|
|||
Послесловие. 11 страница
Если бы я довольствовалась танцем как сольным выступлением, мой жизненный путь был бы очень прост. Уже знаменитая, желанная гостья во всех странах, я могла бы спокойно продолжать свою триумфальную карьеру. Но, увы! меня преследовала мысль о школе, о большом ансамбле, танцующем девятую симфонию Бетховена. Стоило мне закрыть ночью глаза, как легкие блестящие видения начинали порхать в моем воображении, умоляя меня вызвать их к жизни. «Мы здесь! Вы та, чье прикосновение нас оживит!» (Девятая симфония Millionen Umschlingen.) Я вернулась в Груневальд, чтобы преподавать той небольшой группе, которая уже училась танцу с таким успехом и достигла такой красоты, что только укрепляла мою веру в конечную цель. Целью этой являлось создание «оркестра» танцующих, «оркестра», который представлял бы для зрения то же, что представляют для слуха величайшие симфонические творения. Я научила своих учениц сплетаться и виться, соединяться и разлучаться, в бесконечных хороводах и шествиях походить то на амуров помпейских фреск, то на юных граций Донателло, то, наконец, на воздушную свиту Титании. С каждым днем они становились сильнее и гибче, и свет вдохновения, свет божественной музыки сиял в их молодых телах и лицах. Вид этих танцующих детей был так прекрасен, что возбуждал восторг художников и поэтов. Тем не менее становилось все труднее покрывать расходы по содержанию школы, и мне пришло в голову повезти детей в различные страны в надежде, что найдется хоть одно правительство, которое убедится в красоте такого воспитания детей и даст мне возможность производить опыты в более широком масштабе. После каждого представления я обращалась к публике с просьбой помочь мне найти способ передать другим то, что я открыла и что могло сделать жизнь тысяч людей свободной и светлой. Мне становилось все яснее, что в Германии я не найду поддержки, необходимой для моей школы. Взгляды императрицы были такими пуританскими, что, собираясь посетить мастерскую скульптора, она сперва посылала гофмейстера, чтобы прикрыть простынями нагие статуи. Тяжелый прусский режим мешал моим мечтам о работе в Германии, и я стала думать о России, где я до сих пор встречала восторженный отклик и заработала целое состояние. Предполагая основать школу в Петербурге, я снова отправилась туда в январе 1907 года в сопровождении Елизаветы и двадцати маленьких учениц. Опыт не имел успеха. Хотя публика сочувственно встречала мой призыв к возрождению настоящего танца, Императорский балет слишком прочно укоренился в России, чтобы можно было думать о переменах. Я повела своих маленьких учениц посмотреть на упражнения детей в балетном училище, и последние отнеслись к нам, как канарейка в клетке относится к ласточкам, летающим на свободе. Но в России не настал еще день для проповеди свободных движений человеческого тела. Балет, бывший истинным выражением сущности царизма, увы, все еще существует! Единственный, кто бы мог помочь моей школе в России, был Станиславский. Но у него не было возможности устроить нас в своем знаменитом Художественном театре, о чем я мечтала, хотя он и сделал все, чтобы нам помочь. Не найдя поддержки своей идеи ни в Германии, ни в России, я решила попробовать Англию. Летом 1908 года я повезла детей в Лондон. Известные импресарио Иосиф Шуман и Чарльз Фроман устроили нам выступления в течение нескольких недель в театре герцога Йоркского. Публика в Лондоне смотрела на меня и на моих учениц как на очаровательное развлечение, но истинной помощи делу основания будущей школы мне не удалось найти. Прошло семь лет со времени моего первого выступления в Новой Галерее. Я имела счастье возобновить свою прежнюю дружбу с Чарльзом Галлэ и поэтом Дугласом Энсли. Великая и прекрасная Эллен Терри часто посещала театр. Она обожала моих детей и однажды повела их всех в Зоологический сад к их великой радости. Королева Александра посетила два наших спектакля, и многие дамы английской аристократии, между ними знаменитая леди де Грей, впоследствии леди Рипон, запросто приходили за кулисы и любезно со мной разговаривали. Герцогиня Манчестер подала мне мысль, что моя идея может привиться в Лондоне и что там я могу найти поддержку для своей школы. С этой целью она нас всех пригласила в свой загородный дом на Темзе, где мы снова танцевали перед королевой Александрой и королем Эдуардом. Короткое время я была окрылена надеждой основать школу в Англии, но и здесь в конце концов меня постигло новое разочарование! Где страна, где здание, где средства, достаточные, чтобы в широком масштабе осуществить мои мечты? Как всегда, расходы по содержанию моего маленького стада были огромны. Мой банковский счет вскоре снова