч лишь восемьсот тонн хлеба, к тому же более чем на три четверти состоявшего из почти несъедобных заменителей муки, страдали не только от нерегулярной подачи электроэнергии. Им не хватало воды – водопровод практически бездействовал. И в те минуты, когда Звягинцев, скованный ужасом, смотрел вслед медленно ползущему по снегу листу фанеры с привязанным к нему мертвецом, две тысячи ослабевших от голода, пошатывавшихся при каждом порыве ветра девушек-комсомолок живой цепью соединяли один из хлебозаводов с прорубью на Неве, черпали оттуда ведрами ледяную воду и передавали их из рук в руки… Свирепствовал ледяной ветер, термометр показывал тридцать один градус ниже нуля, но человеческий конвейер работал безостановочно с четырех часов дня до полуночи… А рано утром те же девушки вручную, на санках, развозили по булочным только что выпеченный хлеб… В штабе ВОГа Звягинцев ознакомился по карте с расположением уже имевшихся на побережье Финского залива укреплений. – Теперь вы представляете себе роль Кировского в общей оборонительной системе, – сказал ему полковник Никифоров. – Многое из того, что построено осенью, размыто дождями или оказалось под снегом. Надеяться на эти укрепления не приходится. – Кто охраняет сейчас побережье? – с тревогой спросил Звягинцев. Выяснилось, что из вооруженных рабочих отрядов созданы два стрелковых полка, занявших оборону на побережье залива – от Морского порта до стадиона имени Кирова. Формировались новые рабочие и отдельные пулеметно-артиллерийские батальоны. Перед артиллерией Балтфлота была поставлена задача прикрыть огнем дальние подступы к городу со стороны залива. Но опасность вторжения противника по льду финского залива была велика. – Строительство дотов, дзотов, установку пулеметных точек следует начать безотлагательно! – сказал Никифоров. Звягинцев и сам понимал теперь это. В Смольный он вернулся уже поздно, направился в комнату, где ему предстояло ночевать. Там стояло восемь аккуратно застеленных серыми армейскими одеялами коек, но пока никого еще не было: операторы работали до полуночи. Звягинцев разделся, потушил свет, лег, натянул на себя одеяло, заправленное в холодный, влажный пододеяльник, и укрылся с головой, уверенный, что после такого мучительного и, казалось, бесконечного дня сразу заснет. Но сон не шел. Звягинцев лежал с закрытыми глазами, стараясь не думать ни о чем, стереть из своей памяти хотя бы на время то, что ему довелось увидеть сегодня, потом, по старой, детской еще и почти уже забытой привычке, начал считать до ста… Но и это не помогало. Наконец он понял, почему не может заснуть: ему казалось, что на него кто-то пристально смотрит. Он высунул голову из-под одеяла. В комнате было по-прежнему темно и тихо. Он снова укрылся с головой. Ощущение не проходило. Он чувствовал на себе чей-то взгляд откуда-то из темноты. Не видел человека, его лица, ощущал только взгляд – умоляющий и в то же время гневный. И вдруг Звягинцев понял, чей это взгляд. Той женщины. С мертвым ребенком на руках… Он еще крепче зажмурил глаза в надежде, что ощущение это пройдет, попытался думать о другом, радостном, восстановить в памяти все подробности вручения ему ордена – как Федюнинский открыл несгораемый шкаф и вынул оттуда красную коробочку, как адъютант шильцем сверлил ему дырочку в гимнастерке, как командующий привинчивал орден… Ему удалось восстановить в памяти все, все до мельчайших деталей. Кроме одного. Состояния радости, которая тогда охватила его. Взгляд женщины неотступно преследовал Звягинцева. Он как бы говорил: «Ты, человек в военной форме, ты, командир Красной Армии, не смог защитить моего ребенка… Я знаю, ты скажешь, что война есть война, что враг жесток и мой несчастный ребенок – лишь крошечная из жертв, которые уже понес народ…» Звягинцев старался успокоить себя мыслью, что делал все, что было в его силах, стремился на передовую, не думал о своей жизни и полученный им сегодня орден еще раз доказывает это. А глаза женщины по-прежнему глядели на него из темноты… Заснул он далеко за полночь, поднялся чуть свет, пошел в столовую, но получил там только стакан чаю без сахара, так как не встал в штабе на довольствие. Это его не огорчило: в вещмешке, который он захватил с собой в столовую, были и сухари, и сало, и сахар, и несколько банок с рыбными консервами. Увидев, что на завтрак дают лишь по черному сухарю и ложке каши, он немедленно достал и предложил соседям по столу свои запасы. Люди сначала с удивлением, с недоумением отказывались, а потом с поспешной жадностью стали есть предложенное, и Звягинцев без колебаний раздал почти все. Потом он зашел в приемную Королева и, попросив у адъютанта лист бумаги, написал письмо-рапорт Замировскому о героическом поведении рядового Молчанова в бою у КП дивизии.
