|
|||
Часть первая 1 страница
Больше трех месяцев провел Виктор Дьяконский в тыловом госпитале. Во время операции хирург извлек из бедра пригоршню плоских осколков гранаты. Раны были глубокие и заживали медленно. Из госпиталя направили Виктора в запасный полк, стоявший на окраине города. Доехал туда в старом дребезжащем автобусе. Потоптался возле серого унылого забора с ржавой колючей проволокой наверху, не спеша зашагал к проходной. Торопиться некуда. От ребят наслышался, что за прелесть – запасные полки. Муштровка с утра до вечера, паек тыловой: с хлебом еще терпимо, а приварок ни к черту. За серым забором увидел такие же серые дощатые бараки, низкие и длинные, до самых окон утонувшие в грязных сугробах. Перед бараками кирпичное здание штаба, а левее – просторный, до черноты истоптанный плац. Удостоверение, выданное ему как командиру роты еще в июне, Виктор решил не показывать. Тут не фронт, тут, прежде чем доверить роту или взвод, заставят заполнить анкеты, писать биографию. Будут беседовать, сомневаться, посылать запросы… Зачем все это? Зачем трепать себе нервы? – Старший сержант Дьяконский прибыл из госпиталя для прохождения дальнейшей службы! – представился он дежурному – капитану с красной повязкой на рукаве. Тот даже не взглянул на него, бросил через плечо: – В строевую часть. «У них тут массовое производство, поштучно не разбирают», – весело подумал Виктор. Пожилой сержант‑писарь с нездоровым отечным лицом полистал красноармейскую книжку Дьяконского, тяжело поднялся со стула. В глазах промелькнуло любопытство. – Две медали за тобой числятся. Где успел‑то? – Где все, – резковато ответил Виктор, не желавший вдаваться в подробности. – Ну, побудь тут, сейчас доложу. Вернулся писарь очень быстро. Уселся на свой стул, покряхтывая, вытянул ноги и произнес официально: – Назначены в шестую роту на должность помощника командира взвода. Сегодня включим в приказ. На котловое довольствие – с завтрашнего дня… В бараке шестой роты было пусто, люди на занятиях. Почти все помещение занимали железные кровати в два яруса, аккуратно заправленные старыми, вытершимися одеялами. Вдоль стены – широкий проход. Две печки, пирамиды, стол для чистки винтовок. Знакомая картина, привычный запашок дегтя и ружейного масла. Виктор пошел в каптерку сдать свой тощий вещевой мешок, на дне которого лежала смена белья, связка писем да учебник немецкого языка. В полутемной пристройке с зарешеченным окошком увидел знакомого по госпиталю Емельяна Вышкварцева. – Ба! – воскликнул тот. – Каким ветром? К нам, что ли? – В шестую направили. – Хорошее дело, приятель, – Емельян крепко сжал его руку. – У нас, понимаешь, на всю роту десятка фронтовиков не наберется. Сам увидишь: наполовину детский сад, наполовину дом престарелых. А ведь нас не в городки играть собрали. – Ты‑то кем тут? – Шмуточник и шкуродер, – засмеялся Емельян. – Старшиной роты поставили. – Официально тебе представляться или как? – Не ерунди, приятель, давай лучше раздавим заветную ради встречи. – Нет. К ротному надо идти. – Ну, до другого раза. – И вообще не любитель я. – Э, любовь – дело наживное! – весело подмигнул Емельян. – Практикуйся почаще и влюбишься… Виктор обрадовался встрече с Вышкварцевым. Легче начинать службу на новом месте, когда есть знакомый, и тем более – старшина роты. В госпитале они лежали в разных палатах и даже в разных концах коридора, но Емельян был человеком настолько заметным, что его знали все раненые. Плечистый, чернобровый, он целыми днями бродил по палатам: в одной сгоняет партию в шахматы, в другой починит радио, в третьей