Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Три стула на витрине



 

                              АЛЕКСАНДР КУШНЕР

 

 

           

 

 

ХОЛОДНЫЙ МАЙ

 

 

                              КНИГА СТИХОВ

 

 

                                          2005


 

 

***

 

Одолжи мне слово, хоть одно,

Чтобы им назвать хотелось книгу.

Все слова, как старое сукно,

Вытерты: не вспомнить им интригу,

И какое грезилось руно?

Не припасть душой к былому мигу.

 

«Благодарный гость»? Тоска берет.

Не люблю названия с нажимом.

Может быть, «Звонки под Новый Год»?

Неприязнь мешает к долгим зимам.

«Вечер»? – Занят. Помнишь: до ворот

На ветру бежала за любимым.

 

«Белый флот». А что это? Прощай,

Кучевой, летучий, мимолетный?

Хоть весь день словарь перебирай –

Странный труд, напрасный труд, бесплодный.

– Назови ее «Холодный май».

Всё же май. Неважно, что холодный.


 

 

       1.


 

***

 

 

Так бывает и было уже не раз:

Мы о ком-то подумали – в тот же миг

Он звонит, говорит, что он помнит нас

В гуще новых друзей, в роще новых книг,

А еще говорит он, что жизнь трудна,

Весела, многовёсельна – белый флот,

Покоряющий новые времена –

И от нас вдалеке он вовсю гребет.

 

Так бывает и было уже не раз:

Мы кого-то представили – в тот же миг

Он в потоке людском окликает нас,

Словно из наших мыслей о нем возник,

Мы стоим, омываемые толпой,

Как два камня, две маленькие скалы,

Вспоминая минувшее и застой:

Миновали и сделались вдруг милы.

 

И подумаешь: мертвого воскресить

Можно было бы, - надо лишь горячо

Захотеть, поживее вообразить –

И положит он руку нам на плечо,

И расспросам не будет тогда конца,

Восклицаньям: ты что? с кем теперь и где?

В Трое? В сумраке Иродова дворца?

В филиале его на другой звезде?


 

***

 

 

По безлюдной Кирочной, вдоль сада,

Нам навстречу, под руку, втроем

Шли и пели - молодость, отрада! -

И снежок блестел под фонарем,

В поздний час, скульптурная Эллада,

Петербургским черным декабрем.

 

Плохо мы во тьме их рассмотрели.

Девушки ли, юноши ли мне

Показались девушками? Пели.

Блоку бы понравились вполне!

Дружно, вроде маленькой метели.

Я еще подумал: как во сне.

 

Им вдогон смотрели мы, как чуду

Неземному, высшему - вослед:

К Демиургу ближе, Абсолюту,

Чем к сцепленью правил и примет.

Шли втроем и пели. На минуту

Показалось: горя в мире нет.


 

 

***

                                                      «Он был, как выпад на рапире…»

                                                                             Б.Пастернак

 

Я об истории дурного

Быть мненья вынужден: зачем

Она спешит морочить снова

Учеников, ей шел бы шлем,

Копье бы шло в угрюмом мире,

А не скрижали, не венок.

Он был, как выпад на рапире, -

Сказал поэт в одной из строк,

 

Ничуть не льстя ни ей, ни жесту

Того, кто речь произносил,

С трибуны свешиваясь к съезду

От имени природных сил,

Как бы мозги вправляя детям,

Мсту вразумляя и Ловать.

И каково сегодня с этим

Нам согласиться и кивать?

 

Я о поэзии дурного

Быть мненья вынужден: зачем

Она единственное слово

Находит, призванное всем

Внушить иллюзию спасенья

И ощущенье правоты?

А это только проявленье

Смертельной драмы и тщеты.

 

На мощный лоб ложились блики

Не ламп, казалось, а планет.

Как хорошо, когда великих

Людей при вашей жизни нет,

А если есть, да будут в узком

Кругу известны, чтобы их,

Как жемчуг, стиснутый моллюском,

Ценить под толщей волн морских.


 

 

***

 

 

Представляешь, каким бы поэтом –

Достоевский мог быть? Повезло

Нам – и думать боюсь я об этом,

Как во все бы пределы мело!

 

Как цыганка б его целовала

Или, целясь в костлявый висок,

Револьвером ему угрожала.

Эпигоном бы выглядел Блок!

 

Вот уж точно измышленный город

В гиблой дымке растаял сплошной

Или молнией был бы расколот

Так, чтоб рана прошла по Сенной.

 

Как кленовый валился б, разлапист,

Лист, внушая прохожему страх.

Представляешь трехстопный анапест

В его сцепленных жестких руках!

 

Как евреи, поляки и немцы

Были б в угол метлой сметены,

Православные пели б младенцы,

Навевая нездешние сны.

 

И в какую бы схватку ввязалась

Совесть – с будничной жизнью людей.

Революция б нам показалась

Ерундой по сравнению с ней.

 

До свидания, книжная полка,

Ни лесов, ни полей, ни лугов,

От России осталась бы только

Эта страшная книга стихов!


