Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Послесловие. 17 страница



 

 

 

В начале 1917 года мне пришлось гастролировать в опере «Метрополитен». В то время я верила, как и многие другие, что осуществление надежд всего мира на свободу, возрождение и культуру зависело от победы союзников, и поэтому по окончании каждого спектакля я танцевала «Марсельезу», на которую публика смотрела стоя. Это не мешало мне включать в программу музыку Рихарда Вагнера, и я думаю, со мной согласятся все разумные люди, что бойкот немецких артистов во время войны был несправедливым и глупым.

В день, когда стало известно о русской революции, все поклонники свободы были охвачены радостной надеждой, и в тот вечер я танцевала «Марсельезу» в том настоящем первоначальном революционном духе, в каком она была написана. Вслед за ней я исполнила «Славянский марш», в котором слышны звуки императорского гимна, и изобразила угнетенного раба, согнувшегося под ударом бича. Этот диссонанс, вернее, расхождение жеста с музыкой, вызвал бурю в публике.

Странно, что на протяжении всей моей артистической карьеры меня больше всего привлекали отчаяние и бунт. В красной тунике я постоянно изображала революцию и звала униженных к оружию.

В вечер русской революции я танцевала со страшной, яростной радостью. Сердце мое разрывалось от счастья при мысли об освобождении тех, которые страдали, которых мучили и которые умирали за человечество. Не удивительно, что Лоэнгрин, смотревший каждый вечер из своей ложи на мои танцы, почувствовал в конце концов беспокойство и стал спрашивать себя, не превратится ли та школа красоты и изящества, покровителем которой он состоял, в нечто более опасное, угрожающее ему самому и его миллионам. Но мой художественный импульс был слишком силен, чтобы я могла с ним справиться даже ради удовольствия человека, которого любила.

Лоэнгрин устроил праздник в мою честь. Праздник начался обедом, а затем последовали танцы и изысканный ужин.

К этому торжеству он мне подарил чудное бриллиантовое ожерелье. Я никогда не носила драгоценностей, но он казался таким счастливым, что я разрешила ему надеть мне на шею бриллианты. Под утро, когда были выпиты дюжины бутылок шампанского и голова моя слегка кружилась от веселья и вина, мне пришла в голову несчастная мысль научить одного из гостей, очень красивого юношу, танго апашей, как его танцевали при мне в Буэнос-Айресе. Внезапно железные тиски сжали мою руку и, обернувшись, я увидела Лоэнгрина с лицом, перекошенным от бешенства.

Это был единственный раз, что я надела это роковое ожерелье, так как вскоре после описанного случая Лоэнгрин исчез в новом припадке бешенства. Я осталась одна с огромным неоплаченным счетом в гостинице и со всеми расходами по содержанию школы на своих плечах. Напрасно я молила Лоэн-грина о помощи – мне пришлось заложить знаменитое бриллиантовое ожерелье и расстаться с ним навсегда. Таким образом, я оказалась в Нью-Йорке без средств в конце сезона, когда всякая деятельность была почти невозможна. К счастью, у меня было горностаевое манто и поразительный изумруд, купленный Лоэнгрином у сына индусского магараджи, который проиграл все свои деньги в Монте-Карло. Говорили, что камень прежде украшал голову знаменитого идола. Я продала манто известной певице, изумруд – другой и наняла на лето виллу в Лонг-Бич, поселив там и своих учениц в ожидании осени, когда снова могло стать возможным делать деньги.

С моей обычной беспечностью, имея деньги на виллу, автомобиль и повседневную жизнь, я мало заботилась о будущем. Конечно, в том состоянии безденежья, в котором я находилась, было бы разумнее купить на вырученные от продажи мехов и драгоценностей средства некоторое количество процентных бумаг, но это, разумеется, мне не пришло в голову, и мы провели довольно приятное лето в Лонг-Бич, принимая, как и всегда, множество артистов. В числе гостей, живших у нас по несколько недель, находился талантливый скрипач Исаи, который по утрам и вечерам услаждал наш слух своей удивительной игрой. У нас не было ателье, но мы танцевали на берегу и устроили там специальный праздник в честь Исаи, который радовался, как мальчик.

Понятно, что после приятно проведенного лета я оказалась по возвращении в Нью-Йорк абсолютно без денег и после двух тяжелых месяцев принуждена была подписать контракт на гастроли в Калифорнии.

