Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





 ЧАСТЬ ВТОРАЯ 6 страница



 Я спросила, почему он не отгородится от мира и, соответственно, от помех.

 ‑ Не могу, – ответил Пабло. – В живописи я создаю то, что исходит из моего внутреннего мира. Но вместе с тем мне нужны встречи и общение с другими людьми. Если сказать Сабартесу, что никого не хочу видеть, то люди будут приходить, и я буду сознавать, что они пришли, а я их не впускаю, и меня будет мучить мысль, что, может, они хотят сообщить мне нечто важное, поэтому я не смогу сосредоточиться на работе. Брак счастливчик. Нелюдимый, задумчивый тип, целиком живущий внутренней жизнью. А мне нужны другие, не только потому, что они что‑то приносят. Они еще удовлетворяют мое неуемное любопытство.

 Я пишу картины, как другие – автобиографии. Завершенные или нет, они страницы моего дневника и в этом смысле представляют собой ценность. Будущее отберет те из них, которые найдет предпочтительнее. Делать этот отбор не мне. У меня такое впечатление, что время несется мимо все быстрее и быстрее. Я подобен реке, которая течет, неся деревья, росшие слишком близко к ее берегам, дохлых телят, брошенных в нее кем‑то, микробов, которые в ней развиваются. Я несу все это с собой и двигаюсь дальше. Меня интересует движение живописи, драматическое движение от одной работы к другой, даже если эти работы не доведены по последнего предела. Могу сказать, что в некоторых картинах работа доведена до полного завершения, потому что в них я смог запечатлеть движение жизни вокруг меня. У меня все меньше и меньше времени, однако мне хочется сказать все больше и больше, и то, что я хочу сказать, все в большей степени связано с тем, что происходит в движении моей мысли. Понимаешь, я достиг состояния, когда движение мысли занимает меня больше, чем сама мысль.

 Я спросила, не лучше ли ему писать поменьше картин; в таком случае недостаток времени или мысли не будет его так беспокоить. Он покачал головой.

 – Нужно быть живописцем, а не знатоком живописи. Знаток дает живописцу только дурные советы. Поэтому я перестал пытаться судить себя. Конечно, когда художник пишет, он должен использовать наряду с вдохновением и все здравые выводы, какие способен сделать. Однако между пользованием здравой, сравнительно диалектической мыслью и имением целесообразных мыслей огромная разница. Я антирационалист и решил – у меня недостаточно разума, чтобы быть судьей собственным работам. Оставляю это времени и другим людям. Для меня сейчас важно жить, оставлять следы своих шагов и предоставить другим судить, был ли тот или иной шаг в согласии или в противоречии с моей общей эволюцией. Иногда мне кажется ошибкой даже наклоняться, поднимать листок бумаги, на котором я сделал то, что не удовлетворило меня полностью, и дорабатывать его, вместо того чтобы сделать второй рисунок, более соответствующий моей мысли.

 Существует еще вопрос фатализма. Я давно уже пришел к согласию с судьбой: то есть, сам стал ею – судьбой в действии. Я совершенно не согласен с мыслью Сезанна о преображении Пуссена в соответствии с природой. Чтобы работать таким образом, мне придется выбирать в природе те ветви дерева, которые годятся для написания таким образом, какой мог придти на ум Пуссену. Но я ничего не выбираю; я беру то, что есть. Мои деревья состоят не из тех построений, которые выбрал я, а из навязанных мне прихотью моего динамизма. Сезанн имел в виду, что глядя на природу, дабы получить ощущение предмета, он искал того, что соответствует заранее сложившемуся эстетическому требованию. А я, когда пищу дерево, не выбираю его; даже не смотрю на него. Этой проблемы для меня не существует. У меня нет заранее сложившихся эстетических догм, на основании которых делается выбор. Нет и предопределенного дерева. Мое дерево – то, которого не существует, и я пользуюсь своим психо‑физиологическим динамизмом в движении к его ветвям. В сущности, это совершенно не эстетическая позиция.