 

 

НОЧЬ

 

Три стула на витрине

Приставлены к столу

И лампочка в камине

Зарыта, как в золу,

В помятую пластмассу

И светится под ней,

Напоминая глазу

Пылание углей.

 

Еще одна витрина –

На ней стоит диван,

Огромный, как скотина:

Овца или баран,

И два широких кресла,

Расположившись там,

Принять готовы чресла

Хоть рубенсовских дам.

 

А на витрине третьей –

Двуспальная кровать.

Смутить нас не суметь ей,

А только напугать:

Такие выкрутасы

На спинках у нее,

Как будто контрабасы

Поют сквозь забытьё.

 

Напротив магазина

Разбит убогий сквер.

Ворона-мнемозина

Глядит на интерьер,

Живет она лет двести,

Печалям нет конца:

Устроиться бы в кресле

И вывести птенца!

 

Живут на этом свете,

Всем бедам вопреки,

Герои – наши дети,

Герои-старики

И ночью над обрывом

Своих кошмаров спят

С терпеньем молчаливым

Ворон и воронят.

 

Раскинул тополь влажный

Свой пасмурный эдем.

Подарок этот страшный

Кто нам всучил, зачем?

Прости мне эту вспышку,

Спи мальчик, засыпай

И плюшевого мишку

Из рук не выпускай.

 

Поэзия всем торсом

Повернута к мирам

С дремучим звездным ворсом

И стужей пополам,

Она не понимает

И склонна презирать

Того, кто поднимает

На подиум кровать.

 

Не понимает или

Спасает свой мундир?

Те правы, кто обжили

Ужасный этот мир

С тоской его, уродством,

Подвохами в судьбе

И бедствовать с удобством

Позволили себе.


 

***

 

 

Смерти, помнится, не было в 49-м году.

Жданов, кажется, умер, но как-то случайно, досрочно.

Если смерть и была, то в каком-то последнем ряду,

Где никто не сидел; а в поэзии не было, точно.

 

Созидание – вот чем все заняты были. Леса

Молодые шумели. И вождь поседевший, но вечно

Жить собравшийся, в блеклые взгляд устремлял небеса.

Мы моложе его, значит, мы будем жить бесконечно.

 

У советской поэзии, - не было в мире такой,

Не затронутой смертью и тленом, завидуй, Египет! -

Цели вечные были и радостный смысл под рукой,

Красный конус Кремля и китайский параллелепипед.

 

И еще через двадцать подточенных вольностью лет

Поэтесса одна, простодушна и жизнью помята,

Мне сказала, знакомясь со мной: Вы хороший поэт,

Только, знаете, смерти, пожалуй, в стихах многовато.

 


 

ФОТОГРАФИЯ. 1957.

 

 

Группа советских поэтов: Смирнов,

Инбер, Твардовский, Прокофьев, Мартынов,

Слуцкий – я всех перечислить готов,

В группу попавших, седьмой, самый чинный,

Важно стоит Заболоцкий, ему

После всего, что с ним было, Равенна

Кажется, может быть, сном: одному

Из семерых ему ад по колено.

 

Дантовский, четко расчерченный ад,

Строго расчисленный, с дымом и пеплом.

Пышный, парадный венок жестковат

На фотографии, накрепко слеплен,

Я присмотрелся: да сколько ж кустов

Лавра пошло на него или роща?

Инбер, Прокофьев, Мартынов… Смирнов

Пишет всех лучше, а главное, проще.

 

Льется на группу полуденный свет.

Слава, и честь, и завидное благо.

А Пастернака с Ахматовой нет,

Не нашумел еще «Доктор Живаго»,

Гром впереди и великий разнос,

Выступят Инбер, Смирнов и Мартынов,

Слуцкий-бедняга, под общий психоз

Сдуру попавший, со скорбною миной.

 

Вот он – в избранников тесной толпе.

Может быть, если б не эта поездка,

Не возомнил бы он так о себе,

Мненье не высказал сжато и веско.

Лет через десять, надломлен и хмур,

Скажет он мне в коктебельской столовой:

«Не осуждайте меня чересчур.

Я виноват». Испугаюсь: «Ну что вы!»


 

***

 

 

Книгу читая, был ею обижен,

Выяснив истину жалкую эту:

На расстоянье стиха – и не ближе –

В жизни приблизиться можно к поэту,

Нами любимому, хоть Мандельштаму.

Или увидишь наскоки и склоки,

Соли наешься, натерпишься сраму:

Вздор и щетиной заросшие щеки.

 

Лучше с кустом обменяться запиской,

С облаком лучше вступить в отношенья:

Меньше надсады и страшного риска

К ним невзначай потерять уваженье.

Нет, мы бы пламенней были, моложе,

Нет, мы стихи бы их знали на память,

Те, что еще не написаны – тоже.

В рамочку их предложили б обрамить.

 

Господи, как оттопырены уши!

Как огорчал оказавшихся рядом

Он себялюбием и малодушным

Всхлипом: невротиком был, психопатом.

Лучше бы он антисталинский выпад

Свой не писал, не читал его людям:

Брата назвал и Ахматову выдал

НКВД. Как простим и забудем?

