Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Палка. Джафар. Вабкент. Глава вторая



Яма

Того, кто почему-то проникся к нему сочувствием, звали Касымом. Оторвал полу от своей рубахи, сделал ему повязку на глаза. Величал шейхом, часто начинал фразу словами “при вашей-то учености, господин”. По рукам Джафар понял, что он, скорее всего, человек высокий и худой: длинные кисти, длинные же тонкие пальцы. Касым брал его ладони в свои, держал, гладил, бормоча бессмысленные и жалкие слова утешений. В полубреду начинало казаться, что это добрые руки старой няньки Махбубы. “Ну не плачь, Джафарчик, хватит, миленький мой, перестань, все прошло, ничего не болит”. Вот сейчас она вытрет его слезы, нежно взъерошит волосы, даст кусок лепешки с медом, легким шлепком проводит за порог; и он выбежит к солнечному сиянию, к радостным переливам света на свежей листве; а сейчас просто крепко зажмурился, чтобы разглядеть красные яблоки, плавающие под веками.

Ближе к вечеру стражники спускали в яму бадью с водой. В образовавшейся свалке Касым ухитрялся и сам испить, и беспомощному соседу принести в шапке несколько глотков. Так же и с кормежкой: вываливали в яму корзину подаяния, собранного у базарных доброхотов[10] — объедки, огрызки, непродажное гнилье, — и в новой потасовке долговязый урывал-таки кусок-другой своему шейху. И по нужде водил его в дальний угол ямы, откуда с утра до ночи слышалось жирное гудение зеленых мух.

Часто Касым, волнуясь и шепелявя, принимался толковать о своих собственных несчастьях. Он избил сборщика податей, когда тот вознамерился забрать люльку, предварительно вывалив из нее дитя, — ничего более подходящего для уплаты положенного налога мытарь в кибитке не нашел. Через день приехали конные, схватили Касыма, но не казнили сразу, а привезли сюда и бросили в эту зловонную яму к другим ее несчастным обитателям; и теперь он надеялся, что эмир, да ниспошлет ему Господь триста лет благоденствия, разберет дело и оправдает.

Впрочем, каждый тут ждал, что эмир доищется в его деле правды и поступит по справедливости. Один получил в наследство крепкий дом на хорошем участке. Дом приглянулся высокому чиновнику. Чиновник захотел его приобрести. Владелец не продал. Тогда его обвинили в том, что он беззаконно покушался на дочь этого чиновника. Нашлись свидетели, своими глазами видевшие то, чего не было, и готовые поклясться в своей честности хоть на Коране, хоть на самой Каабе. Пятый год несчастный домовладелец томился в аду. Другой был военным пенсионером — ежегодно получал небольшое казенное содержание — и явился в столицу, когда не дождался очередной выплаты. С солдатской прямотой шумнул в учреждении, добиваясь положенного, и по приказу раздраженного мустауфи — начальника финансового управления — был брошен в яму, благо что от канцелярии до зиндана рукой подать. Третий... да что там: все истории походили друг на друга, а необъяснимая уверенность в грядущем торжестве справедливости и вовсе у всех была одинаковой: она-то и помогала дожидаться светлого дня, не сойдя с ума, не разбив голову о плотную глиняную стену ямы.

Время текло медленно... вязкое время. Прожил день — думал, второго не переживет. Ничего, прожил и второй... третий... десятый. Дни не отличались друг от друга, только в четверг, в день самого богатого базара, им вываливали не одну, а две корзины объедков.

Прошел месяц, и он еще твердо надеялся на близкий конец.

Но стукнула вдруг роковая минута: хрипло бранясь, стражник требовал чего-то, и Касым вскинулся с теми самыми звуками, с какими всегда вскидываются всполошенные; на мгновение замер, невнятно запричитал, сказав дрожащим голосом:

— Это меня! Прощайте, шейх! Дай вам бог!

Схватил напоследок ладони Джафара, приложился губами, разжал пальцы — и все, и пропал, и руки Джафара снова остались в пустоте.

Послышался шум краткой суматохи, который легко было разгадать: Касыма вытаскивали наверх. Загалдели, кратко брякнули чем-то (должно быть, надели колодки) — и все стихло.

Оставшиеся в яме, болезненно взбудораженные случившимся, выли и стонали. Кто-то расслышал брань одного из тюремщиков, и по всему выходило, что Касыма решили отпустить домой. Но минут через десять выяснилось другое: его кинули со стены.

Джафар прижал осиротевшие ладони к щекам — и неожиданно для самого себя тоже тихо завыл.

Несколько мгновений назад нельзя было и представить, что мрак его беспросветного несчастья можно еще хоть чем-нибудь всколыхнуть; но вот забрали и убили Касыма — и в прежней черной боли появилась еще одна боль, во тьме — еще одна чернота, отчетливая, как саднящее зияние на месте зуба.

Он бессмысленно завыл, схватившись за голову и раскачиваясь, — будто раньше не понимал, что в какую бы пучину несчастья ни был погружен человек, все равно проклятая судьба всякую минуту готова предъявить ему новый счет и новую беду.

