Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ПРИМЕЧАНИЯ 6 страница



 

Здесь впервые встречаемся мы с моментом дружбы с городом, знакомимся с возможностью интимного общения с духом местности.

И все же, несмотря на эти достижения Достоевского, предсказывающие возрождение понимания Петербурга и сознательной любви к нему, наш романист остался чужд гранитному облику города, его каменной плоти.

 

«Небо было без малейшего облачка, а вода почти голубая, что на Неве редко бывает. Купол собора, который ни с какой точки не обрисовывается лучше, как смотря на него отсюда, с моста (Николаевского), не доходя шагов двадцать до часовни,[335] так и сиял, и сквозь чистый воздух можно было отчетливо рассмотреть даже каждое его украшение».[336]

 

Здесь так четко очерчен пейзаж города, и можно ожидать, что Достоевский отдастся пушкинскому восторгу, но:

 

«необъяснимым холодом веяло на него /Раскольникова/ всегда от этой великолепной панорамы; духом немым и глухим полна была для него эта пышная картина».[337]

 

Еще не настали сроки, когда город заговорит властно и раскроются глаза его обитателей на его несравненную, единственную красу, и Достоевский своим углублением и обогащением души Петербурга подготовил это время возрождения.

 

* * *

 

Совершенно особую группу в истории восприятия Петербурга составляют представители наиболее чутких поэтов — лириков. Среди них никогда не умирала способность постижения Петрова города. Они сумели внести ряд оттенков в глубокий образ Петербурга. Кн. П. А. Вяземский в 1841 году описывает петербургскую ночь:

 

Дышит счастьем,

Сладострастьем

Упоительная ночь!

Ночь немая,

Голубая,

Неба северного дочь!

После зноя тихо дремлет

Прохлажденная земля;

Не такая ль ночь объемлет

Елисейские поля?

……………………………………….

Блещут свежестью сапфирной

Небо, воздух и Нева,

И, купаясь в влаге мирной,

Зеленеют острова.[338]

 

Ночь на Неве составляет содержание всех петербургских стихотворений Ф. И. Тютчева. Все впечатления бытия очищены от суеты житейской и перенесены в самодовлеющий мир поэзии. Петербург, введенный в этот мир, становится призрачным.

 

Опять стою я над Невой,

И снова, как в былые годы,

Смотрю и я, как бы живой,

На эти дремлющие воды.

Нет искр в небесной синеве,

Все стихло в бледном обаянье,

Лишь по задумчивой Неве

Струится лунное сиянье.

Во сне ль все зто снится мне,

Или гляжу я в самом деле,

На что при этой же луне

С тобой живые мы глядели?[339]

 

Образы Петербурга тесно связались с личной жизнью поэта. Они переплелись с его былым. Петербург вводится как фон для описания памятного события. Прикасаясь к своим воспоминаниям, Ф. И. Тютчев вызывает образы нашего города. Прикосновение к Петербургу уводит в мир былого и возвращает утраченную жизнь.

 

На что при этой же луне

С тобой живые мы глядели?

 

Кн. П. А. Вяземскому ночь на Неве представляется проникнутой тишиной и призрачностью Елисейских полей, Ф. И. Тютчев также чувствует себя оторванным от жизни, погруженным в мир теней.

 

И опять звезда ныряет

В легкой зыби невских волн,

И опять любовь вверяет

Ей таинственный свой челн.

И меж зыбью и звездою

Он скользит как бы во сне

И два призрака с собою

Вдаль уносит по волне.

Дети ль это праздной лени

Тратят здесь досуг ночной?

Иль блаженные две тени

Покидают мир земной?

Ты, разлитая, как море,

Пышноструйная волна,

Приюти в своем просторе

Тайну скромного челна.[340]

 

Призрачный город — какой-то Elisium теней![341] «Блаженные две тени», «покидая мир земной», «в таинственном челне» скользят «как бы во сне» «меж зыбью и звездой» по «пышноструйной волне», «разлившейся, как море». Ночь на Неве — основной мотив петербургских строф Ф. И. Тютчева. Наряду с белыми ночами его лира откликнулась и на мертвенный покой зимней реки, покрытой глыбами льда, сжатой гранитными берегами, когда вихрятся нити снежной пыли под тяжелым небом, осаждаемым преждевременным мраком.

