Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Александр Борисович Чаковский 6 страница



Он настаивал на приезде советского представителя в Берлин в уверенности, что сумеет ослепить его фантастическими перспективами и тем самым дезориентировать Кремль.

Получилось же, что этот советский представитель использовал свой приезд в Берлин для того, чтобы задать те же вопросы, которые Кремль уже ставил перед немецким послом в Москве.

Но посол есть посол. Он всегда мог сослаться на отсутствие соответствующей информации от своего правительства, попросить время на необходимые консультации, наконец, придумать ту или иную успокоительную версию и отказаться от нее впоследствии, заменить другой. С этой точки зрения приглашение Молотова в Берлин и предоставление ему возможности задавать свои вопросы непосредственно главе германского правительства казались теперь Гитлеру непростительной глупостью.

И сейчас его буравящий и вместе с тем явно растерянный взгляд бегал по лицам Риббентропа, Шмидта, Хильгера, требуя от них помощи и одновременно как бы обвиняя их в том, что произошло.

Но все они молчали. Сам же Гитлер явно выдохся. Он вложил всю свою искусственную страсть, все свое, так сказать, самовозбуждение в подготовленный им план и теперь был обессилен.

Глухим, бесцветным голосом он наконец пробурчал, что, прежде чем дать ответ на поставленный вопрос, должен проконсультироваться с Муссолини.

Все, что произошло затем, было беспомощным повторением вчерашнего окончания встречи. Гитлер посмотрел на часы, сослался на позднее время и возможность воздушного налета.

Вторая встреча, которую Геббельс заранее приказал газетам оценивать как «историческую», «углубившую» германо-советскую дружбу, закончилась безрезультатно.

Заготовленные статьи в вечерних газетах не появились.

Поздно вечером в советском посольстве состоялся прием.

Гитлер на прием не приехал.

 

Да, он не приехал на прием, хотя о его присутствии там была предварительно достигнута негласная договоренность. Рейхсканцлера представлял Риббентроп.

Своим отсутствием Гитлер хотел показать Кремлю крайнее недовольство ходом переговоров. Он понимал, что в Москве растет подозрение относительно действий Германии и ее конечных намерений. Но вместе с тем был уверен и в другом – в желании Кремля во что бы то ни стало сохранить мир.

Именно это желание Сталина выиграть время учитывалось Гитлером в его игре. Именно на нем основывал он свою уверенность в том, что попытки России прижать Германию к стенке во время переговоров являются только блефом, тактическим приемом. Стратегией же Кремля была ставка на мир.

Эта уверенность основывалась не только на понимании, что Сталину нужен мир по целому ряду причин – в том числе для развития индустриальной мощи, для перевооружения армии, которое, Гитлер знал, уже началось.

Учитывал он и то, что если бы Советский Союз хотел напасть на Германию, то сделал бы это уже вчера или сегодня, пока часть немецких сил сконцентрирована на Западе.

Гальдер на одном из совещаний даже позволил себе неумное замечание, что, начни сейчас Красная Армия наступление на Германию, она дошла бы до Берлина, прежде чем вермахт смог бы организовать серьезное сопротивление.

Слова Гальдера о военных возможностях России больно ранили тщеславие Гитлера, но в то же время успокаивали, поскольку заподозрить Сталина в желании напасть на Германию было невозможно. Поэтому, полагал Гитлер, главное сейчас заключалось в том, чтобы убедить Россию в готовности Германии развивать и укреплять мирные с ней отношения. В этом случае ничто не помешает Германии использовать последующие полгода для всесторонней подготовки удара на Восток.

Однако факты оставались фактами – на предложенные приманки Кремль не пошел. Его не соблазнила ни «свобода рук» на юге, ни участие в разделе британского «имения».

Поэтому половину следующей ночи и нового дня Гитлер, Риббентроп, Геринг, Геббельс и Кейтель потратили на выработку нового варианта предложений России.