В проходной Кировского завода вахтер предложил Звягинцеву позвонить по телефону в дирекцию, чтобы оттуда заказали пропуск, – ни воинское удостоверение Звягинцева, ни его командировочное предписание, теперь уже из штаба фронта, не произвели на сурового пожилого мужчину с винтовкой в руках никакого впечатления. Звягинцев снял трубку, позвонил в дирекцию, назвал себя и попросил соединить его с Зальцманом. Женский голос ответил, что Зальцмана нет, а заместитель в цехах. Звягинцев позвонил в штаб обороны, но оказалось, что и начальника штаба нет на месте. Уже с раздражением посмотрев на неумолимого вахтера, который с сознанием своей правоты наблюдал за неудачными попытками Звягинцева, он решил позвонить в партком. Попросил Козина, но мужской голос ответил: – Кого? Да вы что, товарищ, не знаете разве, что Козина в Ленинграде нет? – А Королева, – боясь, что человек на другой стороне провода повесит трубку, – его… тоже нет? – Ивана Максимовича? Сейчас нет, – услышал в ответ Звягинцев. – На районном активе он. Все члены бюро на активе. Последние слова обрадовали и успокоили Звягинцева. Значит, Иван Максимович жив и здоров. Во всяком случае, жив, а это сейчас, как уже понимал Звягинцев, в Ленинграде не так мало. – А вы бы, товарищ майор, мне сказали, кто именно вам нужен, – назидательно произнес вахтер. – Тогда и звонить было б незачем. В райком все уже полчаса как уехали. «Что же мне делать? – подумал Звягинцев. – Стоять здесь, в проходной, и ждать, пока руководители завода вернутся? Но собрание актива может продолжаться и час, и два, и три». Решение пришло внезапно. «Пойду в райком, – подумал Звягинцев, – в конце концов, до Нарвской отсюда самое большее полчаса ходьбы». Он вышел из проходной и зашагал по направлению к виадуку, внимательно оглядывая все то, что только что видел мельком из окна машины. Был десятый час утра, но под огромной маскировочной сетью, прикрывавшей с воздуха улицу Стачек до виадука, царил полумрак. От скопившегося на ней снега сеть стала непроницаемой и местами сильно провисла. Сверху этот участок должен был выглядеть как лишенное каких-либо построек безлюдное поле. Хотя теперь-то, после стольких месяцев блокады, такого рода маскировка вряд ли могла обмануть немцев. С передовых вражеских позиций в хороший полевой бинокль конечно же можно было легко разглядеть очертания завода. Еще осенью каждый квадрат заводской территории немцы успели более или менее точно пристрелять. Звягинцев медленно шел по протоптанной в сугробах тропинке, – торопиться ему сейчас было некуда. Дома вокруг были разрушены, зияли прямоугольными черными глазницами. Однако в глубине этих окон-глазниц угадывалась стволы пулеметов. На одной из стен Звягинцев увидел выведенный краской призыв: «Товарищ! Помни: враг у ворот!» На перекрестке к углам домов по обе стороны улицы были пристроены доты. За виадуком сразу же стало светлее, поскольку небо не было затянуто сеткой. Звягинцев пошел быстрее. У здания райкома он взглянул на часы. Без двадцати десять. Открыл высокую, обшарпанную деревянную дверь, перешагнул через порог и мгновенно очутился в полумраке. Темноту слегка рассеивали лишь две коптилки, выхватывая часть лестницы, стоявший слева от нее станковый пулемет, а справа – нагромождение каких-то письменных столов, видимо вынесенных сюда за ненадобностью. Звягинцев сделал несколько шагов по направлению к лестнице, но услышал мужской голос: – Вы куда, товарищ? Обернулся и увидел подходившего к нему человека. Тот был в шапке-ушанке, в ватнике, перепоясанном ремнем. На рукаве – красная