свелся к нулю, и школа была вынуждена вернуться в Груневальд, где я подписала контракт с Чарльзом Фроманом на турне по Америке. Я сильно горевала, расставаясь со школой, с Елизаветой, с Крэгом, но больше всего со своей дочуркой Дердре, которой было теперь около года и которая превратилась в румяную, голубоглазую, светлокудрую девочку. Таким образом, в один прекрасный июльский день я оказалась одна на большом пароходе, направляющемся в Нью-Йорк, как раз восемь лет спустя после моего отъезда оттуда на грузовом пароходе. В Европе я была уже знаменита. Я создала новое течение в искусстве, школу и ребенка. Не так плохо. Но, с точки зрения материальной я была не намного богаче, чем прежде. Чарльз Фроман был знаменитым антрепренером, но не понял, что мое искусство не в духе широких масс, и что оно могло нравиться определенному кружку избранной публики. Он меня выпустил в самый разгар августовской лсары как приманку для Бродвея, а небольшому и недостаточно звучному оркестру пришлось играть «Ифигению» Глюка и Седьмую симфонию Бетховена. Результат, как и следовало ожидать, оказался плачевным. Немногочисленные зрители, случайно забредшие в театр в эти жаркие вечера, когда температура доходила до тридцати градусов и больше, были в полном недоумении и ушли, неудовлетворенные виденным. Критиков было мало, и рецензии давали они отрицательные. В общем, мне оставалось заключить, что возвращение на родину было страшной ошибкой. Однажды вечером, когда я, окончательно потеряв бодрость, сидела в своей уборной, послышался приятный задушевный голос, приветствовавший меня, и в дверях показался человек небольшого роста, но прекрасно сложенный, с гривой курчавых каштановых волос и очаровательной улыбкой. Он порывисто протянул мне руку и наговорил столько прекрасных вещей о моем искусстве, что я почувствовала себя сразу вознагражденной за все неприятности, испытанные мною со времени приезда в Нью-Йорк. Это был Джордж Грей Барнард, знаменитый американский скульптор. С тех пор он стал каждый вечер приходить на спектакль, часто приводя с собой художников, поэтов и других друзей, среди которых были талантливый режиссер Давид Беласко, художники Роберт Генри и Джордж Беллоус, Перси Маккей, Макс Истман, вообще всех молодых новаторов из Гринвич Вилледжа. Помню также трех неразлучных поэтов, живших в башне за сквером Вашингтона. – Е.А. Робинсона, Риджлей Торренса и Виллияма Воган Муди. Этот дружеский привет и восхищение художников и поэтов влили в меня новую бодрость и сгладили немного холодность и отсутствие интереса со стороны нью-йоркской публики. В то время Джорджу Грею Барнарду пришла мысль вылепить с меня статую под названием «Пляшущая Америка». Уотт Уитман сказал: «Я слышу поющую Америку». В один прекрасный октябрьский день, в один из тех чудных дней, которые бывают только в Нью-Йорке осенью, мы стояли вместе с Барнардом на холме недалеко от его мастерской на Вашингтонских Высотах, и я произнесла, протянув вперед руки: «Я вижу пляшущую Америку». Так зародилась у Барнарда мысль о статуе. Я приходила в ателье каждое утро, принося с собой завтрак в корзиночке, и мы провели много чудных часов, обсуждая новые планы художественного вдохновления Америки. В его мастерской я увидела прелестный торс молодой девушки, для которого позировала, по его словам, Эвелина Несбит, до того еще, как встретила Гарри Соо и была еще простой девушкой. Ее красота приводила в восторг всех художников. Понятно, что эти разговоры в мастерской и совместное преклонение перед красотой возымели свое действие. Со своей стороны я охотно готова была отдать душу и тело для вдохновления творца статуи «Пляшущей Америки», но Джордж Грей Барнард был человек, доводивший добродетель до фанатизма, и все мои юные нежные порывы разбивались о стойкость его религиозной верности добродетели. Мрамор его статуй не становился от этого ни холодней, ни строже. Я олицетворяла эфемерность, он же – вечность. Что же удивительного в том, что я мечтала быть воспроизведенной Барнардом и через его гений получить бессмертие? Всеми фибрами своего существа я жаждала стать гибкой глиной в руках скульптора. Идея статуи «Пляшущей Америки» была начата блестяще, но, увы, не получила дальнейшего развития. Вскоре пришлось отказаться от позирования в виду внезапной болезни жены скульптора. Я надеялась, что послужу моделью для величайшего произведения Барнарда, но этого не случилось. Чарльз Фроман, увидев, что мои выступления на Бродвее очень неудачны, решил попытать счастья в маленьких провинциальных городах, но турне было так плохо организовано, что кончилось еще большим провалом, чем спектакль в Нью-Йорке. В конце концов я потеряла терпение и явилась к Фроману. Я