В тот день предстояла последняя германо-советская встреча – советское посольство уже уведомило германское министерство иностранных дел, что Молотов готовится к отъезду.

На этот раз Гитлер решил, что не будет принимать участия в заключительных переговорах. Он принял это решение не только потому, что верил в неотразимую убедительность задуманной им новой демонстрации миролюбия Германии, но и потому, что хотел своим отсутствием подчеркнуть недовольство поведением Молотова и тем самым оказать давление на Кремль.

…Тяжелая дверь парадного входа в министерство иностранных дел в ожидании Молотова и его спутников была открыта настежь. Этим подчеркивалась торжественность посещения, поскольку в обычных случаях открывался лишь небольшой проход рядом.

Молотов вошел и оказался между двумя огромными, загадочно глядящими на него гранитными сфинксами. Скользнув по изваяниям взглядом, он усмехнулся, видимо в ответ на какие-то свои мысли.

Мейснер поспешно провел гостей через белый вестибюль и жестом пригласил подняться по широкой мраморной лестнице.

Кабинет Риббентропа помещался в бельэтаже, и от лестничной площадки к нему вела широкая красная ковровая дорожка. Может быть, эта дорожка, а может быть, и расставленная в холлах и кабинетах массивная красного дерева мебель была причиной того, что на жаргоне чиновников министерства этот этаж назывался «винным».

Встреча состоялась во второй половине дня в кабинете Риббентропа. Но ей не суждено было закончиться там. После первых же произнесенных Риббентропом слов – он еще раз поблагодарил за вчерашний прием в советском посольстве, осведомился о самочувствии господина Молотова – раздался сигнал сирены.

Риббентроп развел руками, посмотрел на часы, сказал, что англичане прилетели в неурочное время, и предложил спуститься в бомбоубежище. Оно оказалось хорошо обставленным помещением, как бы дублирующим кабинет Риббентропа, только без окон: тяжелые портьеры на стенах, широкий красного дерева стол, мраморные бюсты Фридриха Великого и Бисмарка по углам, люстра из бронзы и хрусталя под высоким потолком. Риббентроп пригласил Молотова занять одно из двух глубоких кожаных кресел у письменного стола, а переводчиков – стулья с высокими спинками, расставленные тут же полукругом.

– Итак, – с улыбкой сказал Риббентроп, когда все расселись, – никому из наших врагов, – он поднял вверх указательный палец, явно имея в виду английскую авиацию, – не удастся сорвать германо-советские переговоры. Нас не разъединить ни там, на земле, ни здесь, под землей.

Улыбка сохранялась на лице Риббентропа и тогда, когда переводчик переводил его слова.

Молотов молчал, как бы ожидая продолжения. Но это не обескуражило Риббентропа.

– Здесь, – торжественно сказал он, кладя руку на левую сторону груди, – находится документ, который, я уверен, откроет новую эру в германо-советских отношениях…

Молотов недоуменно приподнял брови над овальными стеклышками пенсне.

– Великая Германия, – продолжал Риббентроп, – ничего не Делает наполовину. Если она заносит меч, то опускает его на голову врага. Если она протягивает руку дружбы, то для того, чтобы пожать руку друга. Вот…

И он вытащил из внутреннего кармана пиджака вчетверо сложенный лист, развернул и, держа за уголок, потряс им в воздухе.

В глазах Молотова, казалось, появилось любопытство. Он внимательно глядел на листок бумаги, которым размахивал Риббентроп, и даже несколько подался вперед.

– А теперь, – сказал Риббентроп, все еще держа бумагу в вытянутой руке, – я хочу сделать Союзу Советских Социалистических Республик предложение чрезвычайной важности…

Он встал. Поднялся и Молотов.

