Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





 ЧАСТЬ ВТОРАЯ 7 страница



 ‑ Понимаю, почему ты сделал голову такой, – сказал Матисс, – но не могу понять, что ты сделал с ее ногами. Они вывернуты каким‑то странным образом. Не совпадают с другими плоскостями тела.

 Он достал блокнот, сделал набросок картины, чтобы разобраться с ним дома, а потом быстрыми, четкими штрихами зарисовал еще девять или десять картин.

 Пабло со времен Гийома Аполлинера и Макса Жакоба любил окружать себя писателями и поэтами. Думаю, это одна из причин того, что он всегда был способен очень внятно говорить о своих картинах. В каждый период окружавшие его поэты создавали язык живописи. Впоследствии Пабло, чрезвычайно восприимчивый к таким вещам, очень ярко говорил о своих работах благодаря близости с теми, кто умел найти нужные слова.

 Самым близким другом Пабло среди поэтов нашего времени был Поль Элюар. С Элюаром я встречалась несколько раз, но возможность близко узнать его получила впервые в сорок шестом году во время Каннского кинофестиваля, тогда он и его жена Нуш приехали в Гольф‑Жуан на неделю повидаться с нами и посмотреть, как идет работа в музее Антиба. Отношения между Полем и Пабло были сложными, потому что Нуш какое‑то время была одной из любимых натурщиц Пикассо. Начиная с середины тридцатых годов он сделал много ее рисунков и портретов. На одних картинах она деформирована в духе портретов Доры Маар. На других очень близка к духу Голубого периода. Нуш была персонажем этого периода по своей сути. Она была немкой, они отцом принадлежали к плеяде странствующих акробатов. Поль познакомился с ней, когда однажды прогуливался с поэтом Рене Шаром. Его очаровала эта хрупкая семнадцатилетняя девушка, проделывающая цирковые пластические номера прямо на тротуаре. Он влюбился в нее, и вскоре они поженились. В той встрече был ностальгический элемент, который тронул Пабло и напомнил ему собственный период «Странствующих акробатов» в начале девятисотых годов. Это воспоминание в сочетании с физической хрупкостью Нуш делало ее очень впечатляющей, поэтичной.

 Индивидуальности Поля и Пабло являют собой полную противоположность: Пабло по своей сути агрессивный, непостоянный, а Поль очень гармоничная личность. Я с самого начала поняла, что Поль из тех людей, которые, ничего ни от кого не требуя, получают от всех наилучшее. В любую компанию он вносил какую‑то всеобъемлющую гармонию, не столько словами, сколько одним лишь присутствием. После фестиваля Нуш уехала с Полем в Париж, и больше мы ее не видели. Поль поехал в Швейцарию, и пока он был там, Нуш внезапно скончалась. Поль был потрясен ее смертью. Поэмы, которые он написал о ней под псевдонимом, являются одними из самых волнующих во всей современной французской литературе.

 Гонорары за стихи он получал скудные, но был таким замечательным библиофилом, что продавая и покупая определенные типы книг, в которых прекрасно разбирался, сводил концы с концами. Жил он всегда очень скромно. Пабло время от времени давал ему картину или рисунок, раскрашивал экземпляр иллюстрированной книжки, поэтому когда приходилось особенно туго, Поль мог что‑то продать и преодолеть кризис.

 Поль с Нуш в тридцатых годах «открыли» Мужен, и приглашали Пабло к себе на отдых в тридцать шестом, тридцать седьмом и тридцать восьмом годах. По словам Пабло, у него тогда был мимолетный роман с Нуш, а Поль – Пабло в этом не сомневался – делал вид, будто ничего не замечает: это наивысшее проявление дружбы.

 ‑ Но это было проявлением дружбы и с моей стороны, – сказал Пабло. – Я делал это лишь ради него. Не хотел, чтобы он думал, что его жена мне не нравится.