Во время этого турне я заехала в свой родной город. Перед самым приездом туда я узнала из газет, что скончался Роден. Мысль, что я больше никогда не увижу своего верного друга, меня так расстроила, что я долго плакала, и, раньше чем выйти из вагона и не желая показывать свои распухшие глаза репортерам, ожидавшим меня для интервью на перроне в Окланде, я закрыла лицо черной кружевной вуалью, что дало им повод написать на следующий день, будто я окружаю себя тайной.

Прошло двадцать два года с тех пор, как я покинула Сан-Франциско в поисках счастья, и вы легко себе представите мое волнение при виде родного города, который настолько изменился после землетрясения и пожара 1906 года, что я с трудом его узнавала. Хотя избранная и богатая публика в театре «Колумбия» так же, как и критика, была очень любезна и оценила мое искусство по достоинству, я все-таки чувствовала себя неудовлетворенной, потому что хотела танцевать в широком масштабе для народа. Но когда я попросила предоставить мне для этой цели «Греческий театр», мне в этом было отказано. Причина отказа так и осталась мне неясна, и я не узнала, виноват ли был недостаточно ловкий антрепренер или просто ко мне лично отнеслись недоброжелательно.

В Сан-Франциско я снова встретилась со своей матерью, которую не видела уже несколько лет, потому что из непонятного чувства тоски по родине она упорно отказывалась жить в Европе. Она казалась очень постаревшей и утомленной. Однажды, завтракая вместе с ней и увидя наши лица в зеркале, я не могла не сравнить свое грустное лицо и изможденное лицо матери с лицами двух отважных путешественниц, отправившихся почти двадцать два года тому назад искать славы и богатства. И то и другое было найдено – чем же объяснить печальный результат? Вероятно, тем, что это – естественное явление в нашем несовершенном мире, где самые основы жизни враждебны человеку. Я встречала многих великих артистов, умных людей и так называемых баловней судьбы, но ни одного из них нельзя было бы назвать счастливым, хотя некоторые очень удачно притворялись счастливыми. Но под внешней личиной при некоторой наблюдательности можно было угадать ту же неудовлетворенность и страдание. Возможно, что так называемого счастья вообще не существует в мире. Бывают только его проблески.

Такие проблески я испытала в Сан-Франциско, когда встретила музыкального близнеца моей души – пианиста Гарольда Бауэра. К моему удивлению и восторгу, он заявил, что я больше музыкантша, чем танцовщица, и что мое искусство научило его понимать значение таинственных фраз Баха, Шопена и Бетховена. Мы провели две чудесных недели в удивительном артистическом сотрудничестве. Подобно тому, как я открывала ему тайны музыки, так и он мне указывал толкования моего творчества, о которых я раньше и не мечтала. Гарольд вел утонченную интеллектуальную жизнь, высоко возвышаясь над толпой. В отличие от других музыкантов, его кругозор не ограничивался одной музыкой, но обнимал тонкое знание всякого искусства вообще и широкое интеллектуальное понимание поэзии и глубин философии. Когда встречаются два искателя высшего идеала в искусстве, их охватывает своего рода опьянение. Целыми днями, не прибегая к вину, мы жили в состоянии высшего опьянения, каждый нерв дрожал волнующей надеждой, и когда наши глаза встречались в осуществлении этой надежды, мы испытывали такую бурную радость, что восклицали, словно страдая от боли: «Воспринимали ли вы это место Шопена именно так?» – «Да, да, так и еще иначе. Я вам передам это в движении». – «Какое откровение! Теперь я вам его сыграю!» – «Какой восторг, какая высшая радость!»

Мы выступили вместе в театре «Колумбия» в Сан-Франциско, и этот спектакль я считаю одним из самых счастливых событий моей артистической карьеры. Встреча с Гарольдом Бауэром погрузила меня вновь в ту удивительную атмосферу света и радости, которая встречается только при общении со светлой душой. Я надеялась, что это будет продолжаться и дальше и что нам удастся открыть совершенно новую область музыкальных достижений. Но – увы! – я не приняла в расчет стечения обстоятельств. Наше сотрудничество было прервано насильственно и окончилось драматическим прощанием.