– Мы предлагаем России, – медленно, отчеканивая каждое слово, продолжал Риббентроп, – присоединиться к пакту трех держав: Германии, Италии и Японии, который с этой минуты станет четырехсторонним. Проект договора у меня в руке…

И Риббентроп умолк, победно глядя на Молотова. Пожалуй, он и впрямь достиг своей цели, ошеломив последнего. Молотов приподнял плечо, снял пенсне, стал протирать стекла, щуря свои близорукие глаза…

– Оглашаю, – снова заговорил Риббентроп, – проект договора с тем, чтобы его можно было обсудить и внести необходимые поправки…

Он широким жестом указал уже надевшему свое пенсне Молотову на кресло и сел сам.

У Риббентропа была назойливая привычка: беседуя, он передвигал все лежащие на столе предметы – пресс-папье, карандаши, линейку, скрепки, перемещал их, соединял, снова отделял друг от друга.

Так и сейчас, опустившись в кресло, он быстро расставил перед собой пресс-папье, коробку с сигарами, чернильницу с бронзовой крышкой и в некотором отдалении положил вечное перо.

– Итак, – продолжал Риббентроп, – политическая конфигурация мира изменится. Разделенные сотнями и тысячами километров страны объединятся. – Широко раскинув руки, он провел ими по столу, сгребая в одну кучу пресс-папье, сигарную коробку и чернильницу, однако не трогая ручку. Потом откинулся в кресле и, снова взяв в руки документ, начал читать…

Все еще не произнесший ни единого слова, Молотов внимательно слушал Риббентропа, с некоторым недоумением следя за его манипуляциями на столе.

Первые пункты, содержавшие обычные в международных соглашениях перечисления и формулы, Риббентроп читал скороговоркой. Но постепенно темп чтения замедлялся.

– «…статья одиннадцатая, – громко произнес Риббентроп, сделал паузу и продолжал, но теперь уже совсем медленно, тихо, даже таинственно, как если бы поверял Молотову тайну огромного государственного значения: – Статья одиннадцатая, секретная… Участники договора обязываются уважать естественные сферы влияния друг друга и, в частности, России, которая, несомненно, должна быть заинтересована в выходе к Индийскому океану…»

Риббентроп сделал паузу и добавил:

– Разумеется, эту и развивающие ее статьи мы публиковать не будем. Все остальное может быть предано гласности хотя бы завтра.

Риббентроп положил бумагу на стол, придавил ее ладонью, быстро ребром ладони придвинул лежащую в стороне ручку к трем другим, ранее сдвинутым с места предметам. Теперь, по его мысли, Германия, Италия, Япония и Россия были объединены. И он победно взглянул на Молотова.

Молотов сидел полуопустив веки. Затем сказал:

– Советский Союз совершенно не заинтересован в Индийском океане. Он расположен достаточно далеко от него…

Потом сделал паузу, неожиданно подался вперед, к Риббентропу, и продолжал, но теперь уже энергично:

– А вот в европейских делах и в безопасности своих южных границ мы заинтересованы. И об этом уже было дважды сказано господину рейхсканцлеру. Нас интересуют не слова и не бумажки, – продолжал он все громче и настойчивее, – не с-слова и не бумажки. Мы требуем эффективных гарантий нашей безопасности. Мы обеспокоены судьбой Румынии и Венгрии. Я еще и еще раз спрашиваю немецкую сторону: каковы намерения держав оси в отношении Югославии и Греции? Что будет в дальнейшем с Польшей? Когда немецкие войска уйдут из Финляндии? Намерено ли германское правительство считаться с нейтралитетом Швеции?

Молотов перечислял свои вопросы быстро и четко, как бы не желая давать Риббентропу время для обдумывания ответов.

Спрашивая, он все более и более подавался вперед, приближая свое лицо к Риббентропу, и наконец умолк.

Наступила пауза. Откуда-то сверху доносились глухие разрывы бомб и очереди зениток.

– Что это: допрос? – медленно, не то спрашивая, не то угрожая, произнес наконец Риббентроп.

Молотов откинулся на спинку кресла и пожал плечами:

– Да нет, почему же? Просто Советское правительство было бы благодарно за соответствующие разъяснения…

– Но все это второстепенные проблемы! – воскликнул Риббентроп почти с отчаянием. – К тому же и вы до сих пор не ответили на главный вопрос фюрера: намерена ли Россия сотрудничать с нами в деле ликвидации английской империи?