 Нежные воспоминания сохранились у Пабло и о женщине по имени Розмари, у которой была «великолепная» грудь, и которая возила их на пляж, обнажившись сверху до талии. Дора Маар тоже была там. Это было их первое проведенное вместе лето.

 Еще один поэт из близких друзей Пабло, Андре Бретон, провел годы оккупации в Америке и возвратился во Францию в июне сорок шестого года, вскоре после того, как я стала жить вместе с Пабло. Мы знали, что Бретон в Париже, но повидаться с Пабло он не приходил. Однажды утром в августе, когда мы стояли на балконе виллы «Pour Toi» в Гольф‑Жуане, Пабло, указав в сторону ресторана «У Марселя», сказал:

 ‑ Смотри, это Андре Бретон.

 Мы тут же спустились вниз, так как Пабло решил, что Бретон, видимо, пытается выяснить, где мы обитаем. Завидя нас, Бретон отвернулся, было ясно, что он сам не знает, хочет видеть Пабло или нет. Наш выход к нему, очевидно, несколько нарушил его планы их первой встречи после войны.

 Пабло непринужденно, дружелюбно протянул ему руку, потому что был дружен с ним почти так же, как с Элюаром. Бретон поколебался, потом сказал:

 ‑ Не знаю, подавать тебе руку или нет.

 ‑ Почему? – спросил Пабло.

 Бретон с присущим ему доктринерством ответил:

 ‑ Потому что я совершенно не разделяю твоих политических взглядов после оккупации. Не одобряю ни твоего вступления в компартию, ни позиции, которую ты занял в отношении чистки интеллектуалов после Освобождения.

 ‑ Ты не жил во Франции при немцах, – сказал Пабло. – И не перенес того, что перенесли мы. Моя позиция основана на этом опыте. Я не осуждаю твою позицию, поскольку те события видятся тебе под другим углом зрения. Мои дружеские чувства к тебе не изменились. Думаю, и твои ко мне должны оставаться прежними. В конце концов, дружба должна быть выше всех разногласий в понимании исторической реальности.

 И снова протянул руку.

 Бретон, видимо, не знал, как смягчить свое заявление.

 ‑ Нет, – сказал он, – существуют принципы, в которых компромисс невозможен. Я твердо стою на своих и думаю, ты тоже не намерен менять свои взгляды.

 ‑ Да, – ответил Пабло, – не намерен. Если я держусь этих взглядов, то потому, что меня привел к ним жизненный опыт. Изменить их не так‑то легко. Но я не прошу и тебя изменять свои. И не вижу, почему бы нам ни пожать друг другу руки и не остаться друзьями.

 Бретон покачал головой.

 ‑ Пока ты отстаиваешь эти взгляды, руки тебе не подам.

 ‑ Очень жаль, – сказал Пабло, – потому что я ставлю дружбу выше всех политических разногласий. В Испании в тридцатом году мы встречались большой группой в одном кафе, хотя придерживались диаметрально противоположных взглядов. Иногда между нами происходили очень бурные дискуссии, и мы понимали, что когда начнется война, окажемся в разных лагерях, но никто не видел ни малейшего смысла разрывать из‑за этого дружбу. Если мы думаем по‑разному, тем более есть смысл продолжать дискуссию.

 Бретон снова покачал головой.

 ‑ Очень жаль, что ты позволил Элюару втянуть себя в эту партию.

 ‑ Я не ребенок, – сказал Пабло. – Полагаю, эти взгляды не элюаровские, а мои собственные.

 ‑ Раз так, – сказал Бретон, – полагаю, ты потерял друга, потому что я больше не желаю тебя видеть.

 Одним из старейших друзей Пабло был художник Жорж Брак. Через несколько недель после того, как мы стали жить вместе, Пабло решил, что мне будет приятно познакомиться в Браком и осмотреть его мастерскую. Кроме того, дал понять, что хочет увидеть реакцию Брака на меня. Однажды утром мы подъехали к дому Брака на улице дю Дуанье, напротив парка Монсури. Брак держался очень любезно. Показал нам свои последние картины, вскоре, мы ушли. На улице я увидела, что Пабло расстроен.