повязка. – Я… Здесь проходит собрание партактива? – неуверенно произнес Звягинцев, у которого возникло сомнение – уж очень темно и пусто кругом. – Кто вы, товарищ, и откуда? – спросил дежурный, и Звягинцев увидел, что рука его медленно потянулась к кобуре. Звягинцев вытащил документы и объяснил, что имеет назначение на Кировский и что ему надо срочно повидать кого-либо из руководителей завода. Дежурный взял документы, подошел к одной из коптилок и, склонившись к огоньку, долго и придирчиво изучал удостоверение и предписание. Вернув документы, уже более доверчиво сказал: – Собрание уже час как идет. Наверное, скоро кончится. – Вряд ли, – покачал головой Звягинцев, по собственному довоенному опыту знавший, что собрания партийного актива длятся обычно долго. – Теперь на длинные разговоры нет времени, – усмехнулся дежурный и вдруг к чему-то прислушался. Обернулся к входной двери и сказал как бы про себя: – Далеко где-то кидает… – Снова взглянул на Звягинцева и неожиданно спросил: – Вы член партии, товарищ майор? – Разумеется. – Партбилет при себе? – Партбилет? – удивленно переспросил Звягинцев, потому что ему уже давно не приходилось предъявлять его кому-либо, кроме секретаря парторганизации, когда платил членские взносы. – Конечно. Показать? – Предъявите. Партбилет Звягинцев хранил в правом кармане гимнастерки, отдельно от других документов, и клапан этого кармана был для верности с внутренней стороны застегнут английской булавкой. Он стал торопливо расстегивать полушубок, затем расстегнул гимнастерку, отстегнул булавку и вытащил из кармана партбилет. Дежурный внимательно перелистал его, особенно тщательно рассмотрел печать на уголке фотокарточки. И, возвращая партбилет Звягинцеву, строго сказал: – Взносы за прошлый месяц платить пора, товарищ майор. – Потом спросил: – Вы в лицо-то кого-либо из заводских знаете? – Конечно, – поспешно ответил Звягинцев, – из парткома, например, Королева знаю… – Ну вот, а он как раз в президиуме сидит! – обрадованно сообщил дежурный. – Ладно. Идите наверх. Там в конце коридора дверь… Только тихо. Звягинцев поднялся по лестнице, прошел по темному, холодному коридору, приоткрыл дверь и протиснулся в зал. Несколько секунд он стоял, прижавшись спиной к двери, стараясь сориентироваться. Зал был едва освещен несколькими коптилками и свечами. Окон здесь, очевидно, не существовало вообще или их, может быть, плотно забили досками, – по крайней мере, ни одной полоски дневного света сюда не проникало. На сцене за столом сидели несколько человек в ватниках и расстегнутых полушубках. Стул в центре оставался пустым. На столе горела всего одна свеча, и лиц сидящих не было видно. Слева, у самого края сцены, стоял выступающий. В отличие от других, он был в обычном гражданском костюме и даже с галстуком, только брюки заправлены в валенки, а поверх пиджака надета армейская меховая безрукавка. Первыми словами этого человека, которые уловил Звягинцев, когда вошел, были: – …трудно… Очень трудно, товарищи! И это знаем мы все. Но, преодолев уже такие испытания, мы найдем в себе силы пройти и через то, что нам еще предстоит. А испытаний, товарищи, предстоит выдержать немало, и трудящиеся нашего района, прежде всего коммунисты, должны отдавать себе в этом ясный отчет… Звягинцев медленно обвел взглядом зал. Здесь собралось не менее полутораста человек. Люди сидели рядами на тесно сдвинутых стульях и в полумраке показались Звягинцеву какой-то сплошной массой, как бы единой глыбой. Звягинцев напряженно вглядывался, стараясь найти место, где можно пристроиться. Наконец у противоположной стены, слева, он заметил свободный стул и стал пробираться туда. Добравшись, положил на пол у ног свой вещевой мешок и стал слушать оратора. – Мы знаем, товарищи, – говорил человек в безрукавке, – что страдаем и боремся не одни. Весь наш советский народ несет огромные жертвы. Но эти жертвы не напрасны. Враг платит за них большой кровью. Помните, что говорил товарищ Сталин в речи на Красной площади? Германия уже потеряла четыре с половиной миллиона своих солдат! А ведь это было в начале ноября! Вспомните, товарищи, и другие слова нашего Верховного главнокомандующего