просто так потреплется для веселья. Было ему лет тридцать пять, но с молодыми ребятами держался он вровень, вместе с ними устраивал вылазки в город за папиросами. Раненые привыкли к его улыбке, привыкли слышать его звучный раскатистый голос. Вообще‑то Виктор не уважал людей шумливых и компанейских. Они казались ему легковесными. Кто знает, можно ли такому доверить серьезное дело? Первое время в госпитале Дьяконский сторонился Вышкварцева. Но однажды, когда начал ходить, они оказались рядом возле окна в курилке. Виктор принялся курить «козью ножку». Вышкварцев протянул ему папиросу. Смотрел молча, без улыбки. Виктор в тот раз заметил, что Емельян уже в возрасте: и морщинки на смуглом лице, и белые ниточки в черной шевелюре. «Из‑под Киева?» – спросил Вышкварцев. «Из‑под Харькова». – «А раньше?» – «С самого начала». – «А я с июля. На Припяти начал, в Киеве кончил. Прошусь в свою дивизию – не посылают, дьяволы!» Плюнул, бросил окурок и пошел к двери. Потом, будто вспомнив, вернулся и сунул в карман Дьяконскому пачку папирос: «Возьми, у меня две». Сейчас Виктору приятно было слышать рокочущий уверенный басок Вышкварцева. «Такой нигде не пропадет», – подумал он, с удовольствием глядя на статную фигуру старшины. Все на нем новое. И гимнастерка, и широкий командирский ремень, и синие галифе, и хромовые сапоги с собранными в гармошку голенищами. – Формой обзавелся, как генерал. Женщины, наверно, неравнодушны к тебе, – усмехнулся Дьяконский. – Да? – веселый взгляд Вышкварцева на секунду померк, и Виктору показалось, что старшина обиделся. – А почему бы и нет, приятель? Тут дело вкуса. Форма – она человека красит. Если, конечно, он за ней смотрит. А я от бойцов внешнего вида требую. – Понятно. Кто у меня взводным будет, не знаешь? – Треножкин, наверно. Мальчик вроде умный, но без характера. Ты сразу дело в свои руки бери. Ну, сам увидишь… Вечером Виктор познакомился со взводом, и впечатление осталось неблагоприятное. Очень уж разнокалиберный подобрался народ. Самым младшим – по восемнадцати, самому старшему – сорок четыре года. Пятеро казахов и трое татар почти не понимали по‑русски. А главное, люди были какие‑то затурканные, равнодушные. Ни разговоров, ни шуток. Молча почистили винтовки, молча построились на поверку. На прогулке перед сном пели вяло и по‑казенному. Либо учили их без души, либо устали и отупели они от занятий. Среди общей массы наголо остриженных бойцов выделялись трое сержантов – командиров отделений. У них и выправка лучше, и вид бодрей. Двое из них уже побывали на фронте, третий служил когда‑то срочную на Дальнем Востоке. Командир взвода младший лейтенант Илья Треножкин был на год моложе Дьяконского. Худенький, узкоплечий, с бледным лицом, взводный выглядел мальчишкой‑подростком. Тонкие ноги свободно болтались в широких голенищах сапог. – Кончил школу, потом на курсах полгода. Я местный, мама у меня здесь, – рассказывал Треножкин после поверки. Они сидели в канцелярии вдвоем, и младший лейтенант с уважением и даже с какой‑то робостью поглядывал на Дьяконского. – Это у вас за ранение нашивки, не правда ли? Вы немецкие танки видели? Говорят, очень сложно справиться с ними. А ведь вы танк подбили, верно? – Кто вам сказал? – Товарищ старшина роты. – Ну, если товарищ старшина – тогда точно, – улыбнулся Виктор, глядя на нежное лицо Треножкина, на его тронутые чернотой зубы. Подумал с жалостью: «Мальчик примерный был, мама его лелеяла. Сладким кормила… Золотухой болел, наверно… Сапоги сорок третьего размера дали, а обменять постеснялся… Надо Вышкварцеву сказать…» – Комвзвод, вы