 ‑ Теперь ты видишь разницу между Браком и Матиссом, – сказал он. – Когда мы зашли к Матиссу, он был очень сердечен, радушен, и с самого начала звал тебя по имени. Даже хотел написать твой портрет. Представляя тебя Браку, я дал понять, что ты не просто знакомая, но он все время обращался к тебе «мадемуазель». Не знаю, в пику тебе или мне, но вел себя так, словно ничего не понял.

 Пабло насупился, потом выпалил:

 ‑ И даже не пригласил нас остаться на обед.

 В то время Пабло и Брак время от времени обменивались картинами. Одним из плодов этого обмена был натюрморт Брака с чайником, лимонами и яблоками, красивая, широкая картина, которую Пабло очень любил и повесил в мастерской на видном месте среди полотен Матисса и других художников, чьи работы ему особенно нравились. Я заметила, что после первого визита к Браку тот натюрморт исчез.

 Когда Пабло и Брак были молодыми художниками, их связывала очень крепкая дружба. То, что она стала менее крепкой, время от времени беспокоило Пабло. Он считал, что это объясняется сдержанностью Брака, но лишь отчасти. Пытался найти этому логичное объяснение, терпел неудачу и нередко заявлял: «Старые друзья мне не нравятся». Однажды, когда я добивалась от него объяснения, он сказал мне:

 ‑ Они только и знают, что упрекать меня за все, что им не по душе. У них нет ни малейшей терпимости.

 Пояснять этого он не стал, но было очевидно, что для Пабло дружба не имеет ценности, если активно не проявляется.

 Вскоре после того визита мы уехали в Менерб, но когда поздней осенью вернулись в Париж, Пабло однажды неожиданно вспомнил о Браке.

 ‑ Предоставлю Браку еще одну возможность, – сказал он. – Снова отправимся туда вместе, к полудню. Если Брак и теперь не пригласит нас остаться на обед, я пойму, что больше ему не нравлюсь, и не стану иметь с ним ничего общего.

 И однажды мы незадолго до полудня явились к Браку – разумеется, без всякого предупреждения. Там был один из его племянников, высокий, примерно сорока лет, еще более сдержанный, чем дядя. Дом был заполнен ароматом жарящегося барашка. Я видела, как Пабло мысленно суммирует присутствие племянника, аппетитные запахи с кухни и многолетнюю дружбу с Браком, чтобы добиться желаемого результата: приглашения к обеду. Но если Пабло знал Брака как облупленного. Брак знал Пикассо не хуже. И уверена – поскольку со временем узнала Брака гораздо лучше – что для него черный замысел Пабло был шит белыми нитками. Если б он пригласил нас к обеду, то Пабло впоследствии вполне мог бы посмеяться над этим, рассказывая всем: «Знаете, у Брака нет собственной головы. Я прихожу к нему в полдень, он знает, что я хочу обедать, поэтому усаживает меня за стол и кормит. Я помыкаю им, а он только улыбается». Браку оставалось лишь доказать, что своя голова на плечах у него есть. Особенно если учесть, что при каждом упоминании о Браке Пабло любил повторять: «О, Брак – это единственная мадам Пикассо». Должно быть, кто‑то передал Браку эту остроту.

 Мы поднялись в мастерскую, и Мариетта, секретарша Брака, показала нам его последние работы. Там были большие подсолнухи, пляжные сцены в Варанжевиле, пшеничные поля, на одном полотне была скамейка с единственным солнечным пятном. Во всех этих картинах форма, казалось, значила для Брака гораздо меньше, чем в ранних, и было ясно, что его главный интерес заключается теперь в разработке световых эффектов. Деформации или комбинирования форм не было; главным стремлением было найти атмосферу, способную выразить его мысли. Картины были очень красивыми.

 ‑ Ну что ж, – сказал Пабло, – вижу, ты возвращаешься к французской живописи. Но знаешь, никогда бы не подумал, что ты окажешься Вилларом от кубизма.