нашла его в очень подавленном состоянии, считающим потерянные деньги. «Америка не понимает вашего искусства, – сказал он, – оно слишком переросло американцев, и им его не понять. Вам лучше вернуться в Европу». Контракт, заключенный мною с Фроманом, был на шестимесячное турне и гарантировал мне известную сумму, независимо от успеха. Тем не менее из чувства оскорбленной гордости и презрения к его отчаянию я взяла контракт и разорвала на его глазах, говоря: «Теперь, по крайней мере, вы свободны от всякой ответственности». Следуя советам Джорджа Барнарда, который постоянно повторял, что гордится мною, как цветком, выросшим на американской почве и что ему будет обидно, если Америка не оценит моего искусства, я решила остаться в Нью-Йорке. Я наняла ателье в здании изящных искусств, украсила его ковром и голубыми занавесами и приступила к новой работе, танцуя каждый вечер перед поэтами и художниками. Я рада, что послушалась совета Джорджа Грея Барнарда и осталась в Америке, так как однажды в ателье пришел человек, которому было суждено помочь мне завоевать восторги американской публики. Он видел меня в театре Критерион танцующей под небольшой и плохой оркестр Седьмую симфонию Бетховена и понял, какое впечатление произведут мои танцы под аккомпанемент прекрасного оркестра, которым он сам дирижировал. Это был Вальтер Дамрош. Мои детские занятия теорией оркестровки и роялем, вероятно, оставили след в моем подсознании. Когда я лежу спокойно, закрыв глаза, мне слышатся звуки целого оркестра так ясно, будто он играет передо мной, и каждый инструмент олицетворяется в моем воображении двигающейся полной выразительности фигурой. Этот оркестр теней всегда танцует в моем внутреннем «я». Дамрош предложил мне ряд выступлений в опере «Метрополитен» в декабре месяце, на что я радостно согласилась. Результат был именно тот, какой он предсказал. Чарльз Фроман, пославший купить ложу на первое представление, поразился, услышав, что в театре не осталось ни одного свободного места. Случай этот доказывает, что даже самый великий художник в неподходящей обстановке не имеет успеха. Так было с Элеонорой Дузе во время ее первого турне по Америке, когда по вине плохого антрепренера она играла перед пустым залом и пришла к заключению, что Америка ее никогда не оценит. Вернувшись в Америку в 1924 году, она была встречена сплошной овацией от Нью-Йорка до Сан-Франциско просто потому, что у Морриса Геста оказалось достаточно художественного чутья, чтобы ее понять. Я очень гордилась поездкой с оркестром из восьмидесяти человек под управлением знаменитого Вальтера Дамроша. Это турне оказалось исключительно удачным, так как оркестр относился с искренним расположением к своему дирижеру и ко мне. Действительно, я чувствовала к Вальтеру Дамрошу такую симпатию, что, стоя на сцене перед началом танца, я ощущала незримые нити, связывавшие каждый нерв моего тела с оркестром и его дирижером. Это турне по Америке было, вероятно, самым счастливым временем моей жизни, хотя, конечно, я тосковала по дому и, танцуя Седьмую симфонию, представляла себе своих учениц, когда они достигнут возраста, в котором будут способны дополнять ее вместе со мной. Таким образом, тут была радость не полная, а ожидание будущего совершенного счастья. Может быть, в жизни и нет полного счастья, а есть только надежда. Последняя нота песни Изольды поражает своей полнотой, но ведь она означает смерть. В Вашингтоне меня ожидала буря. Некоторые министры энергично возражали против моих танцев. И вдруг, к всеобщему удивлению, на утреннем спектакле появился в литерной ложе сам президент Рузвельт. Он, по-видимому, наслаждался и первый аплодировал каждому номеру программы. Впоследствии он писал своему другу: «Что дурного видят эти министры в танцах Айседоры? Она представляется мне невинным ребенком, танцующим в саду при лучах утреннего солнца и срывающим прекрасные цветы своей фантазии». Эта фраза Рузвельта, подхваченная газетами, сильно устыдила проповедников морали и способствовала успеху нашего турне. Вообще вся поездка протекала удачно и счастливо, и никто не мог бы желать более покладистого директора и очаровательного товарища, чем Вальтер Дамрош, у которого был темперамент действительно великого художника. В минуты отдыха, после ужина, он мог подолгу играть на рояле, никогда не уставая, всегда благодушный, веселый и приветливый. По возвращении в Нью-Йорк я с удовольствием получила извещение банка о том, что мой текущий счет значительно возрос. Если бы меня так не тянуло повидать ребенка и школу, я бы никогда не покинула Америки. Однажды утром я оставила на пристани группу друзей – Мэри и Вилли Робертс, поэтов и художников – и уехала в Европу.