 

Et, bercée aux lueurs d'un vague

crépuscule,

Le pôle attire à lui sa fidèle cité…[342]

 

И наконец, кончающиеся знакомым уже нам мотивом:

 

Туда, туда, на теплый юг.[343]

 

Строфы, посвященные той же теме:

 

Глядел я, стоя над Невой,

Как Исаака-великана,

Во мгле морозного тумана

Светился купол золотой.

Всходили робко облака

На небо зимнее, ночное,

Белела в мертвенном покое

Оледенелая река.

 

(«12 ноября 1844 года»)

В ответе Тургеневу А. А. Фет дает описание «ясновидящей» весенней ночи, «вполне разоблаченной».

 

Поэт! ты хочешь знать, за что такой любовью

Мы любим родину с тобой?

Зачем в разлуке с ней, наперекор злословью,

Готово сердце в нас истечь до капли кровью

По красоте ее родной?

Что ж! пусть весна у нас позднее и короче,

Но вот дождались наконец:

Синей, мечтательней божественные очи,

И раздражительней немеркнущие ночи,

И зеленей ее венец.

Вчера я шел в ночи и помню очертанье

Багряно-золотистых туч.

Не мог я разгадать: то яркое сиянье

Вечерней ли зари последнее прощанье

Иль утра пламенного луч?

Как будто среди дня, замолкнувши мгновенно,

Столица севера спала,

Под обаяньем сна горда и неизменна,

И над громадой ночь, бледна и вдохновенна,

Как ясновидящая шла.

Не верилося мне, а взоры различали,

Скользя по ясной синеве,

Чьи корабли вдали на рейде отдыхали,

А воды, не струясь, под ними отражали

Все флаги пестрые в Неве.

Заныла грудь моя — но в думах окрыленных

С тобой мы встретилися, друг!

О, верь, что никогда в объятьях распаленных

Не мог таких ночей, вполне разоблаченных,

Лелеять сладострастный юг!

 

(«Ответ Тургеневу»)

Совсем примыкает к образам Достоевского сжатый образ Полонского из «Белой ночи», передающий панораму Петербурга из «Преступления и наказания», овеянную духом немым и глухим.

 

Без тени, без огней, над бледною Невой

Идет ночь белая, лишь купол золотой

Из-за седых дворцов, над круглой колоннадой,

Как мертвеца венец перед лампадой,

Мерцает в высоте холодной и немой.[344]

 

Белая ночь становится необходимым фоном для описания Петербурга. В ее освещении как бы раскрывается душа города, резче выступают все индивидуальные ее черты. В ее тихом сиянии город Петра легче достигает своей власти над душами.

Поэты конца XIX века, обращаясь к Петербургу, смотрят на него сквозь призму Достоевского.

 

И мнится, что вокруг все пышные хоромы,

Вся эта ночь и блеск нам вызваны мечтой,

И мнится: даль небес, как полог, распахнется,

И каменных громад недвижный караван

Вот-вот сейчас, сейчас волнуясь колыхнется

И в бледных небесах исчезнет как туман.[345]

 

Здесь прямо образ Достоевского облечен Фофановым в стихотворную форму. Фантастический город готов рассеяться как дым, как утренний туман.

И у Allegro Петербург — город туманов и снов, с громадой неясною тяжких дворцов, отраженных холодной Невою, больной город с торопливою жизнью.

 

Неласковый город, любимый,

Ты меня мучишь, как сон.[346]

 

Для П. Я. (Якубовича) Петербург — город «холодной мглы и тоски », на который поэт взирает с тайным ужасом. Где «загадочно тайно сплетаяся тени бледные движутся… стон чей-то чудится… явь или сон ».[347]

Прекрасен этот город с сонмом дворцов-великанов перед лицом горделивой реки, грозно плещущей в стену гранита, город с лабиринтами стройных улиц, громад-площадей. Прекрасен он в белом саване ночи весною, лишенный цветов и песен. И П. Я. признается в любви «к этому городу красоты монотонной, тихой грусти лучом просветленной».

 

Ах, любовью болезненно страстной

Я люблю этот город несчастный.