 Судя по выражению лица Брака, он думал, что Пабло мог бы отозваться более лестно, но продолжал благожелательно показывать свои работы.

 Около часа дня Пабло шумно потянул носом воздух со словами:

 ‑ О, этот жареный барашек пахнет отлично.

 Брак пропустил его слова мимо ушей.

 ‑ Я хотел бы показать вам и свою скульптуру, – предложил он.

 ‑ Да, пожалуйста, – сказал Пабло. – Франсуаза будет очень довольна.

 Брак показал нам несколько барельефов конских голов – один очень большой – и барельефы маленькой женщины, правящей колесницей. Я нашла их все очень интересными, но, в конце концов, осмотр скульптур закончился.

 ‑ Судя по запаху, – сказал Пабло, – барашек готов, даже пережарился.

 Брак сказал:

 ‑ Думаю, Франсуазе будет любопытно посмотреть мои новые литографии.

 Он стал показывать мне свои литографии и рисунки. Время от времени Марселла, жена Брака, заходила в мастерскую, улыбалась и снова спускалась вниз, не сказав ни слова. После ее третьего путешествия Пабло сказал:

 ‑ Знаешь, ты не показал Франсуазе своих картин фовистского периода.

 Фовистские картины, как он знал, висели в столовой. Мы спустились сперва в большую комнату перед ней, где Брак показал нам несколько картин, а потом пошли в столовую. Стол был накрыт на троих: Брака, мадам Брак и племянника. Я начала любоваться фовистскими картинами.

 ‑ Суда по запаху, барашек пригорел, – сказал Пабло. – Очень жаль.

 Брак промолчал. Я продолжала любоваться картинами, но их было всего шесть, и вечно продолжаться это не могло, поэтому через полчаса Пабло сказал:

 ‑ Одну их твоих недавних картин в мастерской я толком не рассмотрел. Поднимусь, посмотрю еще.

 Тут племянник Брака попрощался. Ему нужно было вернуться на работу. Мы поднялись наверх и провели там целый час, разглядывая картины, которые уже видели. Пабло отыскал одну, которую еще не смотрели, и Брак принес еще несколько, которые не показал нам раньше. В конце концов, мы ушли. Пабло сердился. Но когда поостыл, выяснилось, что Брак значительно возрос в его глазах. И всего через день‑другой я заметила, что натюрморт Брака с чайником, лимонами и яблоками таинственным образом вернулся на свое место в мастерской Пабло. Потом я бессчетное количество раз слышала от него: «Знаешь, Брак мне нравится».

 Считать, что Брак был невосприимчив к тонкостям своего положения, было бы ошибкой. Он понимал, что с Пабло нужно постоянно быть начеку, так как для Пабло жизнь неизменно была игрой без правил. Впервые увидя их вместе, я поняла, что Брак очень привязан к Пабло, но не доверяет ему, зная, что он способен на любые уловки и ухищрения, дабы одержать верх. Самые низкие трюки он приберегал для самых близких людей и никогда не упускал случая пустить их в ход, если кто‑то предоставлял ему такую возможность. И к тем, кто предоставлял ее, Пабло уважения не питал. Поэтому я быстро поняла, что при всей привязанности к Пабло единственный способ сохранить его уважение – постоянно быть готовой к самому худшему и заблаговременно принимать защитные меры.

 Брак был очень привязан к Пабло и хотел, по крайней мере, не ронять себя в его глазах; поэтому считал необходимым быть внимательным во всех делах с ним, так как знал, что если хоть на миг ослабит бдительность, Пабло в полной мере воспользуется этим, чтобы сделать из него посмешище, а потом раструбит об этом всем общим знакомым. Сперва я думала, что Брак ведет себя подобным образом в силу своей натуры: чопорной, холодной, непреклонной. Со временем я поняла, что таким он бывает главным образом когда Пабло поблизости. И, в конце концов, когда узнала его лучше, повидала одного или вместе с супругой, осознала, что он не держится настороже, когда в этом нет необходимости, и зачастую бывает словоохотливым. Но при Пабло Брак почти все время молчал. Впоследствии Пабло говорил мне: «Видишь, от него не добьешься ни слова. Возможно, он боится, что я позаимствую какие‑то его выражения и стану выдавать за собственные. На самом деле все обстоит наоборот. Он подхватывает мои перлы и пытается выдать их за свои».