в какой институт собирались? – Учиться? – у Треножкина зарделись щеки. – Понимаете, математика мне дается легко. У меня папа бухгалтер был и брат тоже… Своего рода семейная традиция… А получилось, видите, что? – развел он руками. – Я тут за месяц на четыре кило похудел. Мама ужасается – такой вид… – Ничего, – успокоил Виктор. – Вид, как огурчик, бывает хуже. – Огурчик, – грустно согласился Треножкин. – Зеленый и весь в прыщах. По утрам еле‑еле встаю… Рад, что вы приехали, теперь легче будет вдвоем, правда? – Точно, комвзвод. А сейчас пора мне койку осваивать. Разрешите идти? – Да, да, идите, пожалуйста. Спокойной ночи. Лежа на твердом соломенном тюфяке, Виктор думал, что в бою с таким взводным хватишь горя. На фронт могут отправить в любой день. Хорошо, если люди успеют схватить главное: научатся стрелять, окапываться, маскироваться. И еще – надо привить им веру в свое оружие и в самих себя. Чтобы поняли: ты сидишь в окопе с винтовкой и гранатой. Справа и слева товарищи. В окопе тебя не достанет ни пуля, ни снаряд, разве только случайные. Сиди и стреляй спокойно: убьешь фашиста, сам останешься цел. Побежишь – погибнешь. Лицом к врагу ты солдат, а спиной – мишень. На новом месте Виктор уснул не скоро. А наутро чуть не проспал подъем – разленился в госпитале. Вскочил вместе с бойцами и сразу в строй: повел взвод на физзарядку. Нудный и нескончаемый потянулся день, заполненный занятиями. С утра – тактика. Шесть часов в поле. На обед – жидкие щи да сухая, дерущая горло ячменная каша. После короткого отдыха еще три часа топтались на плацу, отрабатывали повороты в строю и на месте, отдание чести. Бойцы цепочкой проходили мимо старшего сержанта, козыряли старательно и неумело. Вечером Дьяконского сменил отдохнувший Треножкин. А Виктор, забравшись в каптерку, лег на кровать старшины. – Что, приятель? – похохатывал Вышкварцев. – Умеют здесь жилы выматывать? Здоровые едва тянут, не то что после госпиталя. Такая установка, чтобы люди сами на фронт рвались. Хоть к черту в пекло, только подальше отсюда. Но и мы не лыком шиты. Ротный наш – мужик штатский, службы не знает. Для него устав – талмуд и евангелие. Этому очки нетрудно втереть. Он на фронт с нами поедет, особенно не придирается. А командир батальона – зверюга. Рожа – во! В один прием не обложишь. Кадровый тыловик. С самого начала тут окопался и давит на всю железку. Семь очередей подготовил. Все с высокими показателями и досрочно. Его ценят. А фронтовиков он опасается, нас жевать трудно. – Ладно, – сказал Виктор. – Комбат далеко, а мы сами собой. На следующий день, когда отрабатывали тему «Взвод в наступлении», Дьяконский предложил Треножкину отвести бойцов подальше в лес. Разыскали поляну в густом ельнике, развели костры. Нарубили лопатами лапника, сели к огню. Это было какое‑то разнообразие, и люди сразу повеселели. – Товарищ старший сержант, – негромко сказал один из командиров отделений. – Тут до совхоза рукой подать. Баба у меня знакомая… Картошки бы… – Давай! – разрешил Виктор. Младший лейтенант был удивлен, но молчал. С мальчишеским любопытством поглядывал на своего помощника: что дальше? Виктору положительно нравился этот паренек, не выпячивавший свое командирское «я». – Разрешите начать занятие? – обратился к нему Дьяконский. – Пожалуйста, пожалуйста, – закивал тот. – А ну, ближе, товарищи, – позвал Виктор. – Садись, на чем стоишь. Сегодня смотрели мы с младшим лейтенантом, как перебегать учитесь. В общем – правильно. Однако один прием выполняете плохо. А прием важный. Без него на фронте пропадешь. Ты перебежал и лег. А