Несмотря на восторг избранной публики, наполнявшей театр, я огорчалась, что мой родной город не откликается на призыв поддержать мой идеал будущей школы. В Сан-Франциско была уже целая толпа моих подражателей и несколько созданных по моему образцу школ, которыми жители, казалось, были вполне удовлетворены и даже, по-видимому, опасались, что мое более строгое искусство может вызвать нежелательные результаты. Мои подражатели были слащавы и приторны и проповедывали ту часть моего учения, которую называли «гармоничной и красивой», отбрасывая все более выдержанное и строгое, т. е. отказываясь от настоящего его значения и истинного источника.

 

 

 

В моей жизни встречаются дни, когда все кажется золотой сказкой, унизанной драгоценными камнями, полем, усеянным тысячей цветов, сияющим от любви и счастья утром, когда я не нахожу слов, чтобы выразить свой восторг и радость жизни, когда мысль о школе кажется гениальным откровением и я начинаю верить в возрождение искусства. Но точно также в ней есть и дни отчаяния и тоски. После долгой борьбы за существование школы я со стесненным сердцем, одинокая и потерявшая надежду на будущее, решила вернуться в Париж, чтобы там попытаться достать средства путем продажи моего имущества. Мэри вернулась из Европы и вызвала меня но телефону из гостиницы «Бильтмор». Я описала ей мое положение, и она ответила: «Завтра уезжает мой большой друг Гордон Сельфридж. Если я его попрошу, он, наверное, купит вам билет».

Я была так утомлена борьбой и разочарованиями, постигшими меня в Америке, что с радостью согласилась на это предложение и на следующее утро покинула Нью-Йорк. Но меня преследовало несчастье, и в первый же вечер, гуляя по палубе парохода, где все огни из-за войны были потушены, я упала в люк глубиной в пятнадцать футов и довольно серьезно разбилась. Гордон Сельфридж очень галантно предоставил в мое распоряжение на все путешествие свою каюту и самого себя и был во всех отношених добр и очарователен. Я ему напомнила свою первую встречу с ним двадцать лет тому назад, когда голодная девочка явилась к нему просить в кредит платье для выступления.

Таким было мое первое знакомство с этим решительным человеком. Меня поразило, насколько у меня взгляд на жизнь отличается от взгляда тех художников и мечтателей, которых я знала, словно он принадлежал к другому полу; вероятно, все мои любовники были с женственными наклонностями. Я всегда вращалась в обществе людей более или менее неврастеничных, то чрезмерно мрачных, то под влиянием вина возбужденных неестественной радостью, в то время как Сельфридж отличался необыкновенно ровным и веселым настроением, что меня очень удивляло, потому что он никогда не притрагивался к вину, а я никогда не могла понять, как можно находить жизнь саму по себе приятным явлением. Я всегда считала, что будущее сулит только эфемерные радости, вызванные любовью или искусством, а этот человек находил счастье в самом жизненном процессе.

Я приехала в Лондон все еще больная после своего падения. У меня не было денег для поездки в Париж, я сняла поэтому квартиру на улице Дьюк и послала телеграммы многим друзьям в Париже, на которые не получила ответов, вероятно, вследствие военного положения. Я провела без денег несколько страшных и мрачных недель в этой унылой квартире. Одинокая и больная, я сидела по ночам у темного окна, вспоминая свою закрытую школу, думая о том, что война никогда не кончится, и следя за налетами аэропланов в надежде, что бомба избавит меня от затруднений. Самоубийство заманчиво. Я часто о нем думала, но меня всегда что-то удерживало. Я думаю, что если бы яд продавался в аптеках так же свободно, как противоядие, интеллигенция всего мира в один прекрасный день исчезла бы с лица земли.

В отчаянии я телеграфировала Лоэнгрину, но не получила ответа. Импресарио устроил несколько гастролей для моих учениц, собиравшихся делать карьеру в Америке. Впоследствии они выступали в качестве танцовщиц Айседоры Дункан, но я не получала никакого дохода от этих спектаклей и вскоре очутилась в отчаянном положении. Случайно я познакомилась с одним милым французским дипломатом, который сжалился надо мной и повез меня в Париж. Там я поселилась в Палэ д’Орсэ и обратилась за необходимыми средствами к ростовщикам.