о том, что, обороняя Москву и Ленинград, советские войска истребили десятка три кадровых дивизий немцев, а это значит, что в огне Отечественной войны куются и уже выковались новые советские бойцы и командиры, которые завтра превратятся в грозу для немецкой армии. Это тоже говорилось в начале ноября, а сегодня, я думаю, мы можем с полной уверенностью сказать, что наша Красная Армия, защитники Ленинграда уже стали такой грозой для проклятых фашистов!.. В зале раздались аплодисменты. Они были негромкими, потому что большинство хлопало в ладоши, не снимая варежек и перчаток. – Кто это выступал, как его фамилия? – спросил Звягинцев у соседа. Тот удивленно повернул к нему голову: – Ефремов это. Не знаете разве? Ефремов медленно, точно нехотя, пошел к столу и сел на пустой стул в центре. «Очевидно, первый секретарь райкома», – подумал Звягинцев. А Ефремов взял со стола клочок бумаги, поднес его к пламени свечи и объявил: – Слово имеет товарищ Кузовкин. Кто такой этот Кузовкин, Звягинцев, естественно, тоже не знал. Тот выбрался из ряда тесно прижавшихся друг к другу сидевших людей и направился к лесенке, ведущей на сцену. Он был не в ватнике и не в полушубке, как большинство других, а в армейской шинели. Поднявшись на первую ступеньку, он вдруг пошатнулся, взмахнул руками, чтобы сохранить равновесие, секунду постоял, потом, с трудом передвигая ноги, стал подниматься дальше. Звягинцев сначала подумал, что этот Кузовкин инвалид и, очевидно, демобилизован из армии или ополчения из-за ранения в ногу. Но нет, он не был инвалидом, по крайней мере в привычном смысле этого слова, и Звягинцев, сам еще сравнительно недавно ковылявший с палкой, очень скоро понял, что Кузовкина шатает не боль, а голод, – ведь и Ефремов шел к своему месту за столом вот такой же медленной, нетвердой походкой… – Товарищи, – сказал, выйдя наконец на край сцены, Кузовкин, – здесь уже многие выступали, а сейчас мы прослушали речь нашего первого секретаря… На фронте Звягинцев привык к простуженным или хриплым голосам. У Кузовкина голос был слабый и какой-то плоский, точно голосовые связки его с трудом выполняли непосильную для них работу. – …говорить о трудностях не буду. Скажу о том, чему мы, партийный актив, еще не уделяем должного внимания. Я говорю, товарищи, о бдительности… «О бдительности? – мысленно повторил Звягинцев и подумал: – О какой еще бдительности можно говорить здесь, в этом районе, где из пустых окон смотрят пулеметные стволы, на перекрестках воздвигнуты баррикады и построены доты и почти на каждом шагу проверяют документы?» А Кузовкин продолжал: – В партком нашего завода из горкома партии переслали письмо. Напечатано оно на машинке. Сейчас я вам его покажу… С этими словами он медленно опустил руку в карман шинели и столь же медленно вытащил оттуда какую-то бумагу. Обернулся к столу президиума и сказал: – Посветите-ка, товарищи! Ефремов взял сделанный из снарядной гильзы подсвечник, в котором была укреплена свеча, и передал его сидящему рядом человеку, а тот – следующему. Наконец свеча доплыла до края стола. Кузовкин сделал шаг к столу, положил бумагу на угол, разгладил ее и, снова повернувшись к залу, поднял высоко над свечой. Звягинцев разглядел, что это был конверт, обычный почтовый конверт. – Вот видите, товарищи, это конверт, – сказал. – Теперь… что на нем написано. – Кузовкин опять полуобернулся к свече и, держа конверт перед глазами, прочел: – «Смольный. Коммунистическая партия. Комитет города Ленинграда. Товарищу Жданову». Почтовый штемпель нашего района… Вот так, значит, – сказал он снова в зал, – в Коммунистическую партию пишет. Города Ленинграда комитет. А теперь прочтем, что же в этом письме… Пламя свечи выхватывало из темноты костлявые, негнущиеся пальцы, которыми Кузовкин пытался вытащить из конверта письмо. Наконец это ему удалось. Держа перед глазами листок бумаги, он прочел: – «Многоуважаемый наш вождь товарищ Жданов. Я рядовой рабочий пишу вам потому, что у меня не имеется больше сил терпеть эти мучения…» Не имеется, значит, сил! – с каким-то ироническим, злым сочувствием повторил Кузовкин, оглядывая зал. Все настороженно молчали. Эту грозную