немец видит, куда ты упал, и бьет по этому месту. Ты лег за куст – бьет по кусту. За кочку – лупит по кочке. И попадает наверняка. Поэтому, как упал – сразу отползи. Хоть вправо, хоть влево, но отползи метра на три. Виктор вскочил и сделал на поляне несколько перебежек. Возвратился к костру, отряхивая с шинели снег. – Видели? Теперь сами. Командиры отделений, пропускайте по одному. Остальные смотрят и поправляют. Занятия пошли веселей. На глазах у всего взвода люди старались. Особенно молодые ребята. Расшалились, толкали друг друга. Виктор не мешал им: в казарме не часто приходилось смеяться. Вскоре командир отделения принес ведро картошки и кулек крупной грязной соли. Виктор попросил у Треножкина разрешения сделать перерыв. Принялись печь картошку в золе. У некоторых бойцов были сухари и хлеб: разделили на всех – по маленькому кусочку. Виктор думал, хватит ли у младшего лейтенанта такта, чтобы взять свою порцию, не обидеть людей? Треножкин чуть поколебался, но взял четверть сухаря и две картошки. –Товарищ командыр, – робко обратился к Дьяконскому круглолицый красноармеец‑татарин в большой шапке. – Товарищ командыр, немца плен брал? – Приходилось. – Больно страшно? – Все страшно, – Виктор обвел взглядом притихших бойцов. – Только ведь страх преодолеть можно. И не забывай, что немец тоже смерти боится. – А какие они, немцы‑то? – спросили сзади. – Здоровые? – Всякие есть: и молодые, и старые, и помельче, и покрупней. Но обучены хорошо, – прищурился Виктор. – У них солдат как упал при перебежке, так сразу в сторону отползет. На мушку его взять нелегко. – Помкомвзвод в одну точку бьет! – засмеялся кто‑то. В казарму возвращались затемно. Взвод шел хорошо, бодро, не сбиваясь с ноги. Младший лейтенант, приотстав, сказал Виктору: – Легко у вас это. А у меня не получается так… – Я же и сам недавно рядовым был. Думаю, мы сработаемся и все пойдет нормально. – Конечно, конечно! – воскликнул Треножкин. – Обязательно сработаемся! У меня сегодня даже какая‑то уверенность появилась. – Будем считать, что нам повезло. И вам, и мне, – усмехнулся Дьяконский.
* * *
Снимая телефонную трубку, Прохор Севастьянович не надеялся, что ему ответят. Был слух, что Ватутин сейчас на Северо‑Западном фронте. Жена с детьми, наверно, в эвакуации. Но как не воспользоваться возможностью, не позвонить на всякий случай. Ватутин – старший товарищ, и не столько по возрасту, сколько по опыту, по занимаемой должности. По военным способностям, что ли. Терпеливый и спокойный наставник для тех, кто служил под его руководством. Он был единственным крупным военачальником, с которым Порошин мог потолковать доверительно, дружески. Ушам не поверил, узнав знакомый женский голос. Воскликнул: – Татьяна Романовна, вы?! Здравствуйте. – Кто говорит? Неужели… – Да, Порошин! С фронта, проездом. А Николай Федорович где? И уже по тому, что женщина отозвалась не сразу, понял: здесь Ватутин! Это была просто фантастическая удача. Заместителя начальника Генерального штаба генерала Ватутина даже в мирное время застать дома было почти невозможно. – Прохор Севастьянович, каким ветром? – Николай Федорович, как всегда, говорил ровным, чуть глуховатым голосом. – Прямо оттуда? Любопытно… Как увидеться? – Ватутин помолчал, прикидывая. – Давайте сейчас ко мне на квартиру. Да, на Большой Ржевский. Высылаю шофера. Не прошло и часа, как за окном, у подъезда, просигналила машина. Молодой капитан, вероятно, адъютант, распахнул перед Порошиным дверцу. Совсем недавно, на фронте, среди однообразных заснеженных полей и лесов, по которым медленно продвигалась на