Молотов прищурил глаза.

– Вы действительно уверены, что с Англией покончено? – спросил он.

– Несомненно!

– Тогда, – уже не скрывая усмешки, сказал Молотов, – разрешите задать последний вопрос: если это так, то п-почему мы сейчас сидим в этом бомбоубежище? И чьи это бомбы падают сверху?..

…В тот же день вечером Риббентроп доложил Гитлеру, что переговоры оказались безрезультатными и что Молотов, не проявивший никакого интереса к участию в пакте трех, объявил о своем отъезде.

 

 

…Я стояла у окна вагона. Поезд замедлял ход, появились знакомые мне приметы Белокаменска: будка стрелочника, стоящее на пригорке здание школы, огороженный невысоким забором стадион.

Было так приятно, так радостно сознавать, что через несколько минут я приеду, а завтра проснусь рано утром в маленькой, чисто прибранной комнатке и буду долго лежать в постели, не двигаясь, в полудремоте, и слушать тиканье раскрашенных настенных часов с гирями на тонких, длинных, чуть тронутых ржавчиной цепочках, и крик петуха, и стук телеги, и ленивое цоканье копыт – все эти милые, простые, успокаивающие звуки, которые никогда не услышишь в Ленинграде.

Впереди два с половиной месяца тихой, бездумной жизни. Каникулы. Как хорошо!..

Все осталось позади. Зачеты, Анатолий, Звягинцев с его телефонными звонками, отец, мама, библиотечный зал, анатомичка, этот лекарственный запах – смесь йода, формалина и карболки, который въедается в кожу, постоянная нехватка времени, вечная спешка – все, все осталось позади!

Сейчас поезд остановится, я выйду из вагона и увижу тетю Машу и дядю Егора, они будут, как обычно, стоять в центре перрона, под часами. Увидев меня, они всплеснут руками и заспешат навстречу. Я все это знаю наперед, потому что уже привыкла, – так было и в прошлом году, и в позапрошлом, и в позапозапрошлом, уже несколько лет подряд я приезжаю сюда на каникулы – когда-то школьницей, а теперь вот студенткой.

Итак, два с половиной месяца буду жить ни о чем не думая. Ни одной книги не возьму в руки, буду рано вставать, долго купаться в тихой, ласковой речке Знаменке, спать после обеда, вечером ходить в кино, смотреть по второму и третьему разу картины, которые шли в Ленинграде полгода, а то и год назад, рано ложиться, просыпаться от стука колес и крика петуха… Хорошо!

Я вернулась к своей полке, стащила с нее чемодан, попрощалась с попутчиками и стала продвигаться к выходу.

Ну конечно, все произошло так, как я и ожидала: через мгновение я уже бежала навстречу тете Маше и дяде Егору, волоча чемодан по дощатому настилу перрона, на ходу передавая им приветы от мамы и отца… Дядя Егор берет мой чемодан, по старой привычке вскидывает его на плечо – он когда-то работал носильщиком, – и вот мы все трое идем по пустынному перрону туда, к маленькой привокзальной площади, где стоит на конечной остановке в ожидании пассажиров автобус.

Я что-то болтаю без умолку, будто мне не двадцать лет, а четырнадцать, как тогда, когда я в первый раз приехала сюда уже самостоятельно, без мамы, а дядя Егор, как обычно, вставляет время от времени свои однообразно короткие вопросы; «Как мать-то?», «Как отец?», «Как Питер-то живет?»

И вдруг я останавливаюсь как вкопанная. Там, в дальнем конце перрона, стоит Анатолии. Чемодан в одной руке, белый плащ – мы вместе покупали его в Гостином – в другой.

Он стоит, и я стою. Тетя Маша и дядя Егор смотрят на меня в недоумении: шла, шла – и вдруг точно подошвы к доскам прилипли.