 

(«Сказочный город»)

Настойчивость в повторении этих образов свидетельствует не о бедности художественного воображения. В этом однообразии есть ритм, указующий на глубину пережитого. Это возвращение к одним и тем же идеям, настроениям поэтов разных индивидуальностей, различных школ говорит об известной объективности образа Петербурга, начерченного художниками русского слова.

 

VI

 

Исподволь подготовлялось возрождение любви и понимания северной столицы. Первые годы двадцатого века до мировой катастрофы принесли с собою многообразный интерес к Петербургу. Но в этом подходе к нему не было единства стиля. Есть только одна черта, присущая всем: признание значительности Петербурга. Переходя к разбору всех этих течений, следует попытаться сгруппировать их. Прежде всего нужно отметить возрождение интереса к внешнему облику города в связи с интересом к его архитектуре.

Здесь не место вдаваться в решение сложного вопроса о причинах возрождения архитектурного вкуса. Этот вопрос связан не только с явлениями русской, но и общеевропейской культуры и знаменует вступление европейских народов в синтетическую эпоху зрелости, предвещает приближение золотой осени Европы. Для нас важно отметить отрадное явление раскрытия великой архитектурной ценности Петербурга, возрождение его каменной плоти. Без этого процесса мы не могли бы постигнуть полноты образа нашего города, не могли бы даже познать как должно содержание его души, ибо значительная доля ее заключена в архитектурном пейзаже города. Genius loci не заговорит с нами на понятном языке, если мы не углубимся в постижение его каменного святилища. Можно даже сказать, что стихов Державина и Пушкина, посвященных Петербургу, до этого мы не могли понимать как должно. Возобновилась духовная работа, заглохнувшая, казалось, безнадежно в 30-х годах. Прежде всего заговорили художники. Александр Бенуа в своей знаменательной статье, помещенной в «Мире Искусства»,[348] дает характеристику души города, опираясь на оценку его каменной плоти. Эта статья как бы подводит итоги всему пережитому в истории образа Петербурга. Перед нами северная столица, за которой чувствуется великая империя.

 

«Для прежней, большой, доброй, неряшливой России он все еще через двести лет чужой, непонятный и даже ненавистный сержант, — не добродушный дядька, а именно солдафон с палкой, но для всякого, кто не захочет слушать недовольный ропот расползшейся старушки, так страшно любящей свою тяжелую, но и сладкую дрему, — этот сержант превращается в мудрого, страшного, но пленительного гения, зорко следящего своим светлым холодным взором за всем тем, что творится на белом свете. Разумеется, надолго еще останется загадкой, почему для старушки понадобился не ночной сторож, а такой гений, а также почему его холодный, страшный взор все же притягивает к себе, почему и в этом холодном взоре чувствуется великое, прекрасное и даже любимое, достойное любви божество».

 

Бенуа не дает объяснения, почему это божество с холодным, страшным взором (не Медный ли Всадник?) притягивает, представляется великим и прекрасным, достойным любви. Не потому ли, что его трагическое лицо озарено отблеском титанической борьбы, великого надрыва, что грозный призрак гибели бросает на него апокалиптическую тень?

Как много должно было пережить русское общество, чтобы вновь полюбить Медного Всадника! Образ города трагического империализма вновь ярко озарен в сознании русского общества. Сложна его душа, полна противоречий. Это видели все, кто умеет видеть. Но Александр Бенуа доводит светотень до резкого контраста. С одной стороны:

 

«в Петербурге есть именно тот же римский, жесткий дух, дух порядка, дух формально совершенной жизни (вспомним регулярную столицу Ап. Григорьева), несносный для общего разгильдяйства, но, бесспорно, не лишенный прелести».

 

Далее Александр Бенуа сравнивает его с сенатором, облаченным в свою пурпуром окаймленную тогу с широкими прямыми складками, преисполненным «gravitas».[349] С другой стороны, это действительно самый фантастический город.

 

«В этой чопорности, в этом, казалось бы, филистерском бонтоне есть даже что-то «фантастическое», какая-то сказка об умном и недобродушном колдуне, пожелавшем создать целый город, в котором, вместо живых людей и живой жизни возились бы безупречно играющие свои роли автоматы (вспомним Гоголя, Одоевского), грандиозная, но слабеющая пружина. Сказка довольно мрачная, но нельзя сказать, чтобы окончательно противная».[350]

 

Наметив психологический фон, Александр Бенуа дает тонкую характеристику своеобразной красоты архитектурного стиля старого Петербурга.