Через недолгое время снова хрипло крикнули с края ямы — настойчиво требовали слепого: вы слышите там?! слепого, слепого сюда!.. а то опять не того, будь оно все неладно!.. вечно все наврут, разорви тебя пополам!..

— Слепой! Где слепой?

Наклонив голову и прислушиваясь, помедлил откликнуться. Может быть, он не один слепой. Может быть, здесь есть еще слепые?

— А хромой не нужен? — вой и гомон взбудораженных обитателей ямы перекрыл плаксивый голос. Джафар различал кое-кого; это был болтливый дервиш, страдавший за отрицаемое им воровство. — Или безрукий? Меня возьми — я безголовый! Что за несправедливость? Одних берешь, других оставляешь!

— Вот я сейчас возьму, — пригрозил стражник. — Со стены давно не летал? Полетаешь еще. Слепой-то где?

Кто-то молча толкнул — тебя!

Он встал. Качнуло — едва удержался на ногах.

— Держись, ну!

Кто-то еще — или тот же? — помог взяться за петлю скользкого ремня.

— На-ка вот, держи... сейчас вытянут.

— Давненько эмир не посылал нам угощений со своего стола! — вопил дервиш. — Эй, братан! Увидишь эмира, передай: старый Исламшо соскучился по его яствам!

Должно быть, солдат изловчился кольнуть острием пики — дервиш взвизгнул и отскочил подальше.

— Давай, — предложил стражник со смешком. — Скребись!

Это было точное слово: схватившись за петлю, Джафар нащупал неровную глиняную стену ямы, заскребся — и тогда уже кто-то схватил его подмышки и бросил на край.

Больно ткнувшись щекой и подглазьем в сухую глину, он инстинктивно сделал несколько движений, чтобы отползти дальше. Потом сел, тяжело переводя дыхание.

— Раздевайся.

— Что?

— Снимай с себя все.

Что-то мягко упало рядом. Пощупал — тряпье.

— Одежду тебе послали, — недовольно сказал стражник.

— Кто послал?

— Кто, кто. Шевелись, сказал.

Голова кружилась.

Покорно стащил с себя чапан, швырнул в сторону. Нашарил в кипе новый... вот он... что еще?.. это рубаха... а это?.. штаны... платок... вот и сапоги. От новой одежды пахло свежестью, от сапог — новой кожей; только сейчас почуял: должно быть, обоняние, убитое вонью зиндана, возвращалось к нему.

— Все, что ли? — недовольно спросил стражник. — Это в яму кинь... А, черт! — Раздраженно шаркнул сапогом, сваливая вниз тряпье. — Ладно, иди... да не туда!

Джафар послушно побрел, вытянув перед собой руки и спотыкаясь. Сопровождающий направлял его движение, тыча чем-то твердым в бока, — должно быть, ножнами. Дорога была неровной. Солнце уже осветило площадь — щека чувствовала едва уловимое тепло.

Они шли, шли... кажется, вышли из ворот... куда теперь?

— Стой, — сказал наконец стражник. — Вот он. Принимай.

— Здравствуйте, уважаемый, — услышал Джафар мужской голос.

Джафар молча остановился.

Слышен гул базара. Справа, казалось, есть еще люди... пахнет конским потом... точно: в нескольких шагах фыркнула и переступила лошадь.

Стоявший перед ним откашлялся.

— Уважаемый, слышите? Вот этот мальчик будет вашим провожатым. Он отведет вас в Панджруд... вы слышите меня?

— Здрасти, — еще один голос.

Мальчик? Какой мальчик? Разве здесь место мальчикам?

— В Панджруд? — пробормотал Джафар, не понимая смысла.

— Так приказано, — пояснил тот. — Вот с ним пойдете, с сыном моим. И вы не должны просить милостыню. Эмир не оказал вам такой милости. Слышите?

Ноги ослабли. Джафар неловко сел на землю и опустил голову. Жар прихлынул к глазам, и он с трудом подавил рыдание.

Снова фыркнула лошадь. Звякнула пряжка. Морщась, повернул голову на звук.

Там кто-то сказал негромко:

— Вот каков он теперь, полюбуйтесь.

“Вот каков он теперь” — это о нем?

И голос, голос... Гурган?!

Лошади шатнулись, шагнули... неспешно застучали копыта.

Уезжают!

Кинуться!..запрыгнуть в седло за его спиной!.. вгрызться в горло!

Тьма, тьма вокруг!

Тьма!..

Он неслышно застонал.

— Вы поняли меня?

— Что?

Низкий гул стоял над Бухарой. Гул жизни. Шум существования. Оказывается, его не будут казнить. Почему?

Трепетала в груди готовая порваться струна.

— Уважаемый! Я вам в третий раз говорю: вы должны идти в Панджруд. Вас поведет вот этот мальчик. И вы не должны просить милостыню. Поняли?