 

Так и простим и забудем – за астры

И на носилках лежащее солнце

Так неподвижно и так безучастно.

За сеновал и за полразговорца.

Думаешь, с Пушкиным было бы легче,

Вспыльчиво-мнительным? Думаешь, с Блоком?

Чем поделиться им с ближними? Нечем.

Только стихами в пути одиноком.


 

***

 

 

Кто стар, пусть пишет мемуары, -

Мы не унизимся до них.

Топорщись, куст, сверкайте, фары,

Клубитесь, гребни волн морских!

 

Я помню блеск потухших взоров

Всех тех, кому был в жизни рад,

Но я не помню разговоров,

Ни тех подробностей, ни дат.

 

И, прелесть антиквариата

Лишь умозрительно ценя

(И даром мне его не надо!),

Я – друг сегодняшнего дня.

 

Я не любил шестидесятых,

Семидесятых, никаких,

А только ласточек – внучатых

Племянниц фетовских, стрельчатых,

И мандельштамовских, слепых.

 

И жизнь былая – не образчик

Того, как строится успех,

И друг мой умерший – не шкафчик,

Чтоб распахнуть его для всех.

 

Я раб, я Бог, сосредоточась

На смысле жизни, червь и царь,

Но не жучок я древоточец,

Живущий тем, что было встарь.


 

      ***

 

Ехать в автомобиле

По дороге ночной

В романтическом стиле

Под ущербной луной,

Заходящей за тучу,

И в сверкании фар

Куст выхватывать – штучный,

Золотой экземпляр.

 

В дождевой пелерине,

В черно-синих тонах,

Проведя по машине

Мокрой веткой впотьмах,

С непонятной отвагой

Потянувшись ко мне,

Он, как мальчик со шпагой

На картине Мане.

 

Полуночница-птица,

Словно тень, промелькнет.

Видно метров на тридцать,

И не дальше – вперед,

Я не знаю, что будет

Ни с поэзией впредь,

Ни с земным правосудьем,

Ни с ценою на нефть.

 

Но надеется сердце

На везенье и честь.

Ах, у всех европейцев

Что-то общее есть.

В пепельницу окурком

Ткнусь, приметлив и зряч.

Есть и под Петербургом,

Среди вырицких дач.

 

Мы любили, страдали,

Разгоралась заря.

Помнишь, в детстве читали

Нам «Лесного царя»?

Туч косматые клочья

И балладный нажим.

Всякий, едущий ночью,

Поспешает за ним.


 

 

***

                                                                                                         

 

Пойдем голосовать, воспользовавшись правом,

Не тем, что он ценил назло погранзаставам,

Царю наперекор, народу вопреки,

К дубравам обратясь, к сверканию реки,

Созданиям искусств, Канове, Рафаэлю,

А тем, что нас еще пьянит, подобно хмелю,

А утром, протрезвев, узнаем результат

И охнем: то ли впрямь народ наш глуповат

И выгоды своей понять не может, то ли

Мы, умные, своей не выучили роли,

Опять себя не так, как следует, вели…

Да здравствуют дубы, шумящие вдали,

В музее хорошо, в готическом соборе,

Скитайся здесь и там… Вот ужас-то, вот горе!


 

 

***

 

Не люблю французов с их прижимистостью и эгоизмом,

Не люблю арабов с их маслянистым взором и фанатизмом,

Не люблю евреев с их нахальством и самоуверенностью,

Англичан с их снобизмом, скукой и благонамеренностью,

Немцев с их жестокостью и грубостью,

Итальянцев с плутовством и глупостью,

Русских с окаянством, хамством и пьянством,

Не люблю испанцев, с тупостью их и чванством,

Северные не люблю народности

По причине их профессиональной непригодности,

И южные, пребывающие в оцепенении,

Переводчик, не переводи это стихотворение,

Барабаны, бубны не люблю, африканские маски, турецкие сабли,

Неужели вам нравятся фольклорные ансамбли,

Фет на вопрос, к какому бы он хотел принадлежать народу,

Отвечал: ни к какому. Любил природу.


 

***

 

 

Мир становится лучше, – так нам говорит Далай-Лама.

Постепенно и медленно, еле заметно, упрямо,

Несмотря на все ужасы, как он ни мрачен, ни мглист,

Мир становится лучше, и я в этом смысле – буддист.

 

И за это меня кое-кто осуждает; не знаю,

Почему я так думаю, – это особенно к маю

Убежденье во мне укрепляется, с первой листвой:

Мир становится лучше, прижми его к сердцу, присвой!

 

А еще говорит Далай-Лама (когда собеседник

Спрашивает его, кто преемник его и наследник),

Что какой-нибудь мальчик, родившись в буддийской семье,

Может стать Далай-Ламой, - всё дело в любви и в уме.

 

Сам-то он появился на свет в 35-ом, в Тибете,

И цветы собирал, и капризничал он, как все дети,

Только в 37-ом (цвел жасмин и гудела пчела)

Поисковая группа его в деревушке нашла.       

 

Скоро, скоро ему предстоит путешествие в скрытой

Форме, смертью устроенной, шелковой тканью подбитой,

Года два проведет