Физиология города тоже интересует его, но он выбирает в ней не будни, а праздники, видя в них богатый материал для характеристики лица города. В ряде превосходных очерков, появившихся в соответственные дни на страницах «Речи» (в 1915-16 гг.), обрисовывает он: Рождество, Новый год, Масленицу, Вербную неделю и Пасху, и всюду слышится: «люблю тебя, Петра творенье».

Вслед за Александром Бенуа другой художник, Игорь Грабарь, создает впервые «историю Петербургской Архитектуры»,[351] в которой раскрывается великое художественное богатство Северной Пальмиры, обрисовывается лихорадочный рост каменного города и спутников этого светила, окрестных «Парадизов»: Петергофа, Царского Села, Павловска. Указывается на грандиозный размах архитектурных начинаний, сообщается и о замыслах, которым не суждено было воплотиться, но которые дополняют характеристику того, что воплотиться смогло. Наконец, обрисованы образы строителей, наложивших печать своей индивидуальности на художественное творчество северной столицы.

Лукомский[352] задается целью научить любить второстепенные «интимные, заброшенные уголки» милой старинки, если они «нужны не так же, как первоклассные сооружения, то нужны для цельности общей картины, нужны, как хористы, как музыканты, как статисты нужны в общей постановке оперы ». Ознакомившись с ними, можно будет увидеть и устыдиться за погибшие здания, пожалеть об испорченных и полюбить уцелевшие милые остатки былой цветущей эпохи, когда люди умели и хотели красиво строить все, что им приходилось строить: и дворец, и церковь, и доходный дом, особняк, и мост, и ворота, и сарай, и беседку…[353]

Но Лукомский не является пассеистом,[354] до эстетического чувства которого красота доходит только из «прекрасного далека»[355] прошлого. Для него рядом с прекрасным старым Петербургом существует: «Новый Петроград»,[356] достойный внимательной художественной оценки. Новый Петроград, воздвигаемый в стиле старого Петербурга, в контакте со вкусами и запросами нового времени (Фомин, Ильин, Дмитриев), или же созидаемый в традициях итальянского большого классицизма (Щуко, Лялевич, Перетяткович, Лидваль).[357]

Знаток Петербурга В. Я. Курбатов посвятил любимому городу путеводитель,[358] в котором, наряду с систематическим обзором фрагментов старого города по отдельным улицам, дана и история его архитектуры.

Художники: Серов, Добужинский, Лансере, Бенуа, Остроумова-Лебедева запечатлели в своем творчестве новый подход к Петербургу.[359]

Рассеялся туман, окутавший на долгие годы гордый, стройный вид архитектурного пейзажа. Снова появилось чувство устойчивости города. Строгие монументальные громады, такие могучие, внушили спокойную уверенность: бег времен не сокрушит этой твердыни:

 

quod non…

possit diruere… innumeradilis

annorum series et fuga temporum.[360]

 

Лирическое волнение стихло. Наступил момент спокойного, ясного созерцания. Из старого города вырастал новый, перед Северной Пальмирой вновь раскрывалось великое будущее.

Город, как таковой, вызывает обострившийся интерес, становится самодовлеющей ценностью. Не скоро, однако, это новое понимание Петербурга нашло свое художественное выражение в литературе.

 

* * *

 

Реакция, последовавшая за подавлением революции 1905 года, в значительной мере задержала процесс перерождения чувства к Петербургу.

Взоры, обращенные к нему, отуманены различными пристрастиями и неспособны видеть. Самые разнообразные ассоциации идей и образов препятствуют ясному созерцанию. Петербург порождает желчную жалобу в наиболее слабых, вызывает проклятье в пылких и пророчества в мистически встревоженных душах. Каждое из этих настроений нашло своего поэта. Средний русский интеллигент, предавшийся отчаянию, взглянул хмурым взором нехотя на Петербург и узнал знакомые черты города Некрасова.

Саша Черный сосредоточивает вновь внимание на физиологии Петербурга. Вот «Окраина Петербурга», больная, смрадная, наводящая на душу безысходную тоску:

 

Время года неизвестно.