— Просить милостыню? — От мгновенного возмущения рука потянулась, чтобы сорвать наконец с глаз проклятую повязку. И замерла. — Да на кой черт мне просить милостыню?!

Ответа не последовало — должно быть, собеседник просто недоуменно пожал плечами.

— Как тебя зовут? — властно спросил Джафар.

— Бадриддин, — ответил человек.

— Что ты несешь, Бадриддин? Какой Панджруд? Мне не надо в Панджруд. Мне домой надо, а не в Панджруд. Послушай-ка, Бадриддин, дорогой. Найди где-нибудь лошадь. Или повозку. Отвезешь меня к мечети Кох... я там живу. Знаешь мечеть Кох?

— Я знаю мечеть Кох, уважаемый. Но...

— Я тебе хорошо заплачу... Нет, подожди! лучше сам беги туда... найдешь дом Джафара, тебе всякий покажет. Спросишь Муслима... скажешь — мол, так и так... хозяин нашелся. Пусть гонит сюда. Ты понял? Давай, иди. Я тебя не обижу.

Справа, оттуда, где переминались лошади, послышалось что-то вроде смешка.

— Видите ли, уважаемый, — со вздохом сказал Бадриддин. — У вас нет дома в квартале Кох. Ваш дом... э-э-э... тот дом, что был вашим... он теперь принадлежит другому человеку. Понимаете?

— Как это? — тупо переспросил Джафар.

— И слуг ваших тоже нет. Эмир распорядился отдать вас под надзор родственников. Как неимущего. Если бы у вас был кто-нибудь в Бухаре... но у вас никого нет в Бухаре, уважаемый. Вы должны идти на родину, в Панджруд.

— Неимущего? — непонимающе повторил он.

Бадриддин замолчал.

Джафар хотел произнести имя — и не смог: голос отказал.

Справа снова что-то брякнуло... шумнуло... негромко стучали копыта, удаляясь.

— Гурган? — сипло выговорил он в конце концов.

— Вставайте, уважаемый, — вздохнул Бадриддин. — Вставайте.

Палка

Слепой сидел на камне, повернув лицо к солнцу.

Лицо его было узким, и засаленная повязка только подчеркивала это. Щеки впалые, худые и темные. Борода серебрится на солнце. Нос тонкий, а ноздри то и дело раздуваются. Войлочный кулях на башке. Такой грязный кулях, что противно смотреть. Где он взял такой кулях? Шеравкан сразу приметил — вся одежда новая, а кулях — будто с другого нищего снял. Губа закушена. Вечно он грызет губу.

В общем, неприятное лицо. Несчастное какое-то... злое, обиженное. И всегда голова немного запрокинута — то ли ворон считать собрался, то ли из-под повязки своей на дорогу хочет посмотреть... чем ему смотреть на эту дорогу?

Шеравкан отвел взгляд и спросил:

— Ну что, отдохнули?

Тот, помедлив, встал.

Он был высок ростом, но сутулился, как будто стараясь быть меньше. Неуверенно протянул руку.

Морщась, Шеравкан помог ему нащупать конец своего поясного платка. Потом вытер ладонь о штаны — рука слепца была влажной, в испарине.

* * *

Широкая конная тропа сбегала в пологий сай, показывалась на противоположном склоне и снова терялась в темных зарослях. Вдали в курчавой зелени пестрели глиняные кубики большого кишлака. В разбредшихся по увалам садах еще кое-где доцветали яблоневые и вишневые деревья, и порывы теплого ветра приносили то запах скошенной травы и дыма, то сложный аромат цветов и зелени.

Правой рукой слепец цепко держался за пояс поводыря. И все равно шагал неловко, неуверенно. То и дело задирал голову, как будто пытаясь взглянуть-таки из-под повязки, и лицо у него было напряженное и сердитое. И дергал, когда оступался.

Это раздражало Шеравкана.

Ему казалось, что они идут слишком медленно.

На его взгляд, слепцу следовало встряхнуться и шагать тверже. Ведут тебя, так давай, шевелись. А он все ощупкой норовит. Ногу ставит боязливо — будто край обрыва нашаривает. И голову задирает. Что толку? Разве еще не понял, что к чему? Задирай, не задирай, ни черта не увидишь... лучше б ногами двигал. Уж если пошли, так надо идти. А иначе как?

Отец говорил, что им неспешной дороги дня на четыре. Пять — от силы. Но отец имел в виду, что если на лошади. Он ведь так и сказал — отвезешь его. А вовсе не отведешь.

Вообще, непонятно, почему им не дали лошадей. Нет, ну правда, дали бы пару. Хоть плохоньких. Шеравкан на первой, вторая в поводу. Сидел бы сейчас, развалясь в седле, похлопывал камчой по голенищу. А как в кишлак въезжать — так приосанился бы, нахмурил брови, повод взял покруче да покрепче. Копыта между глухими дувалами — цок-цок, цок-цок! Ему наплевать, конечно, а ведь наверняка смотрит какая-нибудь украдкой — ишь, какой ладный наездник! “Эй, красавица! Где дорога на Пенджикент?” Любая смутится — голос у Шеравкана густой, басовитый. Дядя Фарух смеется: ой, говорит, из-за занавески услышишь — испугаешься! Это он шутит так.

