Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Александр Борисович Чаковский 21 страница



Что ж, он неплохо использовал донос русского на русского… Труп комиссара только что вынесли из комнаты, пятна крови на полу еще не успели просохнуть.

А мальчишка этот – трус, судя по всему не державший еще оружия в руках, но готовый ради спасения своей шкуры пристрелить комиссара. Он заслуживал снисхождения. Правда, он дрожал, промахнулся. Его пуля прошла на полметра выше головы комиссара, след ее и сейчас виден на стене…

Он, Данвиц, позволил себе помиловать мальчишку. Приказал вывести его к лесу, в котором, возможно, бродят одиночные русские солдаты.

Конечно, помиловал он этого юнца не из милосердия – такое нелепое слово не для истинного немца. Это тевтонская хитрость. Пусть сопляк доберется до Ленинграда. Пусть рассказывает всем встречным о силе и мощи германской армии. Ведь через какую-нибудь неделю она вступит в Ленинград. Он пригодится нам там, этот слюнтяй и ему подобные, когда мы займемся ленинградскими комиссарами…

Говорят, что вместе с ним была какая-то девчонка. Но она куда-то исчезла. Конечно, далеко ей не уйти…

Что ж, сейчас у него есть не меньше трех-четырех свободных часов, пока подойдут бензозаправщики…

И вот он сидит в своем временном штабе, бывшей конторе колхозного управления, впервые за все эти дни получив возможность обдумать, осознать все, что произошло…

…Да, фюрер прав, прав, как всегда. Удар, который они нанесли русским, был внезапным и ошеломляющим. Это достойный вождя гениальный замысел – нанести удар по России именно сейчас, пока она еще не успела укрепить свою новую западную границу, перевооружить армию.

И старик фон Лееб тоже оказался на высоте. Его план одновременного удара по войскам, сосредоточенным в Прибалтике, и обхода этих войск с юго-востока достоин немецкого полководца. В результате удалось сразу получить оперативный простор и оказаться на короткой прямой к главной цели – Ленинграду. Да, все идет хорошо…

И все же было нечто такое, что вызывало у Данвица смутное, безотчетное беспокойство. Но надо ли даже в дневнике писать об этом?..

Казалось бы, у него нет причин для тревоги. Он выполнил поставленную перед ним фон Леебом и Хепнером задачу. Его отряд рвался вперед, как вихрь, как смерч… Это были лучшие дни в жизни Данвица. Следуя в середине наступающего отряда в штабной машине, время от времени пересаживаясь в свой командирский танк, когда отряд вступал в соприкосновение с противником, Данвиц мог убедиться в боевых качествах офицеров и солдат фюрера. Ему хотелось, чтобы в эти минуты его мог видеть сам фюрер! Видеть в тот момент, когда он, Данвиц, наполовину высунувшись из танкового люка, небритый, со слипшимися, покрытыми дорожной пылью волосами, пропахший бензином и пороховой гарью, мчался по вражеской земле.

Они давили и жгли, расстреливали на своем пути все: деревни, одиноко стоящие лесные сторожки, людей, бегущих при их приближении… Они стреляли в упор из орудий и пулеметов, обрушивались огнем из минометов прямо с машин, давили гусеницами танков беженцев, мешавших быстрому продвижению. Слова фюрера о том, что Россия, это государство, не нужное миру, должно быть не просто покорено, но уничтожено, стерто с географической карты, приобрели для Данвица не отвлеченный, а конкретный, видимый и осязаемый смысл. Он познал высшее наслаждение могущества, всевластья.