Елизавета привезла в Париж мне навстречу двадцать учениц из школы и мою девочку. Представьте себе мою радость – ведь я не видела ребенка целых шесть месяцев! При виде меня Дердре странно на меня посмотрела и расплакалась. Я, конечно, тоже расплакалась – было так чудно вновь держать ее в своих объятиях. Потом занялась другим ребенком – школой. Все девочки страшно выросли. Это было дивное свидание, и мы пели и танцевали целый день. Выдающийся художник Люнье Поэ взял на себя устройство моих выступлений в Париже. Благодаря ему, Париж посещали Элеонора Дузе, Сюзанн Депре и Ибсен. Он подметил, что мои танцы нуждаются в известной обстановке, нанял театр Гетэ Лирик и пригласил оркестр Колонна, которым дирижировал сам Колонн. В результате мы взяли Париж штурмом. Такие поэты, как Анри Лаведан, Пьер Милль и Анри де Ренье, писали мне восторженные письма. На каждом спектакле толпились представители избранного артистического и интеллектуального общества. Тут мне показалось, что я близка к достижению цели и что долгожданная школа скоро будет основана. Я наняла две большие квартиры на улице Дантон № 5, сама жила в первом этаже, а во втором поместила детей школы с их воспитательницами. Однажды перед утренним спектаклем я сильно перепугалась: моя девочка вдруг начала кашлять и задыхаться. Я подумала, что это, вероятно, припадок страшного крупа, взяла таксометр и помчалась по Парижу, стараясь разыскать какого-нибудь доктора. Наконец я нашла известного детского специалиста, который любезно согласился поехать со мной и вскоре заявил, что нет ничего серьезного, а только большой кашель. Я на полчаса опоздала к началу спектакля, и Колонну пришлось заполнить это время музыкой. Весь день, танцуя, я дрожала от волнения. Я, разумеется, обожала ребенка и чувствовала, что не переживу, если с ним что-нибудь случится. Какое сильное, эгоистичное и свирепое чувство – материнская любовь! Дердре теперь уже бегала и танцевала. Она была удивительно хороша, совершенная Эллен Терри в миниатюре, что, конечно, объяснялось моими постоянными мыслями об Эллен и преклонением перед ней. С прогрессом человечества все матери перед рождением ребенка будут изолированы в уединенном месте, чтобы жить под звуки музыки, окруженные статуями и картинами. Самым большим событием сезона был бал Бриссона, куда были приглашены все художники и литературные светила Парижа. Каждый должен был прийти одетым героем какого-нибудь литературного произведения. Я оделась вакханкой Еврипида и встретилась с Мунэ-Сюлли, который в своих греческих одеждах мог сойти за самого Диониса. Я танцевала с ним целый вечер, вернее, танцевала вокруг него, так как великий Мунэ презирал современные танцы. Впоследствии говорили, что мы вели себя крайне неприлично. Но в действительности наше поведение было совершенно невинно, и я только постаралась дать великому артисту несколько часов развлечения, которого он заслуживал. Странно, что своей американской невинностью я так скандализировала Париж в ту ночь! Я дошла до предела, за которым следует крушение. Средств моих не могло хватить на покрытие расходов по содержанию увеличивавшейся школы. На зарабатываемые мною деньги я как бы усыновила, содержала и воспитывала сорок детей, двадцать в Германии и двадцать в Париже, помогая кроме того и многим другим. Однажды, в шутку, я сказала сестре Елизавете: – Так не может продолжаться! Я перебрала по моему банковскому счету. Надо найти миллионера, чтобы школа продолжала существовать! Случайно высказанное желание стало меня преследовать. – Я должна найти миллионера! – повторяла я сто раз в день сначала в виде шутки, а затем, по системе Куэ, совершенно серьезно. Однажды утром после особенно удачного спектакля я сидела в пеньюаре перед зеркалом. Помню, что волосы мои были в папильотках для предстоящего дневного спектакля, а голову покрывал маленький кружевной чепчик. Горничная подала мне визитную карточку, на которой я прочла хорошо известное