Испугаться, может, и не испугаешься, а вот что парню всего шестнадцать, точно никогда не подумаешь.

Да, на коне — дело другое!

А так плестись — что ж?

Сорок фарсахов[11], сказал отец. Так и сказал — мол, кто их мерил-то, фарсахи эти. Чуть больше, чуть меньше... фарсахов сорок, короче говоря. Вот и считай. Лучший скороход за час проходит один фарсах. И то ему сорок часов бежать — конечно, если найти такого, чтоб не ел, не спал, а только дорогу пятками обмолачивал. А так-то, по-черепашьи, сколько им тащиться? Если б этот хоть шагал по-человечески... так нет. Семенит...

— Не дергайте так, уважаемый, — хмуро сказал Шеравкан. — Давайте постоим, что ли. Не дай бог, заденет.

Два желтых вола нехотя влекли визжащую арбу. Давно нагоняют. Волы — они и есть волы. Ленивая сволочь. Тоже не шевелятся, хоть и зрячие. Вон слюни какой вожжой распустили. Спят на ходу. А хозяину, видать, все равно — быстро, медленно. А что? Навалил коряг, да и сиди себе, подремывай. Волы сами довезут.

— День добрый, — сказал седок.

— Добрый, — кивнул Шеравкан и зачем-то спросил: — На продажу дровишки-то?

— Да какой там, — отмахнулся тот. — Ну, дай вам бог.

Было похоже, что необходимость пошевелить языком вынудила погонщика взбодриться. Он бодро хлестнул равнодушную животину измочаленным прутом и загорланил что было мочи:

— Принеси мне глины, ла-а-а-а-асточка!..

Снова замахнулся:

— Ну, чтоб вас разорвало!

И продолжил:

— Подари тростинку, го-о-о-орлица!..

В эту секунду Шеравкан случайно взглянул на слепца — и впервые увидел его улыбающимся. Песня его тронула, что ли? Песня известная, грустная, у него самого, бывало, комок к горлу подкатывал, когда отец напевал негромко: “Я себе хоромы выстрою, заживем с тобой, любимая!”

Улыбка слабая, тусклая — вроде и не улыбка даже. Может, просто показалось. То же самое лицо — худое, недоброе. Нет, все-таки чему-то улыбался.

— Пойдемте, уважаемый, — сказал Шеравкан, с тоской оглядываясь туда, где еще виднелся город. — Пойдемте.

Но слепец отстранил его.

— Парень! Погоди!

Возница оглянулся. Слепец не мог этого видеть, однако махнул рукой так, будто был уверен, что тот заметит его жест.

Волы встали.

— Чего вам, уважаемый? — спросил погонщик.

— Ты, я слышу, песни поешь, — с хмурой усмешкой сказал слепец.

— А что не петь? — удивился тот.

— Пой на здоровье... хорошая песня, душевная. А скажи, не пожертвуешь ли страннику какую-нибудь палку?

— Палку-то?

Аробщик сдвинул на лоб свой плоский, как блин, кулях и с сомнением почесал затылок.

Шеравкан ждал, что он сейчас скажет что-нибудь насчет того, что палка на дороге не валяется. Палка денег стоит. Так оно и есть, конечно. Бухара степью окружена, дерево в цене. Но все-таки за один фельс — самую мелкую медную монету — целую охапку дают. Небольшую, правда. Казан воды вскипятить — и то не хватит.

— Ну что ж, — протянул погонщик.

Он обошел свой воз, приглядываясь. Подергал одну хворостину, потом другую; чертыхнулся. В конце концов вытащил какую-то. Вынул из-за пояса тешу, посрубал сучки.

— Вот вам, уважаемый. Пользуйтесь.

Слепец взял, ощупал; оперся, потыкал; погладил, поднес к носу свежий сруб, удовлетворенно кивнул:

— Подходящая. Спасибо тебе.

— Да не за что, — отмахнулся тот, карабкаясь на воз. — По вашему положению без палки никуда. Здоровья вам.

И замахал над головой хворостиной, заорал на всю округ\’:

— Ну, разумники!

* * *

Прошли не больше ста саженей.

— Да не дергайте же так! — раздраженно крикнул Шеравкан, оборачиваясь. — Сколько можно?!

Вместо ответа слепец, злобно оскалившись, изо всех сил рванул его за поясной платок, отчего Шеравкан едва не упал, а сам отступил на шаг, занося свою новую палку.

Шеравкан отскочил в сторону. Посох с треском ударился о камень.

— Сволочь! — рычал слепой, тыча им перед собой, как румийским мечом. — Мерзавец! Иди сюда, я разобью тебе башку! Пошел вон! Брось меня здесь, шакалий сын! Слышать тебя не могу! Лучше сдохнуть, чем это терпеть!