 Брак после того, как поставил Пабло на место в тот день, когда жарился барашек, казался намного раскованнее. Несколько раз, когда мы бывали на юге, он приезжал в Сен‑Поль де Ванс и преспокойно заходил к нам первый, хотя наверняка понимал, что это приведет – и приводило – к тому, что Пабло потом будет похваляться: «Видите, Брак первым пришел ко мне; понимает, что я значительнее его». Однако если Брак не появлялся у нас, Пабло целыми днями не знал покоя, говорил, что Брак напрасно надеется вынудить его нанести визит первым.

 Этот обостренный дух соперничества не проявлялся при Матиссе, который был на двенадцать лет старше Пабло. Как ни странно, Пабло не считал его художником своего поколения и потому прямым соперником. Но с Браком они, словно братья‑погодки, получившие одинаковое воспитание, стремились проявить свою самостоятельность, независимость и – по крайней мере Пабло – превосходство. Соперничество усиливалось тем, что они были преданы друг другу и работали почти заодно в продолжение кубистского периода, пока каждый не пошел своим путем.

 Это чувство соперничества проявлялось и в другом. Естественно, у Брака и Пабло было много общих друзей. Например, они оба очень любили поэта Пьера Реверди, и тот виделся с ними обоими. Однако стоило ему сказать Пабло: «Я должен уходить, потому что у меня назначена встреча с Браком», хотя именно так часто и бывало, Пабло расстраивался. Если Пабло приезжал к Браку и заставал там Реверди, назревали осложнения. Возвратясь домой, Пабло бушевал: «Реверди теперь наплевать на меня. Он предпочитает Брака». Из‑за этого поэту приходилось очень солоно.

 К концу жизни Реверди опубликовал «Песнь смерти» с иллюстрациями Пабло и еще одну книгу, которую иллюстрировал Брак. По выходе книги Реверди‑Брака Пабло очень хандрил. Когда Реверди приезжал в Париж, Пабло после его отъезда тратил неимоверные усилия, выясняя, не провел ли он у Брака больше времени, чем у него. Если результаты выяснения были не в пользу Пабло, он говорил всем: «Реверди мне больше не нравится. К тому же, он друг Брака, поэтому не друг мне».

 В Париже Брак никогда не заходил к Пабло и не любил, когда Пабло появлялся у него без предупреждения. Если Пабло предупреждал о своем визите по телефону. Брак принимал меры к тому, чтобы никого из его друзей к этому времени в доме не было. Однажды мы отправились к Браку без звонка и застали у него Зервоса, Рене Шара и каталонского скульптора Феносу. Все они очень смутились. Если б накануне эти люди побывали у Пабло, он бы воспринял это не столь болезненно, но с тех пор, как они были на улице Великих Августинцев прошло недели две, а то и месяц. Когда мы ушли, Пабло сказал:

 ‑ Ну вот, видишь? Я случайно захожу повидаться с Браком и что обнаруживаю? Там мои лучшие друзья. Они явно проводят у него почти всю жизнь. А ко мне наведаться и не думают.

 На другой день он рассказывал всем, кто наведывался к нему:

 ‑ Знаете, Брак сущий мерзавец. Находит способы оторвать от меня всех друзей. Не знаю, что он делает для них, но явно делает что‑то, чего я не могу. В результате у меня не осталось ни единого друга. Приходят ко мне только глупцы, которым что‑то нужно от меня. Что ж, такова жизнь.