 Через несколько недель после того, как я стала жить с Пабло, Дора Маар устроила выставку в галерее Пьера Леба. Выставка частично состояла из натюрмортов того рода, что демонстрировались год назад у Жанны Бюше. Было несколько видов парижских набережных, идущих от Нового моста к Шателе. Сена в ее трактовке была полупрозрачной, что наводило на мысль о большой глубине, река ею не отличается, но Дора создала ее искусным владением кистью. Идеи и техника Доры были интересными, еще заметное влияние Пикассо слабело, возможно, из‑за разрыва с Пабло.

 После расставания с Пикассо Дора стала вести разговоры о живописи с Бальтусом. Однажды Пабло заглянул к ней и увидел в ее новых работах результаты их общения. Это обеспокоило его.

 ‑ Нельзя стремиться к находящейся впереди цели, а потом делать полный поворот кругом к совершенно иному периоду, – сказал он. – Этот род живописи, возможно, не является пройденным этапом для Бальтуса, но определенно не годится для того, кто работает, отвергая ту традицию, которой придерживается сам Бальтус. Он начинал со следования Курбе и не так уж далеко ушел от него. Для Доры Маар это анахронизм.

 Пабло сказал, что летом мы поедем на юг. Я решила, что речь идет о Коте д'Азур. Но однажды, придя в мастерскую, он объявил:

 ‑ Мы едем отдыхать и первым делом направляемся в Менерб в дом Доры Маар.

 Мне это показалось странным. Для меня приезд туда не мог быть особенно приятным, а для нее, мне казалось, был бы в высшей степени неприятным. Я сказала Пабло об этом. Он ответил, проявив ту сторону своей натуры, в которой сугубая практичность сочеталась с полнейшей нелепостью:

 ‑ Но ведь этот дом подарил ей я. И ничто не мешает мне пользоваться им.

 Я сказала, что она, видимо, с радостью предоставит ему дом – но вряд ли сделает это, если мы поедем туда вместе,

 ‑ Предоставит, не сомневайся, – ответил Пабло. – Я настоял на этом. А теперь настаиваю, чтобы ты ехала со мной.

 Меня это слегка потрясло, но я не стала противиться. В конце концов, я бросила все, чтобы угодить ему, поэтому еще одна уступка не казалась чем‑то значительным.

 Деревня Менерб находится в Воклюзе, неподалеку от Горде, расположена, будто укрепленный пункт, на возвышении, откуда видны поля плодородной Кавейонской долины. Окрестности там очень красивые, но дом стоял в самой деревне.

 Выстроен он был на скальном склоне, со стороны улицы в нем было четыре этажа, сзади – из‑за высоты скалы – только один. Он соответствовал четвертому этажу с фасада здания. Первый этаж с фасада представлял собой высокий, темный холл, служивший главным образом душевой, потому что на другие этажи вода не поступала. На следующем были большие комнаты, убранные в имперском стиле. Дом некогда принадлежал одному из наполеоновских генералов, которой поселился там после окончательного поражения Наполеона.

 По утрам мы главным образом бездельничали. В полдень отправлялись в бистро в центре деревни. Большую часть его посетителей составляли рабочие из находившихся поблизости каменоломен. Мы слышали много разговоров о скорпионах. Почти каждый день тот или иной рабочий рассказывал о ком‑то, укушенном утром. Впервые услышав этот рассказ, я не придала ему значения, но потом, видимо, на моем лице стало отражаться беспокойство, так как Пабло пытался приободрить меня сообщением, что в прошлом году Мари Кюттоли перенесла укус.

 ‑ И как видишь, не умерла. Правда, довольно долго болела, – сказал он.