Он задохнулся и смолк.

Ветер шуршал травой.

— Что с вами? — хмуро спросил Шеравкан. — Вы с ума сошли?

Слепой не ответил. Тяжело дыша, оперся о посох. Склонил голову, ссутулился, обмяк.

Шеравкан не знал, могут ли незрячие плакать. Да и под повязкой слез все равно не увидишь.

— Ну ладно, — хмуро, но все же примирительно сказал Шеравкан, делая шаг к нему. — Простите меня, уважаемый. Просто вы...

— Уважаемый! — передразнил слепец, поднимая голову. — Многоуважаемый! Почитаемый! Высокочтимый!.. Болван! Джафаром меня зови. Понял?

— Понял, — кивнул Шеравкан, решив не обращать внимания на грубость.

— Хорошо, уваж... гм!.. Джафар. Пойдемте?

Слепец упрямо отвернулся, перехватив посох и оперевшись на него обеими руками.

Потом спросил:

— Мы сколько прошли?

— Сколько прошли!.. Мало прошли. Четверти фарсаха не будет, вот сколько прошли.

Тот тяжело вздохнул и перехватил посох удобнее.

Джафар

Дорога.

Сколько дорог было в жизни?

От самой первой остались в памяти какие-то обрывки. Зима, снег... постоялый двор на краю большого кишлака... ощущение чего-то огромного... холодок открывавшегося мира. Лоскутки, из которых уже ничего не сшить. Сорок с лишним лет назад — когда дед Хаким отпустил его, мальчишку, в Самарканд. Шестнадцать было, что ли? Ну да, примерно как этому хмурому джигиту. Все так в жизни. Пойдешь на несколько дней или месяцев, оглянешься — сорока лет как не бывало. В первый раз он ехал — дед дал коня. В последний — идет пешком. Точнее, ковыляет. И деда давно нет. Зато сам он как дед...

Должно быть, дед его любил. Никогда впрямую не говорил об этом. Он вообще был жестким человеком. И не очень разговорчивым. Позже Джафар понял, что ему, возможно, приходилось быть таким. Разве сможешь поддержать устройство мира, если ты мягок? Колонны строят из дерева и камня, а не из ваты.

Вот и дед старался быть камнем, железом! — и когда супил брови, трепетало все живое вокруг.

Но уже старел, должно быть, — мягчел, смирялся, подчас поражая близких неожиданной податливостью.

Подзывал, сажал на колени. Горделиво рассказывал, как командовал когда-то конницей Абу Мансура.

Джафар никак не мог взять в толк, чем дед гордится. Князь Абу Мансур был давно и прочно всеми на свете забыт. Ладно, можно не говорить про конницу, но армия в целом у него все равно оказалась никудышная. А иначе почему его победил собственный брат — Абу Исхак? Войска разбил, самого Абу Мансура пленил и зарезал. Деда, правда, помиловал, позволил встать под свои знамена простым конником. Чем тут гордиться? Служил одному, теперь служишь другому... чем они отличаются друг от друга?

— А потом эмир Исмаил Самани разметал недолгое величие Абу Исхака! — говорил старый Хаким, качая седой головой, и в голосе его снова звучали гордость и изумление тем, с какими людьми пришлось ему коротать век. — Великий эмир Самани забрал себе главную драгоценность мира — Бухару! Да пошлет ему Аллах тысячу лет благоденствия!..

Надо полагать, дед был готов и Исмаилу служить так же, как служил другим, но неотложные дела потребовали его присутствия в Панджруде: тамошняя голота заволновалась. Он взял короткий отпуск и направил стопы в родовое гнездо, чтобы за неделю-другую навести порядок и вернуться. Однако пока порол сволоту (лишь с зачинщиками обошелся круче — одного повесил, другого же приказал, не умерщвляя, порубить на ломти, отчего бунтарь в скором времени отдал богу душу), пока по-отечески вразумлял подданных, восстанавливал закон и внушал благоразумие, пока налаживал заново привычный порядок оброка, пока разбирался с женами... короче говоря, сам не заметил, как присиделся.

К тому времени, слава Аллаху, и дети подросли — нашлось кому вместо него ехать махать мечом в расчете на будущую милость очередного эмира. Среди окрестных князей-дихканов дед был, пожалуй, самым бедным. Бывало, расхаживал в грязном и рваном чапане — но все же перехваченном не веревкой, а золотым поясом, знаком дихканского достоинства. На поясе висели два тяжелых кинжала, следом шагал телохранитель Усман, при необходимости исполнявший и должность палача.

Почти четверть подвластного Хакиму Панджруда занимал его собственный замок: разросшийся, расползшийся многочисленными пристройками дом — не дом, а улей, в самой сердцевине которого коротала дни опоясанная золотым поясом матка.

Личные покои составляли несколько спален, одна из которых примыкала к небольшой мечети, укромная каморка казны, где хранилось самое ценное имущество, и комната приемов — здесь Хаким вершил суд и расправу над чадами, домочадцами, многочисленными рабами и крестьянами, отличавшимися от рабов только тем, что они были вынуждены сами заботиться о своем пропитании.