А я не знаю, что мне делать. Как он попал сюда? Ведь только вчера вечером мы попрощались на Варшавском вокзале и он сказал мне, что, очевидно, поедет на каникулы в Сочи, даже адреса моего белокаменского не попросил, и я обиделась, хотя где-то в душе почувствовала облегчение: немножко устала я от мыслей об Анатолии…

А он… Значит, вот оно что! Выходит, когда мы прощались на вокзале, у него уже был билет на тот же поезд, и чемодан он, наверное, успел отнести в свой вагон перед тем, как мы встретились.

И вот Анатолий стоит в дальнем конце перрона и смотрит на меня, как будто мы и не расставались. Я и рассердилась и обрадовалась, все вместе. «До осени, до встречи», – сказал он вчера как-то слишком спокойно, даже равнодушно. Значит, вот в чем была причина его наигранного безразличия!

– Что с тобой, Верунька? – недоуменно спрашивает дядя Егор.

Я отвечаю:

– Нет, нет, ничего… С каблуком что-то, в щели застрял.

Мы идем вдоль перрона. Анатолий все еще стоит неподвижно, потом небрежно перекидывает свой свернутый плащ с руки на плечо и как ни в чем не бывало идет нам навстречу, слегка покачивая маленьким чемоданом.

Я отвожу глаза, стараюсь не смотреть в его сторону, но тут же сознаю, отлично сознаю, как все это глупо, поворачиваю голову и смотрю на него в упор. Когда нас отделяет всего лишь несколько шагов, Анатолий с плохо разыгранным изумлением широко раскрывает глаза, опускает свой чемодан и восклицает театрально:

– Верочка?! Вот так встреча!..

Я чувствую, что краснею, шага сделать не могу, тетя Маша и дядя Егор останавливаются тоже и недоуменно-вопросительно смотрят то на меня, то на него. Проходит несколько мгновений, прежде чем я произношу:

– Здравствуй, Толя! Как ты попал сюда?

Сознаю, что это тоже звучит наивно, неестественно, как-то деревянно. Поспешно добавляю:

– Знакомьтесь. Это Анатолий… Тоже из Ленинграда.

Эти мои слова звучат уже совсем нелепо, просто по-детски. Но как иначе могла я объяснить в ту минуту наше знакомство?

Анатолий кланяется, то есть кивает, его мягкие волосы слегка рассыпаются при этом, он откидывает их назад быстрым движением руки.

– Вот решил отдохнуть в этом богоспасаемом городке после праведных трудов, – сказал Анатолий преувеличенно небрежным тоном, обращаясь не то ко мне, не то к моим спутникам. Мы все еще стояли на перроне.

– Так, так, – отозвался после короткого молчания дядя Егор, – что ж, родственников здесь имеете или знакомых?

– Да нет, откуда! – махнув рукой, ответил Анатолий. – Просто ребята с курса в Сочи собрались, а я, значит, соригинальничал. Положил на стол карту, ткнул пальцем, попал в Белокаменск. Что ж, думаю, название красивое…

– Так, так, – повторил дядя Егор. – И надолго пожаловали?

– Кто знает! – беспечно ответил Анатолий. – Сегодня двадцать первое июня, – значит, два месяца и десять дней я вольный казак.

– Вольный, значит, – повторил дядя Егор и вскинул на плечо мой чемодан. – Что ж, двинулись, а то автобуса долго ждать придется.

Он и тетя Маша пошли вперед нарочито, как мне показалось, быстро. Мы с Анатолием шагали за ними.

– Злишься? – тихо спросил он меня.

– Ничего я не злюсь, – сказала я сердито, – только… только это… авантюра какая-то! Зачем ты это сделал?

– Затем, что хотел видеть тебя! – ответил Анатолий.

– Ты должен сегодня же уехать обратно! – сказала я нерешительно.

– И не подумаю. И куда мне ехать? В Сочи? Смотреть, как пижоны и людоедки Эллочки выдрючиваются на пляже?