Его мечты сбылись. На его долю выпало счастье – быть одним из первых солдат фюрера, его герольдом, возвещающим людям волю вождя великой Германии. Эта жизнь была ему по вкусу. Он чувствовал себя как дома в среде своих солдат, грязных, небритых, все эти дни не имевших ни минуты отдыха, смелых, грубых, обветренных, запыленных, с засученными рукавами, с автоматами, раскаленными от стрельбы. Его горячил запах бензина и перегретого масла, рокот моторов. Ему доставляло наслаждение сознавать себя властелином на чужой земле, над ее обитателями, жизнь и смерть которых зависят только от него…

И все же…

И все же чувство смутной, необъяснимой не тревоги, нет, а скорее недоумения, непонимания, почему так отчаянно сражались его противники, эти, казалось бы, уже обреченные люди, осложняло ясный, последовательный ход мыслей Данвица.

Он писал, но временами откладывал ручку в сторону.

Надо ли упоминать и об этом? Что будет, если его дневник попадет в чьи-либо руки?

Вправе ли он заносить на бумагу ничего не определяющие в великой войне Германии эпизоды фанатического сопротивления русских, если армия в целом так победно идет вперед? Все сообщения немецкого радио лишь подтверждают расчеты фюрера…

Еще несколько дней назад радио транслировало пресс-конференцию Отто Дитриха – начальника отдела печати германского правительства. От имени фюрера он известил весь мир, что русская армия уничтожена. «С точки зрения военной, – сказал Дитрих, – с Советским Союзом покончено».

…Майор Арним Данвиц знал, что еще в походах на Польшу, на Францию и Бельгию многие офицеры и генералы вермахта, обуреваемые желанием оставить для истории свидетельство очевидца исторических побед великой Германии, начали вести дневники. Что ж, и ему есть что написать…

В то время Данвиц не знал, что изо дня в день ведет дневник и начальник штаба сухопутных войск Германии генерал-полковник Гальдер.

В первые дни июля он записал: «Не будет преувеличением сказать, что кампания против России была выиграна в течение 14 дней…» Но чуть позднее Гальдер внес новые записи: «Сведения с фронта подтверждают, что русские везде сражаются до последнего человека… На фронте группы армий „Север“ танки генерала Хепнера лишь медленно продвигаются вперед…»

Это была лаконичная, протокольная запись. Но если бы Гальдер решился изложить более подробно предостерегающий немцев смысл, заключенный в ней, ему пришлось бы написать о многом…

И прежде всего о том, что, несмотря на продолжающееся продвижение фашистских войск по всему фронту, темпы этого продвижения ощутимо замедлились.

И замедлились они не потому, что у немецких войск не хватило танков, автомашин и самолетов. Не потому, что раскисшие от дождей дороги оказались хуже, чем предполагало командование. Не потому, что вовремя не подвозили горючее. И не потому, что в тактические расчеты вкрались какие-то частные погрешности.

Эти темпы замедлились потому, что советские войска, несмотря на, казалось бы, всесокрушающий удар, полученный в первые часы войны, с каждым днем, казалось, обретали все новую и новую силу.

Все, чем немцы рассчитывали подавить эти войска и стоящий за ними народ – снарядами, фугасными бомбами, виселицами, превосходством в танках, самолетах и автоматах, – словно не только не подавляло их, но разжигало волю к сопротивлению, ненависть к врагу. И казалось, что каждый советский боец, умирая, передавал эту волю, эту ненависть другому бойцу и тот, живой, становился в два раза сильнее.

Отдавал ли себе Гальдер уже в те июльские дни отчет во всем этом?.. Понимал ли, что в наскоро записанных им словах: «…русские везде сражаются до последнего человека…» – кроется грозный для немецкой армии смысл, целиком осознать который ей придется в недалеком будущем? Вряд ли. Для этого еще не настало время. Пока что начальник штаба сухопутных войск Германии с немецкой методичностью, с бухгалтерской точностью лишь констатировал факт, вытекающий из донесений, поступающих с Восточного фронта вообще, и в частности из штаба командующего группой армий «Север». Очевидно, в те дни Гальдер не придавал этим сообщениям сколько-нибудь серьезного, решающего значения.

Ему будет суждено перечитать свою запись несколько позже. Перечитать и понять до конца ее грозный смысл.