 Половина деревни располагалась на солнечной стороне большого скального гребня, но дом Доры Маар стоял на «холодном берегу», как именовали местные жители северный склон. Поскольку он предназначался только для проживания летом, такое место положение имело определенное преимущество: внутри никогда не бывало жарко. Скорпионы, как вскоре выяснила я, тоже любят тень. Сперва я увидела двух в саду; потом еще нескольких на стене дома. Внутри была монументальная лестница, и там тоже я обнаружила скорпионов, не менее монументальных. Потом нашла в спальне еще одного. Днем все бывало хорошо, но едва темнело, скорпионы появлялись стаями. Поэтому перед тем, как одеться, приходилось выверчивать одежду наизнанку и смотреть во все глаза.

 Из дома была видна деревня Горде, расположенная на холме по другую сторону долины. Каждый вечер мы слышали, как на усеявших долину маленьких фермах трубят в горны. Хор получался совершенно неслаженным. Закаты в той части страны великолепные, но меня слегка расстраивало, что воцарявшиеся с закатом тишину и покой внезапно нарушал рев горнов со всей долины. Это продолжалось ежевечерне чуть ли не до одиннадцати часов. А вот Пабло был очень доволен. Одним из его главных развлечений было потрубить в горн. В мастерской на улице Великих Августинцев у него был армейский экземпляр с красно‑бело‑синим шнурком. Он каждый день издавал на нем несколько громких звуков. Слегка досадовал, потому что подобные звуки в Париже были запрещены, и если б во время оккупации он затрубил бы слишком громко, ему бы не поздоровилось. Но после Освобождения, во время всеобщего ликования он осмелел и выдавал в день до тридцати тактов. Думаю, ему это доставляло огромное удовольствие. Если по той или другой причине он не брался за горн, то чувствовал себя несчастным. Поэтому в Менербе, временно лишенному своей ежедневной квоты, рев горнов был ему бальзамом на душу – поначалу. Но со временем Пабло стал от него печалиться. Его тянуло к своему горну, а он остался в Париже.

 Четырнадцатого июля, в день взятия Бастилии, мы пожали плод всех этих репетиций: факельное шествие, в котором приняли участие все горнисты Менерба и прилегающей долины; рослые, сильные люди, задорные и раскрасневшиеся, размахивали факелами и что есть мочи трубили в горны, отчаянно фальшивя. Продолжалось это почти три часа. Я была не в силах увести Пабло. Он никогда не бывал таким взбудораженным, как при виде этих здоровяков, большей частью голых до пояса, трубящих в его любимый инструмент и машущих факелами. Это было поистине мужское царство, женщин туда почти не допускали. Соответственно – случай, должно быть, уникальный для Четырнадцатого июля – танцев не было. Пабло это понравилось. Танцы он не только не любил, но и считал их самым постыдным времяпрепровождением. Для столь раскованного человека эта пуританская жилка была странной. Спать с женщиной, с любой женщиной, с любым количеством женщин было совершенно в порядке вещей. А вот танцевать с женщиной являлось последней степенью декадентства.

 Очевидно, декадентов в Менербе не было, поэтому никто не танцевал. Люди предавались чисто мужскому развлечению: производили столько шума, сколько возможно.

 Наутро, все еще под впечатлением от этого спектакля, Пабло нарисовал гуашью большую картину, где изобразил мужчин, вышагивающих в темноте с красно‑бело‑синим флагом, размахивая факелами и горнами.

 Каждый вечер мы гуляли по деревне. В одну из первых прогулок после наступления темноты столкнулись с тем, что Пабло нашел очаровательным, и что очень занимало его, пока мы находились в Менербе. В том районе было много больших сов, и едва темнело, они вылетали на поиски кроликов. Местные жители прекрасно знали об этом и надежно запирали на ночь своих длинноухих. Но там было много и тощих разгуливающих кошек. Если вы что‑то говорили местным жителям об их худобе, они отвечали, что кошки едят только кузнечиков и ящериц, а ящерицы, будучи еще живыми, оказавшись у кошек внутри, так ворочаются там, что кошки от этого тощают. Но на самом деле их никто не кормил. Поэтому кошки по ночам охотились на ящериц, а совы на кошек.