 Это было не очень лестно для гостя, которому Пабло изливал таким образом душу. И если б на следующий день появился Зервос, Пабло велел бы Сабартесу сказать, что его нет, и так повторялось бы еще два‑три раза. Он доходил даже до того, что периодически подсылал шпиков к Браку с целью выяснить, кто у него бывает. И когда регулярно повторялись фамилии таких людей, как Зервос, Рене Шар, Реверди, на целый день приходил в бешенство. Я пыталась успокоить его, говоря, что он сам отваживает людей, всячески расхолаживает визитеров, поэтому не вправе жаловаться на то, что остался в одиночестве, и приходят к нему, осмеливаясь храбро встретить его гнев, лишь те, кому нужно от него что‑то определенное.

 ‑ Если б они действительно любили меня, – ответил он, – то появлялись бы все равно, даже будь вынуждены дожидаться у дверей по три дня, пока я не позволю им войти.

 Пабло любил окружать себя птицами и животными. Подозрительность, с которой он относился к прочим друзьям, на них не распространялась. Когда Пабло еще работал в Антибе, Сима однажды пришел к нам с совенком, которого обнаружил в углу одной из комнат музея. У совенка был поврежден один палец. Мы забинтовали его, и постепенно он зажил. Купили ему клетку, возвращаясь в Париж, взяли его с собой и поместили на кухне вместе с канарейками, голубями и горлицами. Были с ним очень обходительны, но он лишь злобно сверкал на нас глазами. Как только мы заходили на кухню, канарейки встречали нас щебетом, голуби воркованием, горлицы смехом, но совенок упорно хранил молчание или в лучшем случае фыркал. Пах он ужасно и не ел ничего, кроме мышей. Поскольку мастерская Пабло кишела ими, я поставила там несколько мышеловок. Как только попадалась мышь, несла ее совенку. Пока я находилась на кухне, он не желал замечать ни мышь, ни меня. Днем, разумеется, совенок видел прекрасно, несмотря на распространенное поверье относительно зрения сов, но, видимо, предпочитал держаться отчужденно. Едва я выходила из кухни хотя бы на минуту, мышь исчезала. Единственным напоминанием о ней служил комочек шерсти, который совенок отрыгивал несколько часов спустя.

 Стоило совенку фыркнуть на Пабло, он выкрикивал: «Cochon, Merde»[ 16 ] и прочие непристойности, показывая птице, что грубостью он превосходит ее. Просовывал палец сквозь прутья клетки, и совенок клевал его, но пальцы Пабло были огрубелыми, хоть и маленькими, и это не причиняло ему вреда. В конце концов совенок стал позволять Пабло почесывать ему голову, садился ему на палец, но все‑таки выглядел очень несчастным. Пабло несколько раз писал его, делал рисунки и литографии.

 Голуби ворковали, а две горлицы действительно смеялись.

 Они были маленькими, розовато‑серыми, с темным кольцом перьев на шее. Всякий раз, когда мы приходили на кухню есть, и Пабло заводил один из своих полуфилософских монологов, горлицы были само внимание. Едва он доводил свою мысль до конца, они начинали смеяться.

 ‑ Это поистине птицы для философов, – сказал Пабло. – Все человеческие высказывания имеют глупую сторону, к счастью, у меня есть горлицы, которые высмеивают мои речи. Всякий раз, когда я считаю, что говорю что‑то особенно умное, они напоминают мне о тщеславии.

 Обе горлицы сидели в одной клетке и часто проделывали то, что казалось актом совокупления, но яичек так и не появлялось. Пабло счел, что произошла ошибка, и обе птицы – самцы.

 ‑ Все так восхищаются животными, – сказал он. – Природа в чистейшем виде и все такое прочее. Что за чушь! Посмотри на этих горлиц: такие же педерасты, как любые два скверных мальчишки.

 Он сделал две литографии их за этим занятием, одну напечатал в багрянистом цвете, другую в желтом. Потом сделал третью, наложив одну на другую, чтобы создать впечатление движения, которое они проделывали, когда так сказать совокуплялись.