Каждое утро в пять часов нас будил громкий гул разрыва снаряда «Большой Берты» – подходящее начало для мрачного дня, полного грозных вестей с фронта. Смерть, кровопролитие и человеческая бойня отравляли дни, а по ночам все со страхом ждали налета неприятельских аэропланов. Единственным отрадным воспоминанием этого времени является встреча со знаменитым пианистом Гарросом в доме наших общих друзей, где он играл Шопена, а я танцевала. Он меня проводил пешком домой из Пасси до Кэ д’Орсэ. Мы шли во время воздушного налета и следили за аэропланами, что не помешало мне танцевать для своего спутника на площади Согласия. Он сидел на краю фонтана, аплодируя мне, и падавшие невдалеке от нас ракеты освещали его грустные темные глаза. В ту ночь он мне признался, что мечтает о смерти и ищет ее. Спустя короткое время ангел смерти действительно унес его далеко, далеко от этой жизни.

Дни проходили уныло и монотонно. Я с радостью стала бы сестрой милосердия, но понимала бесполезность прибавить лишнего человека к длинной очереди желавших ухаживать за ранеными. Поэтому я решила вернуться к искусству, хотя на сердце лежала такая тяжесть, что, казалось, ноги не выдержат ее. У Вагнера есть песня, которую я люблю, «Ангел», и в ней говорится о душе, поверженной в полное горе и уныние, к которой является ангел света. Такой светлый ангел пришел ко мне в те мрачные дни в образе Вальтера Руммеля, пианиста, введенного в мой дом одним из моих друзей. Увидев его, я подумала, что это молодой Лист, вышедший из рамы портрета. Он был высок, строен, с каштановым локоном, ниспадавшим на лоб, и с глазами, похожими на глубокие ослепительно сверкающие колодцы. Я слушала его игру и назвала своим Архангелом. Мы работали в фойе театра, которое Режан любезно предоставила в мое распоряжение.

Читатель не должен забывать, что эти записки обнимают целый ряд лет, и что когда меня охватывала новая любовь к простому смертному, ангелу или демону – безразлично, я верила, что это единственный, которого я так долго ждала, и что эта любовь окончательно меня возродит. Но, вероятно, любовь всегда порождает такую уверенность. Каждое увлечение моей жизни могло бы послужить темой для романа, который бы имел хороший конец и продолжался бы вечно, как кинематографическая лента со счастливым исходом!

Летом мы стали искать тихого уединения на юге. Около порта Сен-Жан на мысе Феррато мы поселились в малонаселенной гостинице и устроили ателье в пустом гараже, где целый день и вечер мой друг играл божественные мелодии, а я танцевала. Счастливое время настало для меня, время, озаренное присутствием моего Архангела, полное музыки и в непосредственной близости от моря. Это походило на мечты католиков о жизни в раю после смерти. Жизнь – маятник: чем глубже страдание, тем сильнее счастье; безумная печаль сменяется еще более безумным порывом радости. Изредка мы покидали наше убежище, чтобы дать благотворительный спектакль в пользу обездоленных или концерт для раненых, но большей частью оставались одни, и через музыку и любовь, через любовь и музыку моя душа возносилась к высшему блаженству. В соседней вилле жил почтенный священник со своей сестрой г-жой Жиральди; сам он когда-то был миссионером в южной Африке. Они были нашими единственными друзьями, и я часто им танцевала под вдохновенную и возвышенную музыку Листа. К концу лета мы нашли ателье в Ницце и, когда было заключено перемирие, переехали в Париж.

Война кончилась. Мы наблюдали шествие в честь победы под Триумфальной аркой и кричали: «Мир спасен!» Мы все на время стали поэтами но – увы! – подобно тому, как поэт очнулся от своих грез, чтобы искать хлеба с сыром для возлюбленной, так и мир пришел в себя и погрузился в коммерческие расчеты.

Мой Архангел взял меня под руку и повел к «Бельвю». Дом разваливался, но все-таки, подумали мы, почему не привести его в порядок? И провели несколько месяцев в бесплодной погоне за средствами для осуществления этой невозможной затеи. Наконец мы убедились, что это невыполнимо, и согласились на предложение французского правительства, которое хотело купить дом, считая, что он подходит для фабрики удушливых газов в предвидении будущей войны. Я уже видела превращение моего «Дионисиона» в госпиталь и теперь должна была примириться с мыслью, что он станет орудием подготовки будущих войн. Потеря «Бельвю» была для меня большим ударом...