Вторым кругом шли горенки жен и наложниц. Часть из них выходила на галерею, а все вместе (с пекарней, кладовой, конюшнями и колодцем) представляло собой самодостаточную вселенную, к которой снаружи лепились убогие жилища простолюдинов.

Детей у Хакима было много. Старшие сыновья — в том числе и отец Джафара — давно выпорхнули из отцова гнезда, пополнив собой служилое сословие. Младшие были сверстниками Джафара — Ислам, Ильхан, Фархад, Бузург, Шамсуддин, самый маленький — Шейзар.

Не мальчишки — львята! Один только Джафар — правда, не сын, а внук Хакима, сын сына его Мухаммеда, мальчик от пугливой каратегинской девчушки, — квашня квашней.

Что с ним делать? Был бы и в самом деле тестом, так хоть лепешку испечь, а так куда? Но какой-никакой, а все же внук, со двора не сметешь. В мать, должно быть, — огорчался дед Хаким. Слишком мягкая была, слишком слабая. Такие не живут долго, вот и она не вынесла тяготы первых родов... да что говорить!

Да, да! — весь в мать, ничего от отца... а ведь отец его сильным воином был.

— Твой отец погиб в той битве, когда великий эмир Самани разбил Амра Саффарида!

Так старик говорил.

Джафар слушал его рассказы, и картины прошлого, грозно вздымаясь из небытия, плыли перед глазами, сменяя друг друга, подобно пышным весенним облакам, скользящим по яркому небу. Тяжелые, грубые, как будто высеченные из камня: при одном лишь взгляде на них сердце начинало трепетать и биться чаще. Все в них внушало страх, все грозно подрагивало от избытка мощи, все было больше и значительней настоящего. Огромные кони мотали тяжелыми вороными гривами, косили горящими глазами, удары копыт крошили камни и высекали искры, золотая упряжь слепила взор. Кольчуги сияли, островерхие шлемы лучились гранями, неподъемные мечи, в мощных десницах богатырей казавшиеся тростинками, сверкали ярче солнца.

И как знойное марево, струясь над песком и камнями, заставляет дрожать и крениться дальние скалы, так и струение смерти, трепеща и волнуясь, оживляло суровые лица бесстрашных бойцов: казалось, витязи снисходительно улыбаются мальчику, зачарованно глядящему на них из смутной дали неизвестного будущего.

Жили-были два брата — старший Якуб и младший Амр.

Якуб ибн Лейс Саффарид, вечно пребывавший в состоянии злобной остервенелости, прославился тем, как ответил послу халифа на предложение мира и дружбы. Якуб приказал принести деревянное блюдо, положить на него зелень, рыбу, пяток луковиц, затем распорядился ввести посла, усадил его и сказал, трясясь от ненависти:

— Передай своему хозяину, что я сын медника! В детстве моей пищей были ячменный хлеб, рыба и зелень! Власть, войска, оружие и сокровища я не от отца унаследовал, не от халифа получил в подарок! — сам добыл своей удалью и львиным мужеством! Передай, что не успокоюсь, пока не возьму в руки его голову, — а иначе, клянусь Аллахом, пропади все пропадом, снова буду жрать ячменный хлеб, рыбу и траву!

Брат его Амр, наследовав умершему коликами Якубу, отказался от идеи воевать Багдад, получил от халифа ярлык на Хорасан, избрал столицей Нишапур и стал мирно править своими землями (пределы которых столь расширились благодаря осатанелости Якуба). Народ его любил: он был человеком нравственным, разумным, бдительным, правил умело; хлебосольство Амра было таково, что кухню возили за ним на четырехстах верблюдах.

Государство Амра благоденствовало, армия крепчала. У халифа возникли сомнения: не предпримет ли в один прекрасный день столь миролюбивый ныне Амр то, к чему так рвался покойный брат его Якуб?

Кого-то нужно было использовать в качестве противовеса, а поспорить с Амром о правах на владение Хорасаном мог только Исмаил Самани, владетель Бухары.

К Исмаилу зачастили посланники. Одни сообщали мнения повелителя правоверных устно, другие привозили пространные письма.

— Восстань на Амра, сына Лейса! — писал халиф. — Двинь войска, отними царство! Ты имеешь больше прав на эмирство в Хорасане: эти владения принадлежали твоим предкам. Следовательно, во-первых, за тобою — право. Во-вторых — твои похвальные качества. В-третьих — мои молитвы! Верю, что Всевышний окажет тебе поддержку. Не смотри, что у тебя немного войска, а прислушайся к тому, что говорит Господь:

“Сколько раз небольшие ополчения побеждали многочисленные армии!” Бог с терпеливым!

И в конце концов Исмаил решился.