 После ужина в «Кафе дель Юнион» мы обычно шли в другое заведение, куда мужчины приходили выпить. Посидев там за кофе, проделывали путь в полмили обратно к дому. И на этом пути почти неизменно видели две‑три битвы между совами и кошками. Звезды бывали очень яркими, воздух чистым, поэтому, хотя ночи стояли темные, темнота была почти прозрачной. На улице через каждые пятьдесят ярдов горели фонари. Внезапно из мрака вылетала сова с серовато бежевыми кончиками крыльев, с золотисто‑белой грудью, и устремлялась к кошке, крадущейся по обочине дороги впереди нас. Иногда ей удавалось схватить кошку когтями и улететь с нею, чтобы где‑то съесть. Но если кошка оказывалась большой, битва длилась довольно долго. Пабло, как зачарованный, наблюдал за битвой до конца. Эти битвы он изобразил как минимум на пяти‑шести рисунках.

 Неподалеку от Менерба находится еще один скальный выступ, мы ходили туда по тропке. Деревни там не было; стояло лишь несколько хижин, где летом иногда жили пастухи. Только здесь Пабло проявлял заметный интерес к природе. Сознание, что он никого здесь не встретит, давало ему свободу заниматься исследованиями. Однажды на обратном пути оттуда он подобрал обломок коровьего ребра длиной около четырех дюймов, гладкий от лежания под открытым небом. Показал его мне.

 ‑ Это Адамово ребро. Я изображу на нем для тебя Еву.

 Он стал резать по ребру острием перочинного ножа, и когда закончил, Ева обладала мифологической наружностью, с двумя маленькими рожками. Она сидела, будто сфинкс. Вместо ступней у нее были раздвоенные копыта, как на многих его рисунках подобного рода.

 Тем временем скорпионы подбирались все ближе. Однажды вечером, когда я стояла, прислонясь спиной к стене, Пабло крикнул:

 ‑ Оглянись!

 Я оглянулась и увидела трех пауков, ползающих вокруг моей головы.

 ‑ Вот такую корону я хотел бы на тебе видеть. Они мой знак зодиака, – сказал он.

 Оставаться в Менербе с каждым днем становилось все неприятнее. Я надеялась – что‑нибудь вызовет у Пабло желание уехать, потому что если мне придется потребовать отъезда, это даст ему возможность восторжествовать надо мной, сказав: «А, так ты восприимчива к категориям удовольствия и страдания», начнется своего рода философский диспут, и мне останется лишь разыгрывать из себя твердокаменного стоика. Крепилась я три недели. К тому времени мне уже стало казаться, что Пабло намерен провести там все лето, и я всерьез задумалась, разумно ли было вообще приезжать в Менерб, и не только из‑за скорпионов. В сложившемся положении меня гораздо больше беспокоило другое обстоятельство.

 Когда Пабло порвал с Дорой Маар, я думала, что других серьезных сложностей в его личной жизни нет. Разумеется, я знала, что он был женат на русской балерине Ольге Хохловой и имел от нее сына по имени Поль (которого все называли Пауло), примерно моего возраста. Но Пабло и Ольга расстались в тридцать пятом году. У меня с ней была короткая встреча, когда мы с Пабло прогуливались по Левому берегу, и она показалась мне эмоционально от него отчужденной. Знала и что у него была любовница Мари‑Тереза Вальтер, и что у них есть дочь Майя. Знала, что Пабло изредка навещает их, но причин придавать этому значение у меня не было. Однако поселившись на улице Великих Августинцев, я обратила внимание, что каждый четверг и воскресенье Пабло исчезает на целый день. Через несколько недель я пришла к выводу, что в этих исчезновениях есть система. Когда спросила его, он ответил, что всегда проводил эти дни с Майей и ее матерью, потому что Майя по этим дням не ходила в школу. И едва мы приехали в Менерб, Пабло начал ежедневно получить письма от Мари‑Терезы. Он взял за правило читать их мне по утрам подробно и с комментариями – неизменно весьма одобрительными. Писала она в очень ласковом тоне и обращалась к нему с большой нежностью. Описывала каждый день вплоть до самых личных подробностей, в письмах содержалось детальное обсуждение финансовых дел. Всегда были какие‑то новости о Майе, иногда их моментальная фотография.