 Однажды зимним утром, когда солнце светило в окна спальни, вселяя в меня надежду, что я все‑таки доживу до весны, несмотря на парижский холод, сырость в мастерской и тяжелые минуты беременности, Пабло сказал:

 ‑ Раз ты теперь часть моей жизни, я хочу, чтобы ты знала о ней все. Ты уже видела улицу Равиньян и Бато‑Лавуар. Я повел тебя туда первым делом, потому что это мое наиболее поэтичное воспоминание, а ты была уже частью моей поэзии настоящего. Теперь ты часть моей реальности, и я хочу показать тебе все остальное. Сегодня у меня есть дело в банке. Поедем туда.

 Пабло был клиентом центрального отделения Национального промышленно‑коммерческого банка на бульваре Итальянцев и хранил в его подземных камерах многие свои картины. Снаружи это здание в декоративном стиле тридцатых годов, большое, массивное показалось мне несколько уродливым. Мы вошли и спустились на лифте в его недра. Там было два кольцевых уровня, один над другим, расположенных вокруг центральной галереи, чтобы охранники легко могли смотреть вверх и вниз, ходя вокруг большой ямы в центре, похожей на змеиную. В тот день я была бледной и чувствовала себя неважно. Сказала об этом месте, что по‑моему, так должна выглядеть нью‑йоркская тюрьма Синг‑Синг.

 ‑ Вижу, тебе здесь не нравится, – заметил Пабло.

 Я ответила, что к банкам у меня аллергия.

 ‑ Отлично, – сказал он. – В таком случае, поручу тебе заниматься моими бумагами и денежными делами. Люди, которые не любят дел подобного рода, обычно превосходно с ними справляются. Поскольку не уверены в себе, больше уделяют им внимания.

 Я запротестовала, но Пабло оставался непреклонен, и с тех пор, когда мы большую часть времени проводили на юге, я замещала Сабартеса, выполняя множество канцелярской работы, хотя для этого мне приходилось пересиливать себя.

 В тот день, когда мы вошли, охранник оглядел нас и широко улыбнулся.

 ‑ Что смешного? – спросил его Пабло.

 ‑ Вы счастливчик, – ответил охранник. – Большинство клиентов приходит из года в год с одной и той же женщиной, всякий раз слегка постаревшей. Вы приходите с разными, всякий раз с более молодой.

 Хранилища Пабло представляли собой два просторных помещения. Сперва он показал в одном из них картины Ренуара, Дуанье Руссо, Сезанна, Матисса, Дерена и других художников. Его работы были поделены на две части: в одном хранилище находилось все, сделанное до тридцать пятого года, в другом – за последние десять лет. Все картины были подписаны. Я обратила внимание, что в мастерской подписанных у него нет. Спросила, почему.

 ‑ Неподписанную краденую картину труднее сбыть, – ответил Пабло. – Есть и другие причины. Зачастую подпись – уродливое пятно, отвлекающее внимание от композиции. Поэтому я обычно подписываю картины только после того, как они проданы. Некоторые из этих полотен я продал несколько лет назад, а потом выкупил. Пока картина висит неподписанная в мастерской, я всегда могу ее доработать, если чем‑то не удовлетворен. Но когда я сказал все, что хотел, и картина готова начать собственную жизнь, я подписываю ее и отправляю сюда.

 Некоторые картины, которые Пабло показал мне в тот день, были написаны в Буажелу, замке восемнадцатого века, купленном лет пятнадцать назад, когда он жил с Ольгой, или в квартире, которую они занимали на улице ла Бети.

 Пабло уже рассказывал мне историю их нелегкой совместной жизни. Он женился на Ольге в восемнадцатом году, она тогда была балериной в «Русском балете» Дягилева. Не лучшей в труппе, но, по словам Пабло, была красивой и обладала еще одним достоинством, которое он нашел очень привлекательным: происходила из семьи, принадлежавшей к низшему слою русского дворянства. Дягилев, говорил Пабло, подбирал балерин оригинальным образом: половину их должны были составлять очень хорошие танцовщицы, другую – красивые девушки хорошего происхождения. Первые привлекали зрителей мастерством. Другие аристократичностью или внешностью.