Он перешел Амударью с двумя тысячами всадников. Каждый второй из них владел щитом, каждый двадцатый — кольчугой. На пятьдесят человек приходилась одна пика, и наличествовал некий оборванец, который из-за отсутствия вьючного животного был вынужден привязать доспехи к седельным ремням собственной лошади.

Когда Амру ион Лейсу сообщили об этом войске, он рассмеялся и сказал:

— Клянусь Аллахом, я им покажу звезды при свете дня!

Что касается своего собственного войска, то Амр держался строгого обычая. Было у него два барабана — “мубарак” и “маймун”. Как наступал конец года, Амр приказывал бить в оба, чтобы все воинство узнало — наступил день награждения. Казначей высыпал перед собой груду дирхемов, начальник войска читал реестр. Первым выкликалось его имя — Амра, сына Лейса. Амр, сын Лейса, выступал вперед. Начальник войска строго оглядывал его одеяние, коня и оружие, проверял принадлежности, хвалил и одобрял. После чего отвешивал положенные триста дирхемов, высыпал в кису. Амр совал жалованье за голенище и говорил: “Хвала Аллаху, всевышний господь отличил меня послушанием повелителю правоверных!” Затем он восходил на положенное ему место, садился и смотрел, как начальник войска таким же порядком осведомляется о каждом. Лошади были в панцирях, оружие и снаряжение — в полной готовности.

Но воистину судьба — ненадежная крепость.

Когда армии сошлись, почему-то случилось так, что Амр был разбит: после первой же сшибки, потеряв всего десяток человек, все семьдесят тысяч его невредимых всадников обратили холеных коней в паническое бегство.

Начавшись после утреннего намаза, дело кончилось уже ко времени дневного, а промедливший Амр ион Лейс оказался в плену.

Горестно помолившись, знатный пленник заметил одного из бывших своих обозников, неприкаянно бродившего по лагерю победителей. Подозвал:

— Побудь со мною, я остался совершенно один. Да приготовь что-нибудь поесть: как ни печалься, а пока жив, все равно не обойтись без пищи.

Обознику стало жалко поверженного владыку. Он раздобыл кусок мяса, попросил взаймы у чужих солдат железный котелок, собрал сухого навозу, положил друг возле друга пару булыжников, развел огонь, поставил мясо на огонь и отлучился поклянчить соли.

В это время к очагу подбежал невесть откуда взявшийся пес: сунул морду в котелок, схватил было кость, обжегся и отдернул морду; стоявшая вертикально дужка котелка упала ему на шею, пес с визгом кинулся прочь, унося с собой раскаленную кастрюлю.

Увидев это, Амр ибн Лейс обернулся к вражескому войску и сказал, смеясь:

— Воистину, судьба переменчива: утром мою кухню везли четыреста верблюдов, а вечером унесла одна собака!

Между тем Исмаил, собрав вельмож и войсковых начальников, сказал:

— Эту победу мне даровал всемогущий бог, я никому не обязан этой милостью, кроме Господа, да будет возвеличено его имя.

Помолчал, переводя тяжелый взгляд с одного лица на другое и как будто ожидая возражений. Не дождавшись, продолжил:

— Этот Амр, сын Лейса, — человек большого великодушия и щедрости. Он владел оружием и большим войском, рассуждением, правильностью и неусыпностью в делах, он был хлебосолен и справедлив. Мое желание таково: постараюсь, чтобы он не претерпел никакого бедствия, провел остаток своей жизни в благополучии.

Когда слова Исмаила дошли до ушей Амра ибн Лейса, он, великодушный, но пораженный великодушием победителя, решил не сдаваться в этой битве великодуший.

Несколько дней он сидел на тюке с сеном, перебирая четки; борода его в эти дни сильно поседела, голос сел. Придя к итогу своих размышлений, Амр попросил аудиенции.

Сославшись на нездоровье, осторожный Исмаил вместо того прислал к нему доверенное лицо.

— Ну хорошо, — разочарованно сказал Амр. — Тогда передай Исмаилу вот что. — Он прикрыл глаза веками, подбирая слова. — Скажи так: меня разбил не ты, но твои благочестие и праведность. Бог, преславный и всемогущий, отнял у меня государство и вручил тебе. Я согласен с волей Бога. И ничего не желаю тебе, кроме добра. Ты достиг желаемого: твоя держава пополнилась. Будто переспелый плод, Хорасан сам упал тебе в руки. Вместе со своей столицей — золотым Нишапуром. У тебя стало много забот. Тебе понадобятся деньги. А у меня остались от брата большие сокровища. Я дарю их тебе! Вот список.

Распустил завязки рубахи и достал свернутый в трубку лист пергамента.

Исмаил долго его перечитывал: то, хмыкнув, задумчиво сворачивал, то снова принимался изучать.

— Хитрюга этот Амр, — в конце концов сказал он, в сердцах хлопнув себя по коленке трубкой пергамента. — Хитрец! Догадливый хочет выскользнуть из рук недогадливых. Но он меня не перехитрит!

— Что вы имеете в виду? — спросил визирь.