 Пабло зачитывал мне самые пылкие отрывки, удовлетворенно вздыхал и говорил:

 ‑ Почему‑то не представляю тебя, пишущей мне такое письмо.

 Однажды я ответила, что тоже не представляю.

 ‑ Потому что мало любишь меня, – сказал он. – Вот эта женщина действительно меня любит.

 Я сказала ему, что все мы по‑разному чувствуем и проявляем свои чувства.

 ‑ Ты еще не дозрела до понимания таких вещей, – высокомерно заявил он. – Ты ведь еще не полностью раскрывшаяся женщина. Просто девчонка.

 И прочел еще один отрывок, дабы показать, какая замечательная женщина Мари‑Тереза.

 ‑ Очень мило, – сказала я и закусила губу, чтобы не выказать гнева.

 Я давно считала нашу квартиру на улице Великих Августинцев благословенным местом. Пока мы были там, все казалось естественным и нормальным. Наши отношения свелись к простейшим формам, рамки, в которых они протекали в достаточной мере способствовали их эволюции. Теперь же меня окружала стена враждебности, незримой, но осязаемой. Живя в доме Доры Маар, куда приходили письма Мари‑Терезы, я чувствовала себя неуютно. Поэтому решила спуститься с холма и отправиться к морю. Я вспомнила, что мой друг, художник, писал из Туниса, что в любое время я могу получить там работу учительницы рисования.

 Однажды, когда Пабло уехал с Марселем на прогулку, я поняла, что больше не могу жить в таких условиях. Денег у меня не было, но я вышла на шоссе, ведущее к югу, чтобы доехать на попутках до Марселя. Там были знакомые, у которых можно было одолжить денег на дорогу до Северной Африки. Машин на шоссе почти не было, и вскоре Пабло с Марселем догнали меня.. Машина остановилась рядом со мной, из нее вылез разгневанный Пабло. Спросил, что я здесь делаю. Я ответила.

 ‑ Ты, видно, спятила, – сказал он. – Чего ради тебе уходить от меня?

 Я сказала, что неуютно чувствую себя в доме Маар. К тому же, уже поняла, что жизнь с ним никогда не будет естественной, непринужденной; в ней слишком много сложностей.

 ‑ Чего же ты ищешь? – спросил он, встав прямо передо мной и держа руки на бедрах.

 Марсель глядел на нас через плечо, не пытаясь скрыть интереса к происходящему. Я сказала Пабло, что не хочу больше здесь находиться. Что очень мучительно рвала узы, связывавшие меня с прежней жизнью, чтобы в новой жизни чувствовать себя еще более несвободной. Что к совершенно новому окружению трудно приспосабливаться и без скованности косным образом жизни, сформированным и ограниченным прошлым.

 На лице Пабло отразилось изумление.

 ‑ Неужели пожертвовав стольким ради нашей совместной жизни, ты намерена только из‑за этого поставить на всем крест? Если после стольких сомнений и колебаний ты все‑таки стала жить со мной, то наверно убедилась, что любишь меня. Тебе должно быть уже давно ясно, что я люблю тебя тоже. Пусть у нас и были какие‑то трудности в прилаживании друг к другу, но раз уж мы сошлись, то свить общее гнездо в наших силах. Давай не отвергать этой возможности так бездумно.