Мгла клубится пеленой…

Фонари горят, как бельма,

Липкий смрад навис кругом,

За рубаху ветер-шельма

Лезет острым холодком.

 

(«Окраина Петербурга»)

Или вот конец дня, мертвого дня «самого угрюмого города в мире».

 

Пестроглазый трамвай вдалеке промелькнул,

Одиночество скучных шагов… «Караул!»

Все черней и неверней уходит стена,

Мертвый день растворился в тумане вечернем,

Зазвонили к вечерне.

Пей до дна!

 

(«С.-Петербург»)

Неглубоко проникает взор поэта-сатирика, он скользит по раздражающим впечатлениям улицы, ощущая за ними лишь леденящую душу пустоту, от которой нет ухода в мир фантазии, нет забвения даже в вине. Вспоминается некрасовская желчь и хандра, но образы, рожденные новым веком, прошли чрез призму импрессиониста. Петербург Саши Черного (его быту посвящен целый цикл стихотворений, напр.: «Отъезд петербуржца», «Культурная работа», «Все в штанах, скроенных одинаково», «Всероссийское горе» и т. д.), самый угрюмый город, единственно беспросветный, охарактеризован с какой-то «равнодушной злобой». Объяснить это явление исключительно особенностями автора невозможно. Его настроение несомненно результат кризиса, переживавшегося всем русским обществом. Это Питер после 1905 года, отразившийся в надорвавшемся обществе, не имеющем сил жить. Это Питер среднего интеллигента.

Но эпоха реакции создала, рядом с этим серо-грязным образом, образ иной, мрачный и грозный, рожденный гневом, в котором звучат печеринская ненависть и жажда отмщения.[361] Петербург — победоносный деспот, умерщвляющий своим дыханием поверженную Россию.

Зинаида Гиппиус придала своей ненависти форму твердого и острого кинжала, погруженного в яд.

 

ПЕТЕРБУРГ

Твой остов прям, твой облик жесток,

Шершаво-пыльный сер гранит,

И каждый зыбкий перекресток

Тупым предательством дрожит.

Твое холодное кипение

Страшней бездвижности пустынь.

Твое дыханье смерть и тленье,

А воды — горькая полынь.

Как уголь, дни, — а ночи белы,

Из скверов тянет трупной мглой,

И свод небесный остеклелый

Пронзен заречною иглой.

Бывает: водный ход обратен,

Вздыбясь, идет река назад.

Река не смоет рыжих пятен

С береговых твоих громад.

Те пятна ржавые вскипели,

Их не забыть, не затоптать…

Горит, горит на темном теле

Неугасимая печать.

Как прежде вьется змей твой медный,

Над змеем стынет медный конь…

И не сожрет тебя победный,

Всеочищающий огонь.

Нет, ты утонешь в тине черной,

Проклятый город, Божий враг.

И червь болотный, червь упорный

Изъест твой каменный костяк.

 

Сколько здесь переплелось старых мотивов: здесь и суета суетствий страшней бездвижности пустынь, над которой хохотал Сатурн у Огарева. Здесь и образ больного города, становящегося городом смерти. Далее воскрешен мотив восстания стихий. Но Нева здесь не является вполне враждебной стихией, она словно пробудившаяся совесть, но позора преступлений не омыть ее водам. Вновь появляется Медный Всадник, дух проклятого города — темного беса Божьего врага. Немезида покарает Петербург страшной казнью того круга Дантова ада, где отвратительные черви насыщались кровью, струившейся с тех, кого отвергли небо и ад, гнушаясь их ничтожеством: «mа guarda e passa» («Inferno», cant. III).[362]

Стихотворение З. Гиппиус является ужасной печатью, возложенной на город Петра. Оно написано с той силой ненависти, которую знали исповедники древнего благочестия, предсказавшие граду Антихриста гибель: Петербургу быть пусту.

Даже поэт, рожденный для вдохновенья, для звуков сладких и молитв,[363] — Вячеслав Иванов, — трагически ощутил образ кровавого империализма.