имя, и вдруг в моем мозгу что-то запело: «Вот мой миллионер!» – Просите войти! Он вошел, высокий и белокурый, с вьющимися волосами и бородой. Первая моя мысль была – Лоэнгрин! Он говорил очаровательным голосом, но казался застенчивым. «Он похож на большого мальчика с приклеенной бородой!» – подумала я. – Вы меня не знаете, но я часто аплодировал вашему удивительному таланту, – сказал он. Меня охватило странное чувство. Я где-то раньше встречала этого человека. Но где? Как во сне, мне вспомнились похороны князя Полиньяк: я, молодая девушка, горько плачу на непривычных мне французских похоронах, глядя на длинный ряд родственников в боковом приделе церкви. Кто-то выдвинул меня вперед, прошептав: «Надо пожать руки!» И я, охваченная неподдельным горем по случаю смерти моего дорогого друга, пожала по очереди руки всем его родственникам. Помню, как я неожиданно встретилась взглядом с одним из них. Это и был мой теперешний гость. Впервые мы встретились в церкви перед гробом. Зловещее предсказание! Тем не менее я сразу поняла, что это мой миллионер, тот миллионер, которого я призывала всеми фибрами души и что наша встреча – Кисмет, как бы дальше ни развернулись события. – Я преклоняюсь перед вашим искусством и той смелостью, с которой вы защищаете идеи вашей школы. Я пришел вам помочь. Что мне делать? Не хотите ли вы, например, поехать со всеми вашими детьми в маленькую виллу на Ривьере и там, у моря, заняться созданием новых танцев? Вам нечего беспокоиться о расходах. Я их все беру на себя. Вы проделали большую работу и, должно быть, устали. Возложите все теперь на мои плечи. Через неделю вся моя семья мчалась в вагоне первого класса к морю и солнцу. Лоэнгрин встретил нас на вокзале. Весь в белом, он просто сиял. Он нас повез в прелестную виллу у моря и, выйдя на террасу, показал свою белокрылую яхту. – Она называлась «Леди Алиса», – сказал он, – но теперь мы ее переименуем в «Ирис». Дети танцевали в голубых туниках под апельсиновыми деревьями с руками, полными цветов и плодов. Лоэнгрин был очень добр и ласков с детьми. Его любовь к детям прибавила новую нотку доверия к чувству благодарности, которое я уже испытывала по отношению к нему и которое вскоре под влиянием ежедневного общения с ним должно было превратиться во что-то более глубокое и сильное. Но в те времена я еще смотрела на него как на рыцаря, которому поклонялась издали и с некоторым благоговением. Дети и я были помещены в вилле в Болье, а Лоэнгрин жил в Ницце в модной гостинице. Изредка он меня приглашал с ним пообедать. Помню, что в первый раз я пошла в своем простом греческом хитоне и смутилась, встретив у него женщину в удивительном цветном платье, покрытом бриллиантами и жемчугами. Я сразу поняла, что это мой враг. Я почувствовала страх, который впоследствии оказался основательным. Как-то вечером со свойственной ему щедростью Лоэнгрин пригласил целое общество на бал в казино по случаю карнавала. Он одел всех в атласные костюмы Пьеро. Мне в первый раз пришлось надеть костюм Пьеро и быть на общественном маскараде. Было очень весело, и только одна туча омрачала мой горизонт: дама с бриллиантами, тоже в костюме Пьеро, была на балу. Глядя на нее, я испытывала настоящие муки. Но позже я танцевала с ней как безумная, и ненависть настолько бывает похожа на любовь, что подошел распорядитель и заявил, что так танцевать не принято. Среди всех этих забав меня неожиданно позвали к телефону. Кто-то из виллы в Болье сообщил мне, что у младшей девочки Эрики случился внезапный припадок крупа, что положение очень серьезное и может кончиться смертью. Я бросилась от телефона к столу, где сидели ужинавшие и где Лоэнгрин занимал гостей. Я умоляла его как можно скорей вызвать по телефону доктора. И там, в тесноте телефонной будки, под влиянием общего страха за дорогую нам обоим жизнь, все сдерживающие препоны рухнули и наши губы впервые слились в поцелуе. Но мы не теряли ни секунды. Автомобиль