 

 

Они стояли друг перед другом – Валицкий и Королев. Королев какое-то время не двигался с места, потом медленно пошел по темно-желтому, тускло поблескивающему паркету и остановился у глубокого кожаного кресла.

– Садитесь же! – повелительно сказал Валицкий, но сам остался стоять даже после того, как Королев сел. – Так вот, – продолжал он, глядя поверх сидящего Королева, – мне бы не хотелось выслушивать… гм… подробности. Судя по вашим словам, мой сын и ваша дочь… Одну минуту! – Он предостерегающе поднял руку, думая, что Королев хочет его прервать. – Я еще не все сказал! Полагаю своим долгом сообщить вам, что мой сын сейчас находится вне пределов Ленинграда, иначе я предпочел бы, чтобы он объяснялся с вами лично. Еще раз говорю: мне не хотелось бы вникать в подробности. Можете не сомневаться, что по возвращении сына я поставлю его в известность о вашем… визите.

Федор Васильевич ожидал, что этот бесцветный старик потупит взор, подавленный уничижительной холодностью произнесенных им слов. Но, к удивлению своему, заметил, что Королев, чуть прищурив свои и без того окруженные сетью морщин глаза, с каким-то любознательным, но в то же время пренебрежительным недоумением рассматривает его, точно редкую диковину.

Валицкий не помнил, чтобы его так разглядывали. Взгляды неприязненные, почтительные или завистливые были для него не новы. Но этот человек смотрел на него так, как посетитель зверинца, стоя у решетки клетки, разглядывал бы какой-нибудь экзотический экземпляр животного мира. Он не выдержал пристального, презрительного взгляда Королева, отвернулся, сухо сказал:

– Я полагаю, что на этом наш разговор можно считать оконченным.

– Я сейчас уйду, – ровным голосом произнес Королев. – Мне ведь тоже разговоры вести некогда. Я только спросить пришел… вы от сына своего никаких известий не имели?

– Мой сын уехал на каникулы, – не глядя на Королева, ответил Валицкий, – однако не сомневаюсь, что он вернется в самое ближайшее время, принимая во внимание… экстраординарность событий.

– Значит, вы не знаете, где он?

– Я вам сказал, что он вернется сегодня или завтра! – повышая голос, произнес Валицкий. – Уж не подозреваете ли вы… – Он хотел было сказать «милостивый государь», но вовремя понял, что это прозвучало бы не только нелепо, но даже комично, – уж не подозреваете ли вы, – повторил он, – что я скрываю местонахождение своего сына?

Королев неожиданно встал и подошел к Валицкому.

– Послушайте, – сказал он укоризненным тоном взрослого человека, усовещивающего не в меру расшалившегося подростка, – ваш Анатолий с моей Верой уехал. В Белокаменск. Я об этом не знал, да и вы, вижу, тоже. Она к родственникам поехала. Я их к телефону вызывал. Говорят, ушла Вера. Анатолия вашего они раньше видели. А теперь и тот не появляется. Ну вот… Я и зашел узнать, не известно ли вам чего. Время-то вон какое… А вы спектакли передо мной играете. Как в театре.

Он махнул рукой, повернулся и направился к двери.

– Подождите! – крикнул Валицкий, и голос его прозвучал неожиданно для него самого визгливо. – Подождите, – повторив он уже тише.

Королев остановился и посмотрел на Валицкого через плечо и сверху вниз, точно на собачонку, цепляющуюся за брюки.

– Разрешите задать вам несколько вопросов, – несвойственным ему просительным тоном произнес Валицкий, боясь, что этот человек сейчас уйдет и он так и не узнает, что же случилось с Анатолием.

Но как только Королев вернулся обратно на середину кабинета, Валицкий вновь обрел свою привычно высокомерную манеру разговаривать.