запад поредевшая в боях стрелковая бригада, Порошин не раз испытывал острое желание проехать среди дня по знакомым улицам столицы, посмотреть на монументальные здания, полюбоваться Большим театром. В изменчивых буднях войны очень хотелось ощутить незыблемость, силу белокаменной, древней и вечной. А сейчас любуйся, казалось бы, улицами и домами через окно легковушки. Но Порошин поймал себя на том, что почти не смотрит по сторонам, лишь машинально отмечает повороты: мысли его заняты были другим. Ясно: наше зимнее наступление завершилось. А что дальше? Об этом, вероятно, думали все: и рядовые бойцы, и военачальники, и мирные жители. Какие перспективы? Чего ждать? К чему готовиться? Ватутин, конечно, знает больше многих других. Если напрямик не скажет, не имея такого права, то хоть намекнет, даст понять. Или поделится собственными соображениями. Прохор Севастьянович не считал себя завистливым человеком. Кому что отпущено, у того то и есть. Как ни старайся, а выше своего предела не прыгнешь. Вот они с Ватутиным – одной крестьянской закваски, Но у Николая Федоровича было много такого, чего не хватало Порошину. Ватутину служба давалась легко, вроде бы без всякого напряжения, и при этом он всегда был среди первых. Две академии – с отличием. В Генштабе он один из молодых, а к нему шли за советом. Обладал Николай Федорович редкой способностью видеть не только частности, детали, но словно бы подниматься над событиями, явлениями, разом охватывая их во всей сложности, в многообразии, в движении. И делал выводы, вносил обоснованные предложения, где все было учтено и продумано. Вот этого: широты мышления, способности заглянуть вперед – как раз и не хватало Прохору Севастьяновичу Порошину. На поле боя он чувствовал себя уверенно. Как бы ни сложились обстоятельства, найдет выход из положения, постарается навязать противнику свою волю. Прошлое мог проанализировать и сделать выводы. А вот помозговать о завтрашнем дне – это давалось с трудом. Возникали сомнения, боязнь ошибиться. А колебания для военного человека – хуже всего. Вслед за адъютантом Прохор Севастьянович поднялся по лестнице. Ватутин сам открыл дверь. Одет по‑домашнему. Старенький китель застегнут на две нижние пуговицы. Даже в парадной форме не имел он важной генеральской осанки, а уж сейчас тем более. Стиснул руку Порошину: – Поздравляю, Прохор Севастьянович, от души поздравляю. – С чем? – С генеральским званием. Нашего полку прибыло. – Спасибо. Еще как‑то не обвыкся. – Ничего, притерпитесь, – весело блеснул узкими подпухшими глазами Ватутин. – Таня, встречай гостя, – позвал он жену. Она появилась из кухни, улыбнулась скупо (другого и такой улыбкой не одарила бы по своей строгости, но тут – давний друг семьи), предложила: – К столу. У меня все готово. Татьяна Романовна, сдержанная, стеснительная, с трудом привыкавшая после сельской глубинки к столице, своей серьезностью, основательностью была под стать мужу. Держала семью, крепкую, дружную. Ватутин говаривал: за тыл я не беспокоюсь, дом у меня прочный. Это помогало ему целиком сосредоточиваться на службе. Росли у них хорошие веселые дети – Витя и Лена. Для отца – гордость и радость. Но о детях Порошин почел за лучшее сейчас не заговаривать. Большая неприятность случилась. Простыл сынишка‑то их, заболел. Сначала особого внимания не обратили. А Вите становилось все хуже. Так ему стало скверно, что с постели не мог подниматься. Сейчас Витя учится в лесной школе. Начал ходить без костылей. Татьяна Романовна, и прежде не очень стремившаяся на люди, стала совсем домоседкой. И Николай Федорович