Лоэнгрина ждал у подъезда. Как были, в костюмах Пьеро, мы съездили за доктором, а затем помчались в Болье. Маленькая Эрика задыхалась, лицо ее потемнело. Доктор делал что мог, а два испуганных Пьеро ждали около кровати окончательного приговора. Два часа спустя, когда за окном забрезжил свет, доктор признал ребенка спасенным. Слезы текли по нашим щекам, смывая румяна, и Лоэнгрин заключил меня в свои объятия: «Бодритесь, дорогая. Вернемся к нашим гостям». Всю обратную дорогу в автомобиле он крепко прижимал меня к себе и шептал: «Сокровище мое, я готов вас вечно любить, хотя бы только ради сегодняшней ночи, сегодняшних воспоминаний». В казино время летело так быстро, что большинство гостей даже не заметило нашего отсутствия. Одна лишь маленькая дама с бриллиантами считала каждое мгновение. Она ревнивым взором подметила наше исчезновение и теперь, когда мы вернулись, схватила со стола нож и бросилась на Лоэнгрина. К счастью, он вовремя угадал ее намерение и, поймав за кисти рук, поднял на воздух и унес в дамскую комнату, точно все случившееся было простой шуткой, заранее подготовленной частью карнавального веселья. Там он ее сдал прислуге, коротко заметив, что она немного истерична и, очевидно, нуждается в стакане воды, после чего возвратился в залу в прекрасном настроении и совершенно спокойный. И действительно, с этой минуты общее веселье стало расти, пока не достигло апогея в пять часов утра, когда я изобразила все дикие и противоречивые переживания вечера, воплотив их в танго апашей, которое протанцевала с Максом Дирли. Когда с восходом солнца все стали расходиться, дама с бриллиантами одиноко отправилась в свою гостиницу, а Лоэнгрин остался со мной. Его щедрость к детям, его волнение и искреннее горе у постели маленькой Эрики завоевали мою любовь. На следующее утро он предложил уплыть с ним на яхте, только что получившей другое название, и, захватив с собой мою девочку, а школу оставив на попечении воспитательниц, мы двинулись по направлению к Италии. * * * Деньги всегда несут за собой проклятие, и люди богатые не могут быть счастливы двадцать четыре часа подряд. Если бы я с самого начала поняла, что у моего спутника психология избалованного ребенка и что каждое мое слово и действие должны были рассчитаны на то, чтобы доставить ему удовольствие, все пошло бы гладко. Но я была слишком молода и наивна и болтала не останавливаясь о своих взглядах на жизнь, на «Государство» Платона, на Карла Маркса и на грядущее переустройство мира, совершенно не сознавая, какое произвожу впечатление. Человек, любивший меня, по его словам, за храбрость и щедрость, все больше и больше пугался, видя, какую ярую революционерку он приютил у себя на яхте. Он медленно начинал соображать, что не в состоянии согласовать мои идеалы со своим душевным спокойствием. Но чаша переполнилась, когда однажды вечером он осведомился о том, какая моя любимая поэма. Я принесла ему свою настольную книгу и прочла ему «Песнь большой дороги» Уотта Уитмана. Упоенная восторгом, я не заметила, как действует мое чтение на Лоэнгрина, и, только подняв глаза, заметила, что его красивое лицо искажено бешенством. – Какой вздор! – вскричал он. – Не мог же он этим зарабатывать свой хлеб! – Неужели вы не понимаете, – воскликнула я, – что он мечтал о свободной Америке? – Черт их побери, эти мечты! И вдруг мне стало ясно, что он смотрит на Америку только с точки зрения эксплуатации своих двенадцати заводов. Но женщина создана из противоречий, и я после этой и других подобных ссор бросалась в его объятия и все забывала под его грубыми ласками. Я утешала себя мыслью, что у него в конце концов откроются глаза, и он мне поможет создать великую школу для детей народа. Тем временем чудная яхта плыла по голубым волнам Средиземного моря. Я вижу все это, словно это было вчера: широкая палуба яхты, обеденный стол, убранный хрусталем и серебром, маленькая танцующая Дердре... Я была влюблена и счастлива, но