Однако, вместо того чтобы удовлетвориться найденным счастьем, я снова загорелась желанием приняться за создание школы и с этой целью телеграфировала своим ученицам в Америку. По приезде их я собрала вокруг себя нескольких верных друзей и сказала: «Поедем все вместе в Афины, полюбуемся на Акрополь и подумаем, нельзя ли основать школу в Греции». Как извращают человеческие побуждения! В 1927 году один журналист писал об этой поездке в The NewYorker: «Ее экстравагантность не знала пределов. Она повезла съехавшихся к ней гостей сперва в Венецию, а затем в Афины».

Горе мне! Приехали мои ученицы, молодые, хорошенькие и преуспевающие. Мой Архангел взглянул на них и пал – пал к ногам одной из них. Как описать путешествие, ставшее для меня Голгофой любви? Я увидела зарождающуюся симпатию впервые в гостинице на Лидс, где мы провели несколько недель, убедилась в ней на пароходе, направлявшемся в Грецию, и эта уверенность в конце концов мне навсегда отравила счастье любоваться Акрополем при лунном свете – вот отдельные этапы этой Голгофы любви.

В Афинах все, казалось, благоприятствовало существованию школы. Благодаря любезности Венизелоса, в мое распоряжение был отдан «Запион». Там я устроила ателье и каждое утро работала со своими ученицами, пытаясь их вдохновить на создание танцев, достойных Акрополя. Мой план был подготовить тысячу детей для участия в грандиозных празднествах в честь Диониса на стадионе.

Мы ежедневно отправлялись в Акрополь и, вспоминая свое первое посещение его в 1904 году, я глубоко волновалась при виде юных тел моих учениц, осуществлявших своими танцами часть моей мечты, взлелеянной шестнадцать лет тому назад. Теперь все словно предвещало возможность устройства школы в Афинах, теперь, когда война была счастливо закончена. Ученицы, приехавшие из Америки с некоторыми неприятными мне привычками и манерами, быстро освободились от них под влиянием голубого неба Афин, вдохновляющих гор и моря и великого искусства.

Однажды вечером, при заходе солнца, когда мой Архангел, все более и более принимавший человеческий облик, заканчивал марш из «Гибели богов» и последние аккорды замирали в воздухе, точно растворяясь в огненных лучах, откликались эхом на Гиметтусе и тонули в море, я внезапно подметила встречу двух взоров, одинаково горевших в огненном закате. Меня охватил такой бурный порыв ярости, что я испугалась. Я ушла из дому и всю ночь бродила по холмам Гиметтуса во власти безумного отчаяния. Конечно, и прежде в моей жизни меня посещала ревность, чудовище с зелеными глазами, клыки которого причиняют такую нестерпимую боль, но никогда еще мною не обуревала такая бешеная страсть, как в этот раз. Я любила и в то же время ненавидела их обоих. Теперь я понимала тех несчастных, которые убивают возлюбленного, толкаемые на преступление невыразимыми муками ревности. Больше того, я им сочувствовала. Чтобы избежать такой беды, я повела небольшую группу своих учениц и своего друга Эдуарда Штейхена по замечательной дороге мимо древних Фив в Халкис, где увидела те самые золотые пески, на которых, по преданию, танцевали девушки Эвбеи в честь рокового брака Ифигении.

Но с той поры все величие Эллады не могло вытеснить из моей души огненного демона, который мною овладел, беспрестанно вызывая в моем уме образы влюбленных, оставшихся в Афинах, грыз мои внутренности и разъедал мозг, точно кислота. Когда мы возвращались, вид их обоих, сиявших молодостью и взаимным влечением, на длинной террасе, тянувшейся перед окнами наших спален, довершил мое горе. Теперь я не понимаю такого наваждения, но тогда оно опутало меня, словно сетями, и от него нельзя было освободиться, как нельзя предотвратить скарлатину или оспу. И все-таки я продолжала заниматься с ученицами и строить планы создания школы в Афинах, планы, которым все как будто улыбалось. Венизелос очень им покровительствовал, а афинское население восторженно приветствовало.

Однажды мы получили приглашение на большую манифестацию в честь молодого короля и Венизелоса, которая состоялась в Стадионе. Пятьдесят тысяч человек приняло участие в этом торжестве, так же, как и все греческое духовенство без исключения. Молодой король и Венизелос при своем появлении в Стадионе были встречены бурными овациями. Шествие патриархов в их шитых золотом негнущихся парчевых одеждах, ослепительно сверкавших на солнце, было поразительным по красоте зрелищем.