 Это была столь разительная перемена тона с тех пор, как мы приехали в Менерб, что на моем лице, видимо, отразилась растерянность. Пабло взял меня за руку и усадил в машину. Марсель завел мотор, и мы поехали обратно. Пабло крепко держал меня за правую руку. Другой рукой обнял за плечи и прижимал к себе. Поначалу не произносил ни слова, потом заговорил, более мягко.

 ‑ Не слушай доводов рассудка. Лишишь себя самого главного в жизни. Что тебе необходимо, так это ребенок. Он вернет тебя к природе и приведет в лад со всем миром.

 Я ответила, что завести ребенка в моем возрасте проще простого; стоит только захотеть. Но не думаю, что его появление что‑то существенно изменит в том, с чем я сталкиваюсь. Дети ценны скорее в отрицательном, чем в положительном смысле, сказала я. – Когда достигаешь зрелого возраста, а детей нет, их отсутствие ощущается, потому что к тому времени человек уже реализует себя, и озабоченность проблемами других облегчает собственные страдания. Однако дети лишь один выход из нескольких. В конце концов, существуют другие формы созидания. То, что я решила стать художницей и, более того, жить с ним, помогать ему сносить бремя одиночества, говорит, что я стремлюсь сделать свою жизнь созидательной, реализовать себя. Каждый из этих шагов был вынужденным, я чувствовала себя лишенной выбора, но мысль о ребенке еще не приходила мне в голову, и мне это представляется совершенно ненужным. С таким же успехом он мог бы сказать, что мне нужно научиться чинить обувь. Я бы ответила – да, разумеется, уметь это делать очень полезно, но в данное время в этом нет никакой необходимости. Точно так же я отношусь к вопросу появления ребенка.

 Пабло вздохнул.

 ‑ Слова, слова, слова, – сказал он. – Ты развита только на умственном уровне. Во всех других отношениях отсталая. Ты не поймешь, что значит быть женщиной, пока у тебя не родится ребенок.

 В этом отношении, учитывая результаты моих решительных попыток твердо встать на собственные ноги как взрослая женщина, особого оптимизма я не питала и сказала Пабло об этом. Он отмахнулся от моих слов.

 ‑ Я уже видел, как такое случалось, и уверяю тебя, ты полностью преобразишься. Пожалуйста, не отрицай этого, пока не убедишься на собственном опыте.

 Проникнуться сразу же кипучим энтузиазмом Пабло я не могла, однако прежде, чем он оставил эту тему, решила последовать его совету и не слушать доводов рассудка. Будучи в полной уверенности, что Пабло говорит от всего сердца, я могла по крайней мере прислушаться к своему. Выбросила из головы Мари‑Терезу, все прочие отрицательные элементы и последовала другой части совета Пабло: приняла решение убедиться на собственном опыте.

 Из Менерба мы уехали раньше, чем я ожидала. Мари Кюттоли пригласила нас приехать и пожить у нее несколько дней. Пабло не отказался, поэтому я сказала, что съездим туда на три дня и вернемся, хотя твердо решила ни за что не возвращаться в Менерб. Мы поехали в Кап д’Антиб и прожили у Кюттоли не то три, не то четыре дня. Наведались к месье Фору в его домик в Гольф‑Жуане. Я сказала Пабло, что море нравится мне гораздо больше, чем сельская местность, и хотелось бы поплавать в нем.

 Поданная таким образом идея была принята, поэтому Пабло снял в доме месье Фора два верхних этажа и отправил Марселя за вещами, оставленными в Менербе. Через несколько недель я поняла, что забеременела.

 Теперь в Гольф‑Жуане частные пляжи, десятки пляжных зонтов и тысячи туристов, включая моряков Шестого флота США, но в августе сорок шестого года он был почти безлюдным, и когда мы с Пабло, выйдя из виллы месье Фора «Pour Toi»[ 14 ] шли через дорогу искупаться, то всегда бывали на берегу почти одни.