Не скрою, мне было приятно слушать все это. Но я и виду не подала. Сказала:

– Неужели ты не понимаешь, что это… неприлично! Ведь они мои родственники. Тетя Маша – мамина сестра. Пальцем в карту ткнул!.. Ты их что же, за детей считаешь?

– Что же тут неприличного? – переспросил он, пожимая плечами. – Я тебя знаю не первый день. Бывал у вас в доме. И мама твоя меня знает. А теперь вот и с сестрой ее познакомился. Не понимаю, зачем ты все так усложняешь?

– А ты упрощаешь! – ответила я, и это было все, что я нашлась ответить.

Он понял, что победил, чуть улыбнулся и сказал:

– Судя по всему, хороший, тихий городок. Как Торжок.

– При чем тут Торжок?

– Ну… «Закройщик…». Помнишь? С Игорем Ильинским.

– Ничего не помню, – буркнула я.

«Люблю я его или нет?» – спросила я себя, когда осталась одна в комнате.

…Мы только что расстались с Анатолием, вместе ехали в автобусе, и теперь он вместе с нами шел сюда, к знакомому домику, окруженному зеленым свежепокрашенным забором-штакетником. Он болтал без умолку, наверно, чувствовал смущение и хотел как-то заглушить его.

Я тоже ужасно волновалась.

Когда мы подошли к самой двери, я совсем не знала, что делать, и слова: «Где же ты собираешься жить, Толя?» – были уже готовы сорваться у меня с языка.

Но в этот момент дядя Егор неожиданно опустил мой чемодан на землю, повернулся к Анатолию:

– Ну, мы пришли. А вы что, тоже поблизости жить располагаете?

Я увидела, что Анатолий явно смутился, покраснел и ответил невнятно:

– Да нет… Я только так… проводить.

– Не имеете, значит, квартиры? – неожиданно вмешалась молчавшая до сих пор тетя Маша, и вопрос ее прозвучал сочувственно.

– Вот именно! – воскликнул уже энергично и даже с некоторой бравадой Анатолий. – Так сказать, бродяга беспачпортный.

– Бродяжить сейчас – дело пустое, – назидательно промолвил дядя Егор, – себе дороже обходится. А вот если с местожительством затруднение, то Марья поможет. Слышь, Марья, сведи молодого человека к Денисовым, они, кажется, в прошлом году дачников брали.

– Ну конечно, конечно! – захлопотала тетя Маша, обрадовавшись, что все так просто и благополучно разрешается. – Сейчас и пойдем! Они недалеко отсюда живут, Денисовы, и трех кварталов не будет. Вот только Верочку устроим…

– Верочку устраивать нечего, – прервал ее дядя Егор, – она домой приехала. И все для нее готово. А ты иди, время не теряй, молодой человек тоже с дороги отдохнуть, наверное, хочет…

Мы расстались. Уже на ходу Анатолий крикнул мне, что зайдет вечером, часов в семь.

…И вот теперь я сижу в своей маленькой комнатке на втором этаже, под самым чердаком, французы назвали бы ее «мансардой», и задаю себе все тот же мучающий меня вопрос: люблю я его или не люблю?

В моей «мансарде» метров восемь, не больше, железная кровать с никелированными шишечками, две табуретки, тумбочка, на ней кувшин с цветами, над кроватью на стене тканый коврик – по морю-окияну плывут лебеди, а на берегу стоит Бова Королевич, в кафтане и сапожках с острыми, загнутыми кверху Носками, и смотрит на лебедей.

Я сижу на табуретке и гляжу в окно.

Еще совсем светло, да и времени-то немного – шесть с минутами.

Вещи свои я давно распаковала и развесила на вешалки-плечики. Повесила плечики на три вбитых гвоздя – вот и вся стенка занята.

А теперь я сижу у окна, опершись локтями на подоконник и подперев голову руками, наблюдаю за тем, что происходит на улице.