Когда я вошла в Стадион, задрапированная нежными складками пеплума и сопровождаемая группой оживших статуэток Танагра, ко мне приблизился приветливый Константин Мелас и поднес мне лавровый венок, говоря:

– Вы, Асейдора, приносите нам бессмертную красоту Фидия и возрождаете век величия Эллады.

– Помогите же мне обучить тысячу танцовщиц, чтобы они своими дивными плясками в Стадионе привлекли сюда весь мир и вызвали бы всеобщее удивление и восторг, – отвечала я.

Сказав эти слова, я заметила, что Архангел восхищенно держит свою любимицу за руку, и на мгновение успокоилась.

Что значат мелкие страсти по сравнению с моими великими грезами, думала я и озаряла их светом любви и прощения. Но в ту же ночь, увидев в лунном свете их прильнувшие друг к другу силуэты, я опять стала жертвой жалкого человеческого чувства и так была им потрясена, что, как зверь, ушла и бродила целую ночь. Долго я просидела на скале Парфенона, думая повторить гибельный прыжок Сафо.

Нельзя словами описать мучительную страсть, которая меня пожирала, и нежная красота окружавшей меня природы только усиливала мои страдания. Казалось, из положения не было выхода. Разве возможно было допустить, чтобы земная страсть разбила бессмертные планы великой совместной музыкальной работы? С другой стороны, я не могла прогнать мою ученицу из школы, где она получила воспитание, а наблюдать за их растущей с каждым днем любовью, не высказывая своего горя, казалось мне невыносимым. Я попала в тупик. Оставалось одно – отрешиться от всего этого и подняться на духовные высоты... Однако, несмотря на мое отчаяние, аппетит у меня, под влиянием постоянной гимнастики танца, продолжительных горных прогулок и ежедневного купания в море, был отличный, и я с трудом могла побороть земные желания.

Так я и жила, стараясь учить своих девочек красоте, спокойствию, философии и гармонии, в то время как сама извивалась в тисках смертельной муки. Я не знаю, чем разрешить такое положение вещей. Все, что мне оставалось – это прикрыться щитом преувеличенной веселости и пытаться потопить свои страдания в дурманящих греческих винах по вечерам, за ужином у моря. Конечно, существовали и более благородные пути, но я не была в состоянии их отыскать. Спас положение укус злобной обезьяны, укус которой оказался роковым для молодого короля.

Несколько дней он находился между жизнью и смертью, а затем пришла весть о его кончине, которая вызвала такие народные волнение, что Венизелосу и его партии пришлось отказаться от власти. Нам тоже пришлось уехать, так как мы приехали в Грецию в качестве гостей павшего министра и таким образом стали жертвами политических осложнений. Все деньги, истраченные на перестройку Копаноса и оборудование ателье, оказались потерянными. Мы вынуждены были отказаться от мечты создать школу в Греции и сесть на пароход, чтобы ехать через Италию во Францию.

Какие странные мучительные воспоминания остались у меня от этого последнего посещения Афин в 1920 году, от возвращения в Париж, от непрекращающихся мук, от последнего прощания и отъезда Архангела и от расставания с моей ученицей, тоже покинувшей меня навсегда. Оказалось, что, хотя жертвой этих событий была я, ученица моя думала обратное и горько упрекала меня за мои чувства и отсутствие смирения.

Когда наконец я осталась одна в доме на Рю-де-ла-Помп с Бетховенским залом, приготовленным для музыкальной работы моего Архангела, мое отчаяние не могло быть выражено словами. Я не могла выносить вида дома, в котором была так счастлива, и меня тянуло бежать от него и скрыться от мира, так как в ту минуту я верила, что мир и любовь для меня больше не существуют. Как часто в жизни приходишь к этому заключению! Но если бы мы знали, что лежит за первым холмом жизни, нам стала бы видна цветущая долина полного счастья. Особенно возмущает меня вывод многих женщин, которые считают, что после сорокалетнего возраста любовь несовместима с достоинством человека. Ах, какая это ошибка.

Весной 1921 года я получила телеграмму от советского правительства.

«Одно только русское правительство может вас понять. Приезжайте к нам; мы создадим вашу школу».

Откуда явилась ко мне эта весть? Из того места, которое Европа считала «преисподней» – от советского правительства в Москве. И, оглядев свой пустой дом, где не было ни Архангела, ни надежды, ни любви, я ответила:

– Да, я приеду в Россию и буду учить ваших детей, если вы мне дадите ателье и все нужное для работы.