все время у меня было неприятное сознание, что существуют кочегары в машинном отделении, существует пятьдесят матросов, капитан и его помощник, и все они работают ради удовольствия двух человек. В глубине моего сознания шевелилась мысль, что дни проходят и что каждый из них – потеря, а иногда я невольно сравнивала роскошную жизнь, постоянные пиры, беспечные наслаждения тела с упорной борьбой за существование времен моей ранней юности, и сравнение это было не в пользу теперешней жизни. Но красота зари, переходящей в знойный ослепительный полдень, вызывала быстрый отклик в моей душе. Мой Лоэнгрин, мой рыцарь Грааля должен будет в конце концов разделить мои взгляды! Мы провели день в Помпеях, и Лоэнгрину пришла в голову поэтическая мысль увидеть меня танцующей при лунном свете в храме Пестум. Не откладывая, он нанял небольшой неаполитанский оркестр и отправил его вперед ждать у храма нашего приезда. Но как раз в этот день разразилась гроза и полил дождь. Весь этот день и следующий яхта не могла покинуть гавань, и когда наконец мы прибыли в Пестум, мы нашли музыкантов, промокших до костей и в очень жалком состоянии, сидящими на приступках храма, где они прождали больше двадцати четырех часов. Лоэнгрин заказал дюжину бутылок вина и барашка а la P еlicaire, который мы ели по арабскому обычаю пальцами. Изголодавшиеся музыканты ели и пили так много и так устали от долгого ожидания в храме, что совершенно не были в состоянии играть. Так как снова стал накрапывать дождик, мы все вернулись на яхту и отправились в Неаполь. Оркестр сделал храбрую попытку играть на палубе, но началась качка, и музыканты стали бледнеть один за другим и исчезать в каютах... Так кончилась поэтическая идея танцевать при лунном свете в храме Пестум! Лоэнгрин хотел продолжать плавание по Средиземному морю, но я вспомнила, что у меня подписан контракт с импресарио в России, и, не обращая внимания на просьбы своего спутника, решила выполнить свои обязательства, хотя мне и было это очень нелегко. Лоэнгрин привез меня обратно в Париж и поехал бы со мной в Россию, но опасался затруднений с паспортом. Он наполнил мое купе цветами и нежно со мной простился. Странно, что, прощаясь с любимым человеком мы, несмотря на раздирающее душу горе, испытываем необыкновенное чувство свободы. Эта поездка в Россию была так же успешна, как и прежние, но была отмечена событием, которое могло окончиться трагично, хотя вышло очень смешным. Однажды ко мне вошел Крэг, и короткий миг я была готова думать, что, кроме радости его увидеть, не существует больше ничего: ни Лоэнгрина, ни моей школы, ни чего-либо другого. Но одной из основных черт моего характера является верность. Крэг был в великолепном настроении, работал над постановкой «Гамлета» для Художественного театра Станиславского. Все артистки труппы Станиславского были в него влюблены, а артисты восторгались его красотой, добродушием и удивительной жизнерадостностью. Он часами мог говорить с ними о театральном искусстве, и они делали все, что было в их силах, стараясь сообразоваться с полетом его фантазии и вдохновения. Когда я его увидела, я снова почувствовала всю силу его чар, и все могло кончиться иначе, не имей я при себе хорошенькой секретарши. В последний вечер перед нашим отъездом в Киев я устроила маленький обед для Станиславского, Крэга и секретарши. В середине обеда Крэг спросил меня, намерена ли я с ним остаться или нет. Я не знала, что ответить, и он, охваченный одним из своих прежних порывов бешенства, схватил секретаршу со стула, унес ее в соседнюю комнату и заперся на ключ. Станиславский был страшно возмущен и пытался уговорить Крэга открыть дверь, но убедившись, что уговоры не действуют, мы помчались на вокзал и там узнали, что поезд ушел десять минут тому назад. Мы поехали на квартиру к Станиславскому, где мрачно пытались завязать разговор о Крэге, но я видела, что Станиславский смущен и негодует на его поведение.
|
|||
|