настороженность Звягинцев ощутил по каким-то неуловимым признакам, может быть по тому, что люди подались вперед. Он и сам, не замечая того, тоже подался вперед и впился глазами в листок, который держал в руках Кузовкин. – «Мы все обречены, – продолжал читать Кузовкин, – и вы это хорошо знаете. Люди мрут тысячами. Скоро начнется голодный бунт. Как преданный большевистскому режиму простой рабочий и от имени таких же пролетариев прошу вас объявить Ленинград открытым городом по примеру других цивилизованных стран, например Франции». В зале пронесся неотчетливый шум, будто где-то в глубине давно остывшего вулкана началось глухое бурление. – Погодите, товарищи! – поднял руку Кузовкин. – Дослушайте до конца, имейте терпение. Продолжаю читать: «В наших газетах в свое время было написано, что именно таким городом был объявлен Париж. И что же? Никто там не голодал и не умирал. И немецкая армия этот город не тронула. И все, что было в нем культурного, сохранилось. А у нас культуры не меньше, чем в Париже. Поэтому от имени пролетариев прошу вас, поступите культурно и объявите по радио, что Ленинград теперь открытый город. К сему – Андреев В.В., рабочий такого-то завода». Вот теперь все. – Где эта сволочь?! – раздался срывающийся женский голос. И только что хранившее гробовое молчание собрание точно взорвалось. Негодующие крики, ругательства, грохот отодвигаемых стульев – все слилось воедино. Вулкан неожиданно пришел в действие, извергая раскаленную лаву и камни, готовые испепелить, сокрушить все на своем пути. – Тихо, товарищи! – вскинув руку с листком, теперь скомканным в кулаке, неожиданно громким голосом воскликнул Кузовкин. И когда шум улегся, сказал: – Тут один наш товарищ, насколько я мог расслышать, интересуется, где эта сволочь. Докладываю партийному активу: сволочь пока безнаказанна… По одной-единственной причине. Такого рабочего на нашем заводе нет! Ясно? Нет! Мы тщательно проверяли. И вообще нет среди ленинградцев такого человека. А если он и существует, то где-то по ту сторону больницы Фореля. Словом, фальшивкой это, товарищи, оказалось. Липой. Кузовкин сделал паузу и продолжал: – Однако кто-то доставил в наш город это письмо. И бросил его в почтовый ящик. Значит, товарищи, нужна революционная бдительность. Еще и еще раз бдительность. Кроме того, мы должны усилить работу среди масс. Агитбригады создать, чтобы агитаторы людям положение разъясняли, на вопросы отвечали. Словом, противопоставить фашистской пропаганде наше большевистское слово. Это первое. А теперь, товарищи, второе, – уже снова тихо продолжал Кузовкин. – Надо подумать, что с мертвыми делать будем, с теми, кто от голода погиб… Военной тайны тут никакой нет, все мы знаем – мрут люди. – И что же вы предлагаете? – спросил Ефремов. – Хоронить их как-то надо, вот что я предлагаю, – на этот раз уже едва слышно сказал Кузовкин. – Случается, что умершие по нескольку дней лежат в квартирах. Или… ну, словом, там, где их застает смерть. У некоторых из них не осталось родственников, которые могли бы их похоронить. Да и где хоронить? Земля мерзлая, могильщиков давно нет. Вот и все, товарищи, что я хотел сказать. И Кузовкин медленно пошел к лестнице и стал осторожно спускаться по ступенькам. Звягинцев сидел подавленный тем, что сказал в заключение Кузовкин. Ему, пробывшему в городе меньше суток, как-то не приходило в голову, что может существовать и такая проблема. Он вспомнил вчерашнюю встречу с человеком, тащившим за собой на фанерном листе труп. Куда же он его вез? Где собирался хоронить?.. Свеча, передаваемая из рук в руки, поплыла над столом президиума к центру, и Звягинцев разглядел лицо сидевшего во втором ряду президиума Королева. «Иван Максимович!» – хотелось крикнуть Звягинцеву, но он, конечно, сдержался. Достал из кармана блокнот и написал почти вслепую: «Дорогой Иван Максимович, это я, Алексей Звягинцев, здравствуйте! Получил приказ снова поработать у вас, но никого из руководства не застал на заводе. Сижу здесь, в зале. Может быть, сможете выйти в коридор на минуту?» Подписался, сложил листок вдвое, написал на обратной стороне: «В президиум, т.