казнил себя: недоглядел, мало внимания уделял сыну. За стол сели втроем, но Татьяна Романовна то и дело уходила на кухню. Дочка Лена еще не вернулась из школы. Ели лапшу с грибами, домашнее блюдо Ватутиных. В те редкие дни, когда муж обедал дома, Татьяна Романовна обязательно готовила лапшу: по‑своему, по‑воронежски, очень вкусно. А Прохору Севастьяновичу после казенного харча лапша вообще показалась чудом. И чай тоже был хорош: не только крепкий, но и душистый. Николай Федорович, не ахти какой любитель говорить сам, подробно расспрашивал Порошина о боях под Малоярославцем, на Варшавском шоссе. Сложная была там обстановка. В середине зимы через шоссе прорвались и вышли на подступы к Вязьме 33‑я армия генерала Ефремова и группа войск генерала Белова. Они освободили территорию размером примерно с Бельгию. Но немцы замкнули за их спиной фронт, создали полосу всего‑то километров десяти шириной, протянувшуюся вдоль Варшавского шоссе. Однако пробить эту полосу, соединиться с ушедшими вперед войсками наша ослабевшая пехота не смогла. Дивизии Ефремова погибали там. Белов держался прочно, расширяя освобожденный район. Прохор Севастьянович объяснял, будто оправдывался: – У немцев шоссе вроде бы траншея в снегу. Расчищали все время. Справа и слева образовались ледяные валы. В них – огневые точки. Не подступишься. – Перехватить бы эту ниточку в двух‑трех местах, поставить надежные противотанковые заслоны, и рухнула бы вся немецкая оборона от Зайцевой горы до Юхнова, от Вязьмы до Ржева. Действительно, ниточка, коридор. А дальше – Белов, дальше наша территория до самого Днепра, почти до Смоленска. Нет, не дожали мы там, не дожали, – качнул головой Ватутин. – Нечем было дожимать, Николай Федорович. Ни танков, ни боеприпасов. – Все следовало туда бросить. Из тыла подтянуть, с Волги. Три‑четыре дивизии там требовались, и рухнул бы у фашистов фронт в самом центре. Такие благоприятные условия… – Немцы в Орле. Могли бы ударить с юга. – Не до ударов им, силенки не те! – возразил Ватутин. – Пока у нас инициатива, пока враг не закрепился, надо было идти и идти. Сам его величество случай всегда на стороне наступающих. Помните, как Гудериан действовал во Франции? Вперед до последней капли бензина – все чего он требовал от своих войск. А на нашем фронте – наступать до последнего танка! Я вот пытаюсь обмозговать ход войны за полгода, и любопытная вырисовывается картина. Что такое танковая армия Гудериана в масштабе гитлеровского вермахта? Одно из многих объединений. А ведь оно решающую роль сыграло в летне‑осенней кампании. Причем на главном направлении. От границы до Минска Гудериан шел первым. От Минска до Ельни – опять он. Затем бросок на Киев, замкнул там кольцо окружения. Оттуда снова рывок на Орел, на Тулу. Воистину до последнего танка. С полной отдачей, без компромиссов, без осторожничанья… Слушая Ватутина, увлекшегося своими рассуждениями, Порошин вспомнил: некоторые товарищи в Генеральном штабе с оттенком иронии называли Николая Федоровича генералом‑романтиком. Определенный смысл в этом был. Обидно только слышать такие слова от тех, кто дальше своего носа видеть ничего не мог. Они просто не понимали Ватутина. Или завидовали ему… Послушали бы они сейчас, как он немецкого полководца в пример ставит… Впрочем, нет, не в пример: рациональное зерно в его действиях ищет. Воспользовавшись паузой, Порошин сказал: – Но это ведь огульное наступление, Николай Федорович. Типичный образчик огульного наступления, давно уже осужденного товарищем Сталиным. Ватутин вскинул на собеседника светлые, возбужденно блестевшие