– Мне все-таки хотелось бы знать, – сказал он, закладывая большой палец правой руки в карман жилета, – с кем, собственно, я имею честь…

И он вопросительно-вызывающе посмотрел на Королева.

– Вы про что? Про место работы, что ли? – переспросил тот, пожимая своими острыми плечами. – Что ж, извольте. – Королев произнес это слово «извольте» с едва скрываемой насмешливой интонацией. – Мастером работаю на Кировском, если слышали про такой завод. На бывшем Путиловском, чтобы вам было более понятно, – добавил он уже с явной насмешкой.

Он снова оглядел Валицкого с головы до ног, потом пожал плечами и сказал:

– Ну, извините. Мне надо на завод возвращаться. Мы с сегодняшнего дня на казарменное перешли.

– Казарменное? Как это понимать в применении к заводу? – неожиданно для самого себя спросил Валицкий, в котором все время жило подсознательное желание узнать хоть какие-нибудь подробности о том, что происходит в мире, от которого он, по существу, был оторван.

Королев пожал плечами:

– А чего ж тут понимать? И живем и работаем на заводе.

– Но… с какой целью? – вырвалось у Валицкого. В следующее мгновение он понял, что вопрос его прозвучал глупо, но поправиться уже не мог, потому что Королев тут же холодно ответил:

– С целью немцев разбить.

Он пошел к двери.

– Подождите! – снова и на этот раз уже явно растерянно воскликнул Валицкий. – Вы… вы ведь так мне ничего и не рассказали… об Анатолии!

– То, что знал, сказал, – сухо ответил Королев. – Думал, вы больше моего знаете.

– Нет, нет, так нельзя, – торопливо говорил Валицкий, шагая то рядом с Королевым, то забегая вперед и заглядывая ему в лицо. – Я прошу вас присесть… мне необходимо выяснить… я сейчас скажу, чтобы вам принесли кофе или чаю, если предпочитаете… Маша! Настя! – позвал он, и голос его снова прозвучал визгливым фальцетом.

– Нет, извините, некогда, – все так же сухо сказал Королев, – вы уж сами свой кофий попивайте. А мне работать надо…

И он вышел из кабинета. Через минуту стукнула парадная дверь.

Валицкий остался один. Ему было стыдно. На мгновение он представил себе, как только что униженно упрашивал этого Королева остаться.

«Стыдно, стыдно! – говорил себе Федор Васильевич. – Все как в плохом водевиле… Не дослушал до конца, сразу вообразил невесть что… Разумеется, Анатолий замешан в какую-то интрижку, но этот Королев, по-видимому, здесь ни при чем. И пришел он не для того, чтобы… Ах, стыдно, очень стыдно!»

Но если бы Федор Васильевич Валицкий был в состоянии оценивать свои поступки более объективно, то понял бы, что мучающее его чувство стыда возникло не только оттого, что вел он себя неуклюже, бестактно. Дело было в другом. Федора Васильевича унижало то, что в такое время, когда каждый человек занят чем-то важным, он, Валицкий, никому не нужен, все забыли о нем, и единственным поводом, по которому к нему кто-то обратился, оказалась любовная интрижка его сына.

Чувство стыда и униженности усиливалось от сознания, что этот рабочий, мастер с Путиловского, вел себя более сдержанно и достойно, чем он сам. Судя по всему, Королева интересовало только одно: где находится его дочь. А он, Валицкий, подумал…

– Стыдно! – произнес вслух Федор Васильевич и в этот момент услышал голос жены:

– Федя, кто этот человек?

Мария Антоновна стояла на пороге кабинета. Несмотря на духоту, она куталась в большой оренбургский платок и казалась в нем еще более маленькой, чем обычно.

– Не твое дело! – ответил Валицкий.

– Нет, мое! – с несвойственной ей настойчивостью возразила Мария Антоновна. – Он про Толю что-то сказал, я слышала!