Королеву» – и, коснувшись плеча сидящего перед ним, передал записку. И тут председательствующий объявил: – Слово имеет товарищ Королев! Иван Максимович поднялся и направился к краю сцены. Глухой, однако явно слышный здесь, в зале, удар застал его на полпути. Очевидно, артиллерийский снаряд разорвался где-то не очень далеко от здания райкома. Королев на мгновение остановился, чуть повернул голову, видимо стараясь определить, в какой именно стороне раздался взрыв, и выжидая, последует ли за ним второй, потом подошел к краю сцены. Как ни старался Звягинцев, он не мог разглядеть, как выглядит Иван Максимович. В полутьме все лица казались серыми. – Товарищи! – начал Королев таким знакомым Звягинцеву и вместе с тем в чем-то изменившимся голосом. – Прежде всего я хотел бы сказать партийному активу, что дополнительное правительственное задание, которое в прошлом месяце получил Кировский завод, наш рабочий коллектив выполнил. Сегодня защищающие Москву бойцы сражаются и нашим, кировским, оружием. Раздались аплодисменты. Не успели они смолкнуть, как прогремел новый разрыв, теперь уже, несомненно, где-то вблизи, потому что по залу пронеслась легкая, но все же ощутимая воздушная волна. Несколько свечек тотчас же погасло. «Почему люди продолжают сидеть как ни в чем не бывало? – с тревогой подумал Звягинцев. – Надо немедленно расходиться! В райкоме наверняка есть убежище…» Но никто не двинулся с места. Из-за кулис появился тот самый дежурный с красной повязкой на рукаве, который стоял внизу у входа. Он подошел к Ефремову и, наклонившись, что-то сказал. Секретарь райкома едва заметно кивнул, и дежурный ушел. – …мы должны смотреть не назад, а вперед, – продолжал Королев. – Конечно, впереди мы видим победу. Это если смотреть вдаль. Вблизи же… Новый разрыв потряс здание. Разом погасли все свечи и коптилки. Зал погрузился в полную темноту. «Сейчас начнется паника!» – с тревогой подумал Звягинцев. Однако в зале стояла тишина. – Я сейчас кончу, товарищи, – снова прозвучал голос Королева, – у кого есть спички, зажгите свечки-то! В зале стали вспыхивать огоньки спичек. Загорелась одна свеча. Затем другая. Кто-то чиркнул спичкой и зажег свечу и на столе президиума. – Так вот, – снова заговорил Королев, – вблизи-то нас ждут обстрелы, голод, через все это нам еще предстоит пройти… Снова раздался разрыв, на этот раз более отдаленный. – Вот сволочи, не дадут мысль закончить, – недовольно проговорил Королев. – Конечно, товарищи, положение трудное. У нас вот в литейном подачу энергии прекратили как раз в тот момент, когда рабочие разливали сталь по формам. А формы были предназначены для отливки снарядов… Но, товарищи, ручные работы мы можем продолжать, даже когда нет энергии. Слесарные, например… В этот момент председательствующий встал и, прерывая Королева, сказал вполголоса: – Извини, Иван Максимович. – И уже громче: – Я полагаю, товарищи, что на этом заседание актива придется закончить. Район подвергается интенсивному… – Да погоди ты, Ефремов! – недовольно передернул плечами Королев. – У нас, на Кировском, каждый день интенсивные, нашел чем удивить! Так вот, я хочу внести практические предложения. Первое: коммунистам следить за тем, чтобы работы на заводах не прекращались ни на день. Фрезеровщики на местном движке могут работать, а слесарям ток не нужен. Второе. На всех производствах приступить к массовому изготовлению печек-времянок и бань, а то в этом деле кустарщина, кто во что горазд сколачивают. Третье: открыть, где возможно, дополнительные стационары для дистрофиков. И последнее: рекомендовать комсомолу принимать сверхплановые обязательства. Ну, а коммунисты пример покажут. Вот. Теперь самое последнее: на заводах, когда рабочих премируют клеем, делать это по согласованию с парткомом. Потому что… «Клеем? – недоуменно повторил про себя Звягинцев. – Каким клеем, зачем?..» Снова прогрохотал разрыв. Королев вздохнул, молча постоял несколько секунд, потом пробормотал, но так, что это было слышно всему залу: – Договорить не дают. Махнул рукой с зажатой в ней шапкой, нахлобучил ушанку на голову и пошел к своему месту. Звягинцев увидел, как Ефремов передал ему бумажку, и не сомневался, что это была его записка.
|
|||
|