 

В этой призрачной Пальмире,

В этом мареве полярном,

О, пребудь с поэтом в мире,

Ты, над взморьем светозарным

Мне являвшаяся дивной

Ариадной, с кубком рьяным…

……………………………………………………

Ты стоишь, на грудь склоняя

Лик духовный, лик страдальный,

Обрывая и роняя

В тень и мглу рукой печальной

Лепестки прощальной розы…

……………………………………………………

Вот и ты преобразилась

Медленно… В убогих ризах

Мнишься ты в ночи Сивиллой…[364]

Что, седая, ты бормочешь?

Ты грозишь ли мне могилой?

Или миру смерть пророчишь?

 

Подобная менадам,[365] в желто-серой рысьей шкуре, под дыханием города смерти преобразилась в вещую Сивиллу. Апокалиптическим явлением Медного Всадника завершается видение:

 

Приложила перст молчанья

Ты к устам — и я, сквозь шопот,

Слышу медного скаканья

Заглушенный тяжкий топот…

Замирая, кликом бледным

Кличу я: «Мне страшно, дева,

В этом мороке победном

Медноскачущего гнева».

А Сивилла: «Чу, как тупо

Ударяет медь о плиты…

То о трупы, трупы, трупы

Спотыкаются копыта»…[366]

 

Не душа ли это самого поэта с пламенеющим сердцем, напоенным лучами солнца Эллады, в этой призрачной Пальмире стала вещею Сивиллой?

Поэт поселился с Сивиллой — царицей своей.

 

«Над городом-мороком смурый орел с орлицей ширококрылой».

 

Зачем отступились они от солнечных стран ради города-морока?

 

«И клекчет Сивилла: „зачем орлы садятся, где будут трупы?“»[367]

(«На башне»)

 

Другой поэт дионисиевского духа, Иннокентий Анненский, пророчески возвещает гибель Медному Всаднику от нераздавленной змеи.

Его город — проклятая ошибка. У него нет прошлого, нет поэзии, нет святынь. Сочиненный город поддерживает свое бытие насилием и кровью. Гибель его неизбежна. И все же в этом проклятии нет ненависти, а скорбь, рожденная сознанием непонятной связи с роковым городом.

 

Желтый пар петербургской зимы,

Желтый снег, облипающий плиты…

Я не знаю, где вы и где мы,

Знаю только, что крепко мы слиты.

Сочинил ли нас царский указ?

Потопить ли нас шведы забыли?

Вместо сказки в прошедшем у нас

Только камни да страшные были.

Только камни нам дал Чародей,

Да Неву буро-желтого цвета,

Да пустыни немых площадей,

Где казнили людей до рассвета.

А что было у нас на земле?

Чем вознесся орел наш двуглавый?

В темных лаврах гигант на скале,

Завтра станет ребячьей забавой.

Уж на что он был грозен и смел,

Да скакун его бешеный выдал:

Царь змеи раздавить не сумел,

И прижатая стала наш идол.

Ни цветов, ни чудес, ни святынь,

Ни миражей, ни грез, ни улыбки!

Только камни из мерзлых пустынь

Да сознанье проклятой ошибки.

Даже в мае, когда разлиты

Белой ночи над волнами тени,

Там не чары весенней мечты,

Там отрава бесплодных хотений.[368]

 

 

* * *

 

Все эти отдельные отклики сознания, вызванные Петербургом, группируются вокруг определенного центра — судьбы города.

З. Гиппиус, И. Анненский и Вяч. Иванов только затронули эту тему рядом выразительных образов. Д. С. Мережковский, а вслед за ним Андрей Белый и А. Блок стремятся раскрыть ее во всей полноте.

Три момента судьбы Петербурга отмечены в творчестве Д. С. Мережковского: 1) Создающийся город («Петр и Алексей»), 2) Петербург в апогее своего развития («Александр I») и 3) Закат города («Зимние радуги»: сборник «Больная Россия»).

 

«Игла Адмиралтейства в тумане тускло рдела от пламени пятнадцати горнов. Недостроенный корабль чернел голыми ребрами, как остов чудовища. Якорные канаты тянулись, как исполинские змеи. Визжали блоки, гудели молоты, грохотало железо, кипела смола. В багровом отблеске люди сновали как тени. Адмиралтейство похоже было на кузницу в аду».[369]

(стр. 376, изд. Пирожкова)

 

В Адмиралтействе, в этом центре нового города, стягивающем к себе все линии его, словно совершается таинственная, подземная работа, созревает будущее города. Дается образ его доисторического бытия, полного действия вулканических сил.