– Подслушивала?! – с яростью воскликнул Валицкий. – Да, сказал! Пришел сообщить, что твой сын впутался в какую-то… романтическую историю. Сошелся бог знает с кем! Что он…

– Не смей так говорить, не смей! – неожиданно громко прервала его Мария Антоновна. – Ему ведь на смерть предстоит идти, а ты…

Глаза ее наполнились слезами. Она плакала беззвучно: ведь муж ее ненавидел бурные выражения горя или радости. Она ожидала нового взрыва, но, к ее удивлению, Федор Васильевич не промолвил ни слова.

Он стоял посреди кабинета под низко свешивающейся бронзовой люстрой, почти касаясь ее своей седой головой, стоял неподвижно, точно в оцепенении.

Неожиданно – казалось, сам не сознавая, что делает, – Федор Васильевич подошел к жене и положил руки на ее узкие плечи.

Он почувствовал, как она вздрогнула от этого непривычного прикосновения, и впервые за долгие годы ему стало жалко жену.

– Толе ничего не грозит, Маша, – глухо сказал он, – у него отсрочка до окончания института.

– Нет, Федя, нет, – безнадежно сказала она. – Ведь это война!

– Не говори глупостей! – снова переходя на привычный, непререкаемый тон, прервал ее Федор Васильевич. – Эта война закончится через несколько дней. Им не понадобится двадцатитрехлетний необученный мальчишка, который никогда не держал в руках винтовки.

– Нет, Федя, нет, – все с той же безнадежной настойчивостью повторила Мария Антоновна. – Ты сам не веришь в то, что говоришь.

– Прекрати! – крикнул Валицкий и тут же отвернулся, потому что ему стало стыдно за свою резкость.

– Хорошо, я буду молчать, – покорно сказала Мария Антоновна. – Скажи мне только одно: этот человек знает, где Толенька?

– Он ничего не знает. Ему кажется, что Анатолий уехал вместе с его дочерью. Зашел узнать, не вернулся ли.

– Но как же…

– Не знаю! – с явно прозвучавшей ноткой отчаяния воскликнул Федор Васильевич. – Можешь понять: я ничего не знаю! А теперь оставь меня, пожалуйста, в покое.

И он, не оборачиваясь, медленно пошел к письменному столу.

Прошло еще два дня. Никто не заходил к Валицкому, никто не звонил ему по телефону. Вечером Федор Васильевич снова сидел неподвижно в своем кабинете, откинувшись на спинку кресла. Его руки, ноги, голова внезапно обрели непривычную тяжесть. «Что же я должен делать?» – задал он себе вопрос. Но ответа не находил. Медленным взглядом обвел он стены своего кабинета, тяжелые темно-зеленые гардины, застекленные шкафы, картины в золоченых старомодных рамах – все то, что всегда вызывало в нем ощущение покоя, уверенности, сознание собственной значительности, что отделяло его от суетного, крикливого, невежественного, несправедливого мира людей, которых он не уважал.

Но на этот раз приятное чувство не приходило. Федор Васильевич вдруг впервые заметил, что на гардинах скопилась пыль, что на рамах картин во многих местах отошла позолота, в матовых плафонах бронзовой люстры недоставало стекол.

Он опустил голову, ему не хотелось видеть всего этого, и снова задал себе вопрос: «Что же мне надо делать?» Внезапно в сознании его прозвучал ответ: «Ничего». «Конечно, ничего! Кому ты нужен? Кто в тебе нуждается?»

Валицкий облокотился на стол локтями, плотно прижав ладони к ушам, стараясь заглушить голос, казалось доносящийся откуда-то со стороны. Если бы кто-нибудь мог видеть его в этот момент! Не просто видеть, нет, но проникнуть в мысли, в чувства этого, казалось бы, холодного, эгоистичного человека, который сейчас сидел за своим широким, старомодным, с резными инкрустациями, черного дерева столом, обхватив голову руками.