 Поскольку дом был небольшим, а мы занимали только два очень тесных верхних этажа, работать было, в сущности, негде. Пабло из‑за этого начинал нервничать. Правда, он был в достаточной степени средиземноморцем, чтобы нежиться все утро на пляже, и однажды к нам туда пришел скульптор и фотограф Сима с сообщением о месте, которое могло бы понравиться Пабло для работы. Речь шла о замке Гримальди, стоящем на возвышении напротив гавани. С двадцать восьмого года он был музеем Антиба. Хранитель, месье Дор де ла Сушер, преподаватель латыни и греческого в лицее Карно в Канне, не мог заполнить его должным образом; музей располагал всего несколькими произведениями искусства и крохотным бюджетом. Главным его достоянием в то время было собрание документов, относящихся к Наполеону, которые хранились там, видимо, потому, что возвращаясь с острова Эльба, Наполеон высадился в Гольф‑Жуане. Вот, пожалуй, и все, чем располагал музей, если не считать просторных, высоких, пустовавших комнат на втором этаже, сообщил нам Сима.

 Пабло вскинул голову.

 ‑ Хорошо. Если как‑нибудь утром пришлете сюда хранителя, и он изъявит желание, чтобы я там работал, буду очень рад, потому что места для работы у меня сейчас нет.

 Когда Сима ушел, Пабло пустился в пляс от радости.

 ‑ Я чуть было не купил это строение лет двадцать назад, – сказал он мне. – Тогда замок принадлежал армии и долгое время пустовал. Военные просили за него восемнадцать тысяч франков. Я уже готов был купить его, но тут замком заинтересовался город. Военные предпочли продать его городу, а не частному лицу, поскольку он является историческим памятником.

 Вскоре после визита Сима месье Жюль‑Сезар Ромуальд Дор де ла Сушер пришел утром на пляж, сказал, что будет очень рад иметь в музее работы Пабло и охотно предоставит ему одну из больших комнат наверху под мастерскую. На другое утро мы пошли взглянуть на нее. Пабло решил, что она прекрасно подходит, и пообещал:

 ‑ Здесь я буду не только рисовать картины. Я еще оформлю ваш музей.

 Дор де ла Сушер пришел в восторг.

 В тот день мы обнаружили рядом с музеем стоящую на более низком уровне церквушку. Пабло повел меня к ней. Я спросила, с какой стати.

 ‑ Увидишь, – ответил он.

 Пабло показал мне ее интерьер и в глубине помещения, возле чаши со святой водой, утащил меня в темный угол и сказал:

 ‑ Здесь ты поклянешься, что будешь любить меня вечно.

 Меня это слегка удивило.

 ‑ Я могу поклясться в этом где угодно, если захочу связать себя клятвой. Но зачем делать это именно здесь?

 ‑ По‑моему, лучше здесь, чем где бы то ни было, – ответил Пабло.

 ‑ Здесь или в другом месте – клятва есть клятва.

 ‑ Нет, – сказал Пабло, – нет. Конечно, клятва есть клятва, но все‑таки это церковь. Все может быть. Возможно, в молве о церквах что‑то есть. И наши клятвы окажутся чуточку надежнее. Кто знает? Думаю, отвергать такую возможность нам не следует. Это может сыграть свою роль.

 Я поклялась. Пабло тоже дал клятву и, судя по всему, был доволен.