— И Якуб говорил, и Амр повторяет: наш отец был медником. Хороши медники! Что-то не видывал я прежде, чтобы медники владели такими сокровищами. Если ты сын медника, откуда богатства? — силой отнимали. Все, до чего дотягивались руки, они обращали в свои динары и дирхемы. Подумать только! Жалкое имущество чужеземцев и путешественников, пожитки убогих и сирот... даже носки, связанные на продажу несчастными старухами! Ведь так?

Визирь пожал плечами и кивнул, соглашаясь:

— Скорее всего.

— А теперь что получается? Завтра ему держать ответ перед Господом, а сегодня он ловчит, норовя переложить свои грехи на мою шею. Его спросят на Страшном суде — и он с чистым сердцем ответит:

“Все, что было у нас, препоручили мы Исмаилу, у него и требуйте!”

Он был в таком гневе, что визирь невольно зажмурился.

— Спасибо! Я не так силен, чтобы ответствовать перед гневом Аллаха. Верни ему, — сказал Исмаил, отшвыривая пергамент. — Я разочарован.

* * *

Да, в этой странной, не успевшей толком начаться битве (произошедшей как будто специально, чтобы показать, как легко птица удачи перелетает из одних рук в другие), насчитали всего десятка два убитых. Одним из них оказался отец Джафара. На всем скаку и совершенно неожиданно Мухаммед ибн Хаким встретился с тяжелой кипарисовой стрелой, искавшей жертву в полупрозрачном знойном воздухе. Она угодила в узкую щель между воротником кольчуги и подбородником шлема, пробила горло и мгновенно перенесла несчастного с дымящегося поля брани — обычно покрытого тучами бурой пыли, оглашенного лязгом, ревом, ржанием взбешенных коней и надсадными стонами умиравших — прямо в тихие райские кущи, где у нежной прохлады хрустальных бассейнов полногрудые гурии радостно встретили доблестного воина чашами алого вина.

Славно бился, славно погиб! А маленький Джафар — нет, не в отца!

Чуть подрос, дед взялся переделывать натуру внука, упрямо выковывать в нем рыцарские качества. В строгости держал, в движении. Плачешь? — не плачь. Посмотри на Шейзара. Ведь младше тебя, а не плачет.

Почему есть не хочешь? — ешь, должен сильным быть. Не натянешь тугой лук? — вот тебе поменьше. Меч велик? — держи сабельку. Седло? — ну, седел других не бывает, как и лошадей... не на баране же тебе ездить. Сиди уж как-нибудь во взрослом. Вон, смотри, как Шейзар скачет!

Воспитывал, воспитывал... потом увидел однажды, как Джафара тузит пятилетний сын повара. Сорванца на конюшню, повара в яму, внука пред светлые очи — ты что?! Размазня! Ты на два года старше! Почему сам не ударишь?! Уж не говорю, что раб не смеет тебя пальцем коснуться!.. но все же, сынок, внучек ты мой, почему ты не стукнул его в ответ?

Джафар молча теребил полу, потом поднял черные от горя, полные слез глаза:

— Дедушка, ему же больно будет...

Ах, чтоб тебя!

То ли дело Шейзар!

Они росли вместе, были неразлучны и лет до трех казались близнецами, хоть и появились на свет от разных матерей.

С годами это сходство истаивало. Шейзар и на самом деле был совсем другой. Верткий, сильный, цепкий, всегда охваченный каким-нибудь новым порывом, страстным желанием, исполнение которого не терпело даже минутного промедления. Когда охота, широким пожаром гудящая в тугаях, наваливалась на кабанье стадо, мальчик Шейзар, скалясь и вереща, как ошалелый кот, обгонял взрослых братьев и егерей, чтобы первым рубануть по загривку освирепелого секача. Чуть что не по нему — за нож: однажды из-за какой-то ерунды пырнул раба-прислужника; прибежал возбужденный, взахлеб рассказывал Джафару, как, оказывается, это легко: одно движение — и, став белее речной воды, человек уже не может ничем ответить.

Джафара замутило. А старый Хаким пожурил младшенького — мол, что же ты, испортил хорошего раба. Не надо было; теперь если и выживет, будет болеть целый год. Тем дело и кончилось. Понятно, безжалостность — одна из главных составляющих столь ценимого всеми рыцарства.

Джафар, как ни силился, никогда не мог попасть стрелой даже в самую большую тыкву из тех, что старый тюрк Джучи расставлял в качестве мишеней. А для Шейзара Джучи вешал на ветку грушу, схватив бечевкой черенок, и тот, бешено разогнав коня, на всем скаку насаживал грушу на остриё копья. Джафар знал, что главное в этом деле — железно прижать локтем к бедру тяжелое древко, но у самого него, как ни старался, ни тужился, и близко так не получалось, и приходилось только поеживаться, представляя, что будет, если вместо груши на пути Шейзара окажется человеческое горло, заманчиво белеющее в узкой щели доспехов.

Пятнадцати ему не было, взял силой одну из юных невольниц — степнячку Айшу, — приоб



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.