Ответ был положительный и в один прекрасный день я очутилась на пароходе, направлявшемся по Темзе из Лондона в Ревель, откуда я должна была ехать в Москву. Перед отъездом из Лондона я зашла к гадалке, которая сказала: «Вы едете в далекое путешествие. Вас ждут странные переживания, неприятности. Вы выйдете замуж...»

Но при слове «замуж» я прервала ее слова смехом. Я? Я всегда была против брака и никогда не выйду замуж. «Подождите, увидите», – возразила гадалка.

По пути в Россию я чувствовала то, что должна испытывать душа, уходящая после смерти в другой мир. Я думала, что навсегда расстаюсь с европейским укладом жизни. Я верила, что идеальное государство, каким оно представлялось Платону, Карлу Марксу и Ленину, чудом осуществилось на земле. Со всем жаром существа, отчаявшегося в попытках претворить в жизнь в Европе свои художественные видения, я готовилась ступить в идеальное царство коммунизма. Я не взяла с собой туалетов, так как в своем воображении должна была провести остаток жизни, одетая в красную фланелевую блузку среди товарищей, одинаково просто одетых и преисполненных братской любовью. По мере того как пароход уходил на север, я с жалостью и презрением вспоминала старые привычки и основы жизни буржуазной Европы, которую покидала. С этого времени я должна была стать товарищем среди товарищей и выполнять обширную работу для блага человечества. Прощай неравенство, несправедливость и жестокость старого мира, которые сделали создание моей школы невозможным.

Когда пароход наконец бросил якорь, сердце мое сильно забилось. Вот вновь созданный прекрасный мир! Вот мир равенства, в котором осуществилась мечта, родившаяся в голове Будды, мечта, прозвучавшая в словах Христа, мечта, являвшаяся конечной целью всех великих художников, мечта, которую Ленин великим чудом воплотил в действительность... Я вступала в эту жизнь, чтобы мое существование и работа стали частью её славных обетований.

Прощай, Старый Мир! Привет тебе, Мир Новый!

 

 

Послесловие.

 

Айседора Дункан умерла, не успев закончить свои мемуары. Трагическая смерть не дала ей возможности написать, может быть, самую яркую часть ее «Исповеди», рассказывающую о последнем периоде ее жизни. Краткому описанию этого периода жизни Дункан мы посвящаем настоящую дополнительную главу.

Приглашение советского правительства застало одинокую стареющую женщину, разочарованную в своих надеждах, только что пережившую потерю любимого человека, променявшего ее на одну из ее незначительных учениц. Именно в такой момент ее застало приглашение выполнить задачу огромного масштаба: ей показалось, что приглашение в советскую Россию открывает перед ней новые перспективы освобождения человеческого духа, дает возможность создать невиданные дотоле формы искусства в жизни. Она приняла призыв отправиться в Россию в надежде и вере, что вот наконец она завершит дело всей своей жизни: создаст школу, о которой мечтала в течение стольких лет. С русским народом она чувствовала себя связанной с того момента, когда 16 лет тому назад она впервые приехала в Петербург и, когда, проезжая ночью по улицам невской столицы, встретила процессию призраков – рабочих, одетых в черные рубахи, отцов и матерей, провожавших своих сыновей; жен, провожавших мужей и детей, провожавших братьев к месту их вечного упокоения. Первое впечатление Дункан от России – похороны жертв 9 января – как знает читатель, оставило неизгладимое впечатление и, казалось, действительно привязало ее к русскому народу.

Быстро приняв решение, она отправилась в Лондон, совещалась там с советским полпредом об условиях своего переезда в Россию и затем двинулась в путь. На этот раз ее встретила другая картина. Вокзалы были украшены красными знаменами, по улицам двигались толпы рабочих, окна были усеяны людьми, следившими за движением бесконечных уличных процессий. Советское государство в это время начинало освобождаться от оков военного коммунизма. Города стали оживать. Советское правительство предоставило Айседоре Дункан дворец Балашова на Пречистенке. Мебель этого дворца сверкала золотом и отливала парчой и шелком, а в зимнем саду цвели пальмы и кактусы. Айседора начала знакомиться с жизнью новой Москвы, посещала театры, смотрела революционные пьесы и с интересом вдыхала веяния советской жизни.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.