глаза. Усмехнулся понимающе. Блеск померк. Голос зазвучал тише: – Гудериан привел немецкие войска к Москве. Прежде всего он, а уж потом остальные. И это нисколько не противоречит словам товарища Сталина об огульном наступлении, которое обязательно оканчивается неудачей. И правильно: не взял немец Москву. Отброшен немец. Но оплошности Гудериана я в этом не вижу. Он сделал свое, он наступал. А о том, чтобы закрепить успехи, наладить снабжение войск, подготовить резервы – об этом должно было заботиться командование группы армий. Или сам Гитлер. Иначе фронтовому генералу с такими заботами не останется времени для ведения боевых действий. – Но Гитлер‑то снял его… – А кого же было фюреру снимать за неудачи? Не самого же себя?! – засмеялся Ватутин. Самый подходящий момент был спросить о главном. – Николай Федорович, это прошлое. А впереди что? – Не знаю, – ответил Ватутин. По его тону Порошин понял, что Николай Федорович действительно находится в неведенье и что признаваться в этом ему неприятно. – У меня сейчас другая работа. – А ваше личное мнение? – Какое у меня мнение? – пожал плечами Николай Федорович. – Наступательный порыв исчерпан. Инициатива утрачена. Остановились, значит, надо стоять. Зарыться в землю, возвести три, четыре, пять оборонительных линий, как время и средства позволят. И стоять. Перемалывать резервы противника, когда он начнет летние операции. – А он начнет? – Обязательно. Отсиживаться в обороне фашисты не могут. Война потеряет для них всякий смысл. – Но есть, вероятно, и другие соображения? – осторожно спросил Порошин. – Есть. Не чисто военные, но есть. Некоторые товарищи настаивают возобновить наступление, освободить Харьков, хотя бы часть Украины. Политические цели, важные экономические районы. Эти товарищи просто не понимают: если мы не смогли теперь продолжить наступление, используя инерцию и психологический фактор, то для начала новой операции понадобится сил во много раз больше. – И, заканчивая эту тему, Ватутин предложил: – Давайте, Прохор Севастьянович, еще по стакану горячего. Хотите спорьте, хотите нет, а лучше моей жены никто готовить не умеет. Даже чай у нее особый. Двадцать лет живем, и все радуюсь. – А ты за двадцать‑то лет сколько дома был? – спросила Татьяна Романовна, появляясь из кухни. – Сколько дней мы вместе‑то провели? – ласково упрекнула она, остановившись за его спиной, опустив на плечи мужа руки. И такая нежность прозвучала в ее словах, что Порошину на мгновение стало жаль себя – бобыля.
* * *
ПИСЬМО НАСТИ КОНОПЛЕВОИ НЕЛЕ ЕРМАКОВОЙ «Едем к фронту. Все спят, отсыпаются в запас. Когда раненых примем, некогда будет. Я еще не научилась вперед спать. Сижу у окна и смотрю. То дождик моросит, то солнышко вдруг выглянет. Насыпь черная, мокрая. Лужи блестят. Зима в лес убежала, в чаще белеет кое‑где снег. Сейчас у нас рейсы короткие, но все равно можно смотреть разные города. Потом, говорят, поедем до самого Урала. Теперь я привыкла, а после первого рейса чуть не сбежала, хотела опять в медсанбат проситься. Прибыли мы ночью на маленькую станцию, сразу началась погрузка. Начальник торопит, чтобы до утра успеть: фронт близко. Потом главный врач меня вызвал, велел взять противостолбнячную сыворотку, побольше бинтов и идти в предпоследний вагон. Пошла я, и что ты думаешь? К нашему поезду прицепили три теплушки с ранеными немцами. Я так и обомлела. Лежат они на нарах страшные, черные, обросшие. Закутались в какое‑то рванье. Вонь такая, что чуть не стошнило. А они меня увидели и сразу перестали стонать и кричать. Смотрят на меня дикими глазами, будто