 

«Вдруг все изменилось. Петербург видом своим, столь не похожим на Москву, поразил Тихона. Целыми днями он бродил по улицам, смотрел и удивлялся: бесконечные каналы, перспективы, дома на сваях, вбитых в зыбкую тину болот, построенные в ряд, «линейно», по указу «так, чтобы никакое строение за линию или из линии не строилось», бедные мазанки среди лесов и пустырей, крытые по-чухонски дерном и берестою, дворцы затейливой архитектуры «на прусский манир», унылые гарнизонные магазейны, цейхгаузы, амбары, церкви с голландскими шпицами и курантным боем, — все было плоско, пошло, буднично и в то же время похоже на сон. Порою в пасмурные утра, в дымке грязно-желтого тумана, чудилось ему, что весь этот город подымется вместе с туманом и разлетится как сон. В Китеже-граде то, что есть, невидимо, а здесь, в Петербурге, наоборот, видимо то, чего нет; но оба города одинаково призрачны. И снова рождалось в нем жуткое чувство конца».

(стр. 85)

 

Этот отрывок дает возможность определить традицию Д. С. Мережковского. Здесь не только развита тема призрачности и фантастики, будничности и пошлости, но заимствован целиком образ Ф. М. Достоевского: город исчезающий, как утренний туман («Подросток»). Однако здесь ясно звучит и новый мотив судьбы и апокалиптическое чувство конца.

 

«Все смотрели на фейерверк в оцепенении ужаса. Когда же появилось в клубах дыма, освещенных разноцветными бенгальскими огнями, плывшее по Неве от Петропавловской крепости к Летнему саду морское чудовище с чешуйчатыми, колючими плавниками и крыльями, — им почудилось, что это и есть предреченный в Откровении Зверь, выходящий из бездны…»

(стр. 65)

 

 

«Им казалось, что они стремглав летят, проваливаются в эту тьму, как в черную бездну — в пасть самого Зверя, к неизбежному концу всего».

(стр. 66)

 

Апокалиптическое чувство конца всего, которым были одержимы раскольники, выражает и настроение автора.

Другая характерная черта образа Петербурга Д. С. Мережковского археологический интерес к прошлому города. Постоянно встречаются топографические указания.

 

«На берегу Невы, у церкви Всех Скорбящих, рядом с домом царевича Алексея, находился дом царицы Марфы Матвеевны».

(стр. 90)

 

 

«Маскарад был на Троицкой площади, у кофейного дома австерии».

(стр. 117)

 

 

«Ездили в Гостиный двор на Троицкой площади, мазанковый длинный двор, построенный итальянским архитектором Трезини, с черепичною кровлей и крытым ходом под арками, как где-нибудь в Вероне или Падуе».

(стр. 146)

 

 

«Были в театре. Большое деревянное здание, «комедиальный амбар», недалеко от Литейного двора».

(стр. 147)

 

В романе «Петр и Алексей» обилие описаний торжеств, пирушек, прогулок по каналам, картин труда, набросков: театра, книжной лавки и т. д. — это обилие бытового материала должно создать couleur locale[370] призрачному городу.

Д. С. Мережковский стремится уловить образ новорожденного города и определить вызываемое им чувство…

 

«…холодная, бледно-голубая река с плоскими берегами, бледно-голубое, как лед, прозрачное небо, сверкание золотого шпица на церкви Петра и Павла, деревянной, выкрашенной в желтую краску, под мрамор, унылый бой курантов, — все наводило еще большую грусть, особенную…

Между тем вид его довольно красив. Вдоль низкой набережной, убитой черными смолеными сваями, — бледно-розовые кирпичные дома затейливой архитектуры, похожие на голландские кирки, с острыми шпицами, слуховыми окнами на высоких крышах и огромными решетчатыми крыльцами. Подумаешь, настоящий город. Но тут же рядом — бедные лачужки, крытые дерном и берестою,[371] дальше топь да лес, где водятся олени и волки. На самом взморье ветреные мельницы, точно в Голландии. Все светло-светло, ослепительно, и бледно, и грустно. Как будто нарисованное или нарочно сделанное. Кажется, спишь и видишь небывалый город во сне»



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.