Он переживал минуты отчаяния и унижения. Еще совсем недавно он был уверен, что нет и не может быть на свете ничего, что могло бы вывести его из равновесия, нарушить привычный ход мыслей, систему оценок, с которыми он подходил к людям, событиям и вещам. А сейчас он чувствовал себя подавленным, разбитым. Его мучало сознание своей ненужности.

Он вдруг понял, что не сегодня и не вчера сам, по собственной воле отделил себя от окружающего его мира, от людей, от всего того, чем они жили.

В эти минуты он ненавидел себя. Долгие годы уверенный, что является для всех, кто его окружает, объектом зависти и хотя и скрытого, но уважения, он вдруг осознал, что существовал таким только в своем воображении. И ему захотелось найти выход, придумать, сделать нечто такое, что разом сломало бы стену, которую он с такой тщательностью, с таким маниакальным упорством воздвигал между собой и людьми вот уже много лет. Может быть, он нашел бы этот выход, если бы рядом был его сын, Анатолий. Может быть, через него он смог бы приобщиться к тем грозным событиям, которые ворвались в жизнь людей. Ведь Анатолий жил той самой жизнью, теми интересами, теми заботами, к которым он всегда относился с иронией, как к «суете сует», несовместимой с той подлинной жизнью, которую себе придумал. Если бы Анатолий был рядом!.. Теперь он сумел бы поговорить с ним, найти общий язык. Но Анатолия не было. Где же он? Почему не присылает телеграмму, почему не возвращается?! С кем же поговорить? С Осьмининым? Но он далеко от него, несмотря на то что физически он тут, в городе, где-то рядом. Да, да, он уже там, в бою, несмотря на то что является почти ровесником ему, Валицкому. «Так что же мне делать?!» – снова и снова горестно спрашивал себя Федор Васильевич. И все тот же холодный, равнодушный голос отвечал ему: «Теперь уже поздно».

Так он сидел некоторое время. Голос умолк, и вместо него теперь доносился какой-то прерывистый звон.

Федор Васильевич еще плотнее зажал уши, чтобы избавиться от этих звуков, и не сразу догадался, что звонит телефон.

Он поспешно схватил трубку, громко крикнул: «Слушаю!» – опасаясь, что тот, кто ему звонил, мог уже повесить трубку, долго не получая ответа.

– Товарищ Валицкий? – раздался чей-то мужской незнакомый голос.

– Я у телефона, – ответил Валицкий, плотнее прижимая трубку к уху.

– Говорит дежурный по архитектурному управлению. Товарищ Росляков просит вас явиться к нему завтра к девяти утра. Вы меня слышите?

В другое время одного только слова «явиться» было бы достаточно, чтобы привести Валицкого в бешенство. Обычно его «приглашали», просили «заглянуть», самого назначить удобное время…

Но теперь Федор Васильевич пропустил это слово мимо ушей.

– Да, да, я вас слышу, – поспешно сказал он и повторил: – Завтра в девять. – Потом нерешительно спросил: – Вы не знаете, по какому поводу?

– Сообщат на месте, – ответил голос.

Раздался щелчок. Трубка была повешена.

Валицкий тоже повесил трубку, потом вынул из кармана платок и вытер выступившие на лбу капли пота.

«Что понадобилось от меня Рослякову?» – подумал Валицкий, на этот раз без всякого раздражения, без неприязни, даже с какой-то теплотой.

Но тут он вспомнил, как пренебрежительно встретил его Росляков.

Это воспоминание тотчас же вернуло ход его мыслей в привычное русло. Но тот факт, что о нем, сугубо гражданском человеке, не имеющем никаких военных знаний, не забыли в такие дни, означал, что он незаменим, что от него невозможно отмахнуться не только в мирное, но и в военное время!

Значит, все его горькие мысли не имели под собой никаких оснований? Значит, он просто поддался минутной слабости, недооценил себя?