А там ничего особенного не происходит. Не спеша идут по своим делам люди, изредка проедет машина, чаще – таратайка или телега (таких теперь в Ленинграде и не увидишь), с шумом и визгом промчится на самокате мальчишка – вот и все уличное движение.

Я сижу и хочу думать о том, как хорошо и спокойно здесь, в Белокаменске, и ничего не надо делать, и никуда не надо спешить, и так будет и завтра, и послезавтра, и еще много, много дней.

Мысленно повторяю, точно гипнотизирую себя: все волнения позади, впереди тихий, безмятежный отдых, но знаю, что все это уже не так.

С той минуты, как я увидела Анатолия в дальнем углу перрона, для меня все изменилось.

…Мы познакомились в позапрошлом году на проводах белых ночей. Случайно, нас никто не знакомил. Я терпеть не могу уличных знакомств, хотя понимаю, что этот факт сам по себе еще ничего дурного не означает.

А тут так получилось, что мы целой институтской компанией после кино поехали в парк вечером, часов в десять. И мне взбрело в голову покататься на лодке. Все вместе мы спустились к лодочной станции, но там у окошечка стояла очередь. Небольшая, правда, человека четыре, но до закрытия станции оставалось очень немного времени. И было ясно, что до нас очередь не дойдет.

Мои спутники стали уговаривать меня бросить эту затею, пойти в кафе или ресторан.

Но я не двигалась с места и твердила, что хочу кататься на лодке, хотя сама понимала, что это глупое упрямство.

Ребята сердились, говорили, что я ломаю компанию, что мы достоимся здесь до того, что не попадем ни в кафе, ни в ресторан. А на меня точно нашло что-то. Я понимала, что они правы, что надежды получить лодку нет никакой, но повторяла, как попугай: «А я буду ждать».

– Ну и жди! – наконец со злостью крикнул мне кто-то, и все они стали подниматься по лестнице вверх.

Я поняла, что ребята не шутят, что через минуту и впрямь останусь одна, и уже готова была окликнуть их и побежать следом, но в это время услышала чей-то голос:

– Послушайте, девушка! Лодка вас ждет!

Я посмотрела по сторонам, чтобы увидеть эту счастливую девушку, но голос раздался снова:

– Я к вам обращаюсь, девушка в синем берете! Пожалуйста, это ваша лодка!

На мне и вправду был синий берет. Я посмотрела вниз, на воду, и увидела, что у причала колышется, слегка ударяясь бортом о сваю, маленькая лодка, а в ней стоит, широко расставив для равновесия ноги, высокий, широкоплечий парень в голубой рубашке и серых фланелевых брюках.

Я нерешительно спустилась к причалу.

– Это ваша лодка, – сказал он, улыбаясь. Качнулся и, одной рукой ухватившись за сваю, подтягивал лодку к причалу, а другую протянул мне.

Я колебалась, не зная, что делать. Растерянно обернулась, но мои ребята уже скрылись из виду.

«А вот и поеду!» – упрямо сказала я себе и шагнула в неустойчивую, колеблющуюся на воде лодку.

…С этого все и началось. Иногда мы виделись часто, иногда реже, но не проходило недели, чтобы мы не встретились или не поговорили по телефону.

Однажды мне захотелось познакомить Толю с отцом, но из этого ничего путного не получилось. Отец мой – человек сухой, неразговорчивый и к людям подходит с какими-то старомодными, жесткими, ему одному попятными мерками. Мне даже странным кажется, что такой человек, как он, старый член партии, участник революционных боев, начисто лишен чувства романтики. Иногда я смотрю на него и думаю, что он вообще скорее похож на бухгалтера, чем на кадрового рабочего, мастера огромного цеха. Педант! Утром в будни и праздники встает всегда в одно и то же время, минута в минуту; газета должна ждать его аккуратно сложенной, и никто не смеет к ней прикасаться – ни я, ни мама, – пока он ее не прочтет; обед, когда отец приходит с работы, должен уже стоять на столе, а щи – он почти всегда ест на первое щи – должны быть горячими, как кипяток. Докторов отец не признавал, а если, случалось, заболевал, то лечился травами, которые мать всегда хранила в пакетиках на отдельной полке кухонного шкафчика…