сумасшедшие. Поезд тронулся, осталась я с ними одна. Вижу, среди них есть почти здоровые мужчины, с легкими ранами. Вот, думаю, как накинутся сейчас! Ведь фашисты все равно что звери, у них же никаких моральных устоев. Ох, до чего жутко было! Достала шприц для уколов, а руки так и трясутся. Нагнулась над раненым, а он шприц увидел и как дернется, как завопит! И все завопили. Орут по‑своему, стонут – а я ничегошеньки не понимаю. Потом догадалась: они решили, что я умерщвлять их пришла. Вот какие балбесы, наслушались пропаганды своей! Ну, я спрятала шприц, стою возле двери и думаю: на первой же остановке убегу. Пускай сюда мужчин посылают. Но тут один немец показывает на своего соседа и говорит: битте, битте. Я посмотрела – прямо ужас. Вся одежда в спекшейся крови. Смерзлось все, затвердело. Пришлось разрезать одежду. Шинель сняла, потом куртку. В вагоне холодней, чем на улице. Эти дьяволы сидят и ждут – дядя им топить будет. Я как закричала на одного, он сразу печку растапливать взялся. Раздела раненого до нижней рубашки, а нижнюю никак не снять. У него на спине кожа до ребер содрана, бязь в рану влипла. Я ее по кускам вырезала. Он хрипит, воет, а я режу. Обработала рану, сделала укол. Он лежит на животе и трясется. Ой, думаю, замерзнет этот завоеватель! Показываю немцам – дайте ему одежду. Те отвертываются, жалеют свои тряпки. Вот какое у них воспитание, понимаешь?! Я совсем разозлилась, подошла к легкораненым, схватила одного за ворот и сняла шинель. Он чего‑то залопотал, я ему прямо кулак под нос! Он даже рот разинул. И еще одну шинель взяла, и одеяло отобрала. Закутала тех, которые мерзли. Ну вот, а уж тут немец печку растопил и показывает: делай, мол, укол. Провозилась с ними до самого вечера, пока всех обработала. Перевязывала, кормила. И ничего. Только вшей от них набралась, пропади они пропадом! Второй рейс у нас был спокойным, даже оставались свободные места. Раненых меньше, потому что на дорогах теперь грязь и воевать трудно. Жду писем. Настя 17 апреля 42 г.»
* * *
«Настя, здравствуй! Спасибо, что не забываешь, а то все забыли, даже бабушка молчит. Очень довольна тобой. У нас тоже стало теплее. Когда иду домой, вижу солнце. Жизнь у меня очень одинокая. Один и тот же цех, и одни и те же люди. Вот встретимся, и рассказать нечего будет. Скоро обещают послать в командировку для обмена опытом. Это, наверно, интересно. Очень скучаю, но не разнюниваюсь. У меня в бригаде одни девчонки, мне разнюниваться нельзя! Поздравляю тебя с Первомаем и желаю здоровья и счастья. Нелька 28 апреля 1942 г.»
* * *
Минувшие зимние месяцы были для генерал‑полковника Гудериана самыми трудными в его жизни. Оставшись не у дел, он отсиживался в своей берлинской квартире, никуда не выезжая и никого не принимая. Он и рад был бы увидеть старых знакомых, узнать новости. Но знакомые опасались наносить визиты опальному генералу. Закутавшись в теплый халат, он часами полулежал в мягком кресле, порой задремывая. Даже днем в его кабинете было полутемно – он не разрешал раздвигать шторы. Потрескивание дубовых поленьев в камине напоминало далекие выстрелы. Он велел убрать любимую картину, ту самую, на которой был изображен Наполеон, ведущий своих солдат к победе. Болело сердце. Маргарита почти не отходила от мужа. Сама накрывала стол, стараясь не волновать Гейнца, тихо сидела с вязаньем в углу кабинета. Изменив многолетней привычке, она спала теперь в одной комнате с ним, спала чутко, вздрагивая от его кашля и стонов. А ему было приятно сознавать, что хоть один верный и преданный человек находится рядом.
|
|||
|