 «Русский балет» стал для Пабло своего рода прибежищем во время Первой мировой войны, когда многих его друзей, в том числе Аполлинера и Брака, призвали в армию. Однажды, когда в мастерской с ним никого не было, к нему явился Жан Кокто в костюме Арлекина, сказал, что пора бы покинуть свою башню из слоновой кости и вынести кубизм на улицы, по крайней мере, в театр, рисуя костюмы и декорации для балета. Это послужило основой для сотрудничества Пабло в балете «Парад». Он ездил с «Русским балетом» сперва в Рим, затем в Мадрид и Барселону, потом в Лондон. Работал с Ларионовым и Гончаровой, с Бакстом и Бенуа.

 ‑ Конечно, то, что делали они, не имело никакого отношения к тому, что старался создать я, – рассказывал Пабло, – но в то время у меня не было никакого опыта работы в театре. К примеру, некоторые цвета замечательно выглядят на эскизе, но перенесенные на сцену, совершенно теряют свою привлекательность. У Бакста и Бенуа в этом был большой опыт. Я многое у них почерпнул. Они были добрыми друзьями, дали мне немало хороших советов. На мои замыслы никакого влияния не оказывали, но давали практические указания, когда нужно было переносить эти замыслы на сцену.

 Сотрудничество с Ларионовым и Гончаровой было гораздо теснее, поскольку Пабло их эстетические взгляды были ближе, чем Бакста или Бенуа. Он подружился с хореографом Массине и Стравинским, людьми, с которыми иначе вряд ли получил бы возможность познакомиться. До тех пор его горизонт ограничивался художниками, искавшими новых решений, немногими коллекционерами‑критиками вроде Гертруды Стайн и Вильгельма Уде, интересовавшимися такими художниками, и небольшим кружком богемных поэтов и писателей, таких как Аполлинер и Макс Жакоб. Благодаря Дягилеву он попал в иной мир. Хотя в глубине души он не любил социальные предрассудки подобного рода, какое‑то время они соблазняли его, и брак с Ольгой в известной мере явился уступкой этому соблазну.

 По рассказам Пабло я поняла – он думал, что благодаря этой родовитой женщине войдет в значительно более высокий слой общества. Они сочетались гражданским браком в мэрии и по настоянию Ольги обвенчались в русской церкви на улице Дарю по православному обряду.

 По словам Пабло, Ольга не горела священным огнем своего искусства. Ничего не понимала в живописи, да и во многом другом. Вышла замуж с мыслью, что будет вести праздную, беззаботную жизнь человека из высшего общества. Пабло решил, что будет по‑прежнему вести богемную жизнь – разумеется, на более высоком, роскошном уровне, но останется независимым. Рассказывал, что когда перед женитьбой поехал в Барселону с Ольгой и представил ее матери, та сказала: «Бедная девочка, ты понятия не имеешь, на что обрекаешь себя. Будь я твоей подругой, то посоветовала бы тебе не выходить за него ни под каким видом. Я не верю, что с моим сыном женщина сможет быть счастлива. Он озабочен только собой». Впоследствии Ольга добивалась помощи семьи Пабло, чтобы убедить его вести более нормальный – то есть, более буржуазный – образ жизни.

 Пауль Возенберг, в то время основной покупатель картин Пабло, нашел ему квартиру на улице ла Бети – в доме номер двадцать три – неподалеку от Елисейских Полей. Место это показалось Ольге идеальным, поэтому они въехали туда. Поскольку мастерской там не было, Пабло стал работать в одной из больших комнат, но для этой цели она подходила мало. Так как Пабло нашел квартиру очень неудобной, и у него с Ольгой почти сразу же начались нелады, он снял другую, на седьмом этаже, прямо над этой, и превратил ее в мастерские.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.