Я кое-что рассказала Анатолию о моем отце, и он пришел, так сказать, уже подготовленный. Наверное, поэтому и решил польстить отцу и затеял какой-то разговор о революции. При этом, кажется, сказал: «Я всегда жалею, что не пришлось жить в то время…»

Отец все молчал, насупившись, и тогда Толя спросил, приходилось ли ему непосредственно участвовать в штурме Зимнего.

Отец сухо и коротко ответил, что в ту ночь и близко к Зимнему не подходил, а по заданию ревкома стоял за Нарвской, часовым у склада с оружием, и никаких происшествий с ним не случалось.

Анатолий стал горячо и пространно доказывать, что суть не в том, где именно находился в ту ночь человек, а в сознании, что он участвует в общем революционном деле. Потом спросил отца, что он думал, когда стоял на посту. А тот, сощурив глава, как всегда, когда сердился, ответил, что в ту ночь был сильный мороз и думал он о том, догадаются ли товарищи принести ему тулуп или нет.

Словом, разговора у них не получилось, и я предложила Толе пойти в кино.

Когда я вернулась, отец не спал и спросил:

– Это что же, ухажер твой, что ли?

Я смутилась и ответила, что, во-первых, терпеть не могу этого мещанского слова, а во-вторых, не понимаю, чем Толя ему не понравился.

– А кто тебе сказал, что не понравился? – ответил отец, пожал плечами и добавил: – Говорит только много. Лет-то ему сколько?

– Двадцать три.

– Что ж, может, и обойдется, когда обкатку пройдет, – с усмешкой сказал отец.

Я обиделась, сказала, что Толя не болтун, не маменькин сынок, а студент, будущий архитектор, член комитета комсомола в институте, и если уж на то пошло, то затеял он весь разговор просто из вежливости.

– А-а, это он мне, значит, уважение хотел сделать… А я, дурак, и не понял, – снова сощурясь, сказал отец.

– Ты, видно, многого не понимаешь, – сказала я в сердцах и отвернулась.

Я была уверена, что отец сейчас сердито оборвет меня, потому что не терпел, если я говорила с ним или с матерью без должного почтения, но вместо этого он неожиданно положил руки мне на плечи, повернул к себе, пристально посмотрел в глаза и ушел в свою комнату.

И тогда я поняла. Все поняла. Он просто боялся потерять меня. Боялся, что настанет день и я уйду с Анатолием… Если бы он знал!.. Ведь я никогда не признаюсь ему, что люблю Анатолия, люблю и… боюсь его потерять! Мне даже самой себе страшно признаться в этом.

…Вдруг точно что-то толкнуло меня, и я с испугом взглянула на часы. Половина седьмого. Он обещал прийти в семь. Еще полчаса!..

Что ж я мудрю, зачем задаю себе все эти смешные риторические вопросы: «Люблю – не люблю?» Разве я не понимаю, что когда сержусь на Анатолия, даже делаю вид, что без него мне будет лучше, то все это в целях самозащиты, чтобы обмануть его, не дать ему до конца понять, что я тряпка безвольная, готовая ради него на все.

Когда я сердилась на него там, на перроне, когда убеждала себя в том, что устала от него, – все это неправда, я обманывала и себя и его.

А правда в том, что я боюсь потерять Толю. И знаю, что потеряю, потому что его увлечение мною ненадолго. Он никогда не захочет связать свою жизнь с моей и будет прав. Он красивый, умный, сын известного ленинградского архитектора, любой девушке будет лестно внимание такого парня. А кто я? Как говорится, ничего особенного, талантов никаких. И, как часто напоминает отец, «если бы не советская власть», то и в институт бы не попала, осталась бы швеей или прислугой на всю жизнь.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.