 Пабло пришлось затребовать из Парижа кое‑что из своих принадлежностей для живописи, потому что в Гольф‑Жуане их было тогда не найти. Пока они не пришли, он отправился с Сима в гавань и запасся большим количеством краски для лодок, потому что в тех условиях, где собирался писать, она должна была держаться лучше. Поскольку эта краска обычно наносится на дерево, он решил, что нужно писать по фанере. Потом заказал несколько больших фиброцементных панелей, сказав, что краска для лодок хорошо подойдет и для них. Купил несколько малярных кистей и на другой день, когда все заказанное доставили, принялся за работу. За сентябрь и октябрь он сделал почти все росписи, какие теперь находятся в этом музее: все фанерные и фиброцементные панели, кроме одной, названной «Улисс и Сирены», которую сделал год спустя. Серия рисунков под названием «La Joie de Vivre»[ 15 ], окружающая живопись, сделана не в музее, а месяцем раньше, у месье Фора. Керамика сделана впоследствии, а гобелены и литографии отдала в дар музею мадам Кюттоли.

 Возле ресторана «У Марселя», где мы ели почти ежедневно, находилось крохотное кафе, специализировавшееся на местных дарах моря. Снаружи стоял стенд, на котором демонстрировались всевозможные их разновидности с целью привлечь покупателей, но уже шел октябрь, и почти все разъехались. Единственной, кого привлекало все выставленное там, была сама владелица заведения. Она до того раздалась в ширину, что едва помещалась в тесном кафе, и поэтому стояла снаружи, пытаясь оживить торговлю. Но поскольку покупателей почти не было, владелица целыми днями запускала руку в свой товар. Это была женщина лет сорока пяти‑пятидесяти, с крепким, почти квадратным телом, невообразимо грубым лицом, обрамленным массой вьющихся волос, выкрашенных в цвет красного дерева, и забавным приплюснутым носом, торчавшим из‑под козырька слишком большой мужской кепки. Обедая, мы часто видели, как она расхаживает взад‑вперед, в поисках случайного покупателя, держа перед собой корзину морских ежей и остроконечный, отточенный нож. Поскольку почти никто не подходил, чтобы облегчить ее ношу, она время от времени лезла в корзину, вспарывала одного из ежей и высасывала содержимое с такой жадностью, что мы не сводили с нее глаз, зачарованные контрастом между ее пухлым, круглым красным лицом и колючим зелено‑фиолетовым ежом, которого она то и дело к нему подносила. Эта женщина и слонявшиеся по гавани матросы послужили темой четырех картин в музее. Там есть ее портрет, портрет матроса, поедающего морских ежей, и еще двух; одного дремлющего, другого зевающего.

 «Поедательница морских ежей» была начата в реалистической манере. Все в портрете являлось узнаваемым изображением той женщины, какой мы ее знали: приплюснутый нос, вьющиеся волосы, мужская кепка и грязный передник. Потом, когда картина была завершена, Пабло ежедневно убирал несколько натуралистических деталей, пока на картине не осталась лишь очень упрощенная форма, почти вертикальная, и лишь тарелка морских ежей посередине напоминала о том, как выглядела эта женщина.

 На другом портрете бледный матрос поедает ежей: поскольку глаза его опущены, есть только чуть обозначенное нижнее веко и форма глазного яблока, закрытого верхним. Посетив музей года три назад, я заметила, что кто‑то пририсовал цветным карандашом радужную оболочку глаз очень неприятного лазурного оттенка. Кажется, никто больше не заметил этого добавления. Во всяком случае, когда я недавно заглянула в музей снова, ее там не убрали.

 В последний визит я заметила и другие перемены. В «Улиссе и Сиренах» голубизна потемнела, другие краски выцвели. Закрашенные изображения проступили отчетливее, видимо, из‑за влажности. Некоторые головы, написанные бистром, побледнели, коричневое в нижней части картины стало более темным и менее сероватым, чем вначале. Фавны в одной из маленьких комнат, прежде такие блестящие, потускнели, голубой и зеленый цвета стали светлее. Пабло написал на бумаге портрет Сабартеса в виде фавна. Бумага пожелтела и покрылась бурыми пятнами, краски поблекли.

 В сорок восьмом году Матисс однажды приехал в музей с Лидией. Особое недоумение у него вызвала длинная фанерная панель «Отдыхающая женщина».



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.