Сознание, что он победил и на этот раз, вызвало у Федора Васильевича ощущение гордости. Он встал, выпрямился, несколько раз прошелся по комнате, крикнул в открытую дверь кабинета, чтобы приготовили кофе, и в тот же момент услышал звонок у парадной двери. Минутой позже в кабинет вбежала, задыхаясь от волнения и протягивая какую-то бумагу, Мария Антоновна. Валицкий выхватил из ее рук серый листок – это была телеграмма.

«Не волнуйтесь немного простудился приеду через несколько дней Анатолий».

Валицкий с облегчением вздохнул – еще одна тяжесть упала с его плеч.

 

…На следующий день он встал, как обычно, в половине восьмого утра, не спеша оделся с обычной тщательностью. Если тогда, когда Федор Васильевич шел в управление, у него мелькнула мысль, что, пожалуй, стоило сменить «бабочку» на галстук, а карманные золотые часы – на обычные ручные, то сегодня он с особым удовлетворением оделся именно так, как одевался всегда.

Мысль о том, что люди должны, вынуждены принимать его таким, каков он есть, – хотя он никогда и ни в чем не сделал им ни малейшей уступки, – сегодня была особенно приятна Валицкому.

Точно рассчитав время, он вышел из дому без двадцати девять и ровно в девять без стука вошел в кабинет заместителя начальника архитектурного управления.

Поздоровавшись с Росляковым едва заметным кивком головы – он не мог простить ему тогдашнего приема, – Валицкий сел, не дожидаясь приглашения, на один из двух стоявших у письменного стола стульев. С чувством внутреннего удовлетворения отметил, что Росляков, этот обычно самоуверенный и начальственно держащийся тучный, пожилой человек, был сегодня небрит и под глазами его набухли серые мешки. Он казался утомленным и растерянным.

– Чем могу служить? – холодно спросил Валицкий, слегка облокачиваясь на трость, которую держал обеими руками, и предвкушая удовольствие выслушать просьбу.

Росляков молча взял со стола какую-то папку, раскрыл ее, вытянул из пластмассового стаканчика один из остро отточенных карандашей и спросил равнодушным, бесцветным голосом, точно врач очередного из многочисленных пациентов:

– Ваша семья, Федор Васильевич, состоит из трех человек, так?

– Простите? – недоуменно переспросил Валицкий. Ему показалось, что он не понял вопроса.

– Я спрашиваю о составе семьи, – несколько громче и на этот раз подчеркнуто внятно повторил Росляков. – В списке значатся: вы, ваша супруга Мария Антоновна, шестидесяти лет, и сын Анатолий, двадцати трех лет, военнообязанный, так?

– Вы абсолютно правы, – с холодным недоумением ответил Валицкий, – однако я не понимаю, о чем идет речь.

Росляков поднял голову, посмотрел на закрытую дверь, снова перевел взгляд на Валицкого и сказал вполголоса:

– Об эвакуации.

– О чем? – переспросил Валицкий.

– Ну я же сказал, об эвакуации, – устало повторил Росляков. – Есть решение областного комитета партии. Разумеется, к вашему сыну это не относится. В ближайшие дни вас известят о месте вашего нового жительства, а также о дате и часе отъезда.

– Но… но я никуда не собираюсь ехать! – возмущенно воскликнул Валицкий, все еще не до конца отдавая себе отчет в конкретности только что сказанных Росляковым слов, но уже сознавая их смысл.

Росляков укоризненно покачал головой и устало сказал:

– Эх, Федор Васильевич, когда же вы наконец поймете, что ваше желание или нежелание не всегда является решающим! Я же сказал: есть решение бюро обкома. Вы про такое учреждение, надеюсь, слышали?

Валицкий вскочил со своего стула.

– Если вы, – громко сказал он тонким, как всегда в минуты большого волнения, голосом, – являетесь только передаточной инстанцией, то потрудитесь сообщить мне адрес… властей! Вам же, уважаемый… товарищ, хочу сообщить, что я родился и вырос в этом городе. В нем мои дома стоят! И не в ваших силах…

Он задохнулся от ярости, от обиды, судорожно проглотил слюну, хотел сказать что-то еще, но не смог произнести ни слова, громко стукнул палкой по полу, повернулся и вышел, почти выбежал из кабинета.

…Он шел по скверу к Невскому, тяжело размахивая своей палкой.

Сияло солнце. Какие-то люди рыли канаву. «Поразительная страсть все копать и перекапывать! – подумал Федор Васильевич. – Сегодня заливают асфальтом, завтра ломают и перекапывают».

Он мельком недоуменно отметил, что канаву копали люди, не похожие на обычных рабочих-строителей: молодые и пожилые, они были в пиджаках, многие в шляпах и кепках.

Но Валицкий не придал значения этим непривычным деталям, он лишь автоматически зафиксировал их и пошел дальше, по-прежнему кипя от возмущения.

Он был в таком состоянии, что даже и не пытался до конца осмыслить сказанное Росляковым. Федор Васильевич понял только одно: ему и его жене предлагают убраться из Ленинграда, где они никому не нужны.

Он шел по скверу, сердито пристукивая палкой, ослепленный чувством горькой обиды, ни на что не глядя и никого не замечая, пока дорогу ему не пересекла широкая, свежевырытая канава.

Федор Васильевич чуть не свалился в нее, потому что шел с высоко поднятой головой.

– Черт знает что! Роют дурацкие канавы в центре города! – неожиданно для самого себя громко воскликнул он, едва сохраняя равновесие, отступил и увидел, что в стороне через канаву перекинут деревянный мостик и именно по нему и идут люди.

– А это, дяденька, не канава, а траншея! – раздался где-то за спиной Федора Васильевича мальчишеский голос. – От самолетов в нее пикировать!

Валицкий обернулся и увидел мальчишку лет двенадцати, смотревшего на него с презрительным снисхождением.

– Черт знает что! – буркнул Валицкий, но уже без прежней убежденности.

Он влился в поток людей, перешел через мостик и вышел на Невский. На углу Литейного остановился, стараясь отдать себе отчет в том, куда, собственно, он идет.

А идти-то ему было некуда. Он постоял на углу, раздумывая, не следует ли вернуться обратно в управление и сказать этому Рослякову – но уже спокойно и обдуманно, – что он никуда не поедет и пришел узнать, намерены ли его выдворять из города силой.

Федор Васильевич сделал было шаг в обратном направлении, но тут же сказал себе: «Бесполезно. Росляков не более чем исполнитель. Он всегда был только исполнителем. Он пешка. Но я, я не пешка, которую можно передвинуть и вообще сбросить с доски одним движением руки!..»

Решение было принято внезапно. Ну конечно же, надо идти к высшему начальству! К тем, на чье решение ссылался Росляков!.. Однако допустят ли его, будут ли с ним разговаривать?

Но одно лишь предположение, что кто-то может отказаться разговаривать с ним, Валицким, снова привело Федора Васильевича в состояние крайнего негодования. Он взмахнул своей палкой, точно грозя кому-то, решительно пошел к остановке, дождался автобуса, втиснулся в него… И только голос кондуктора: «Смольный!» – оторвал Валицкого от его мыслей.

Он вышел из автобуса, сделал несколько шагов, завернул за угол и остановился в полном недоумении. Огромное, широко раскинувшееся, образующее два крыла белокаменное здание Смольного было прикрыто гигантской зеленой сетью. Такие сети с наклеенной на них бутафорской листвой и силуэтами деревьев Валицкому приходилось видеть лишь в театре.

Однако здесь все поражало своими масштабами. Сеть прикрывала площадь во многие сотни квадратных метров. Для столь опытного архитектора и знатока живописи, каким был Валицкий, не стоило большого труда представить себе, что сверху район Смольного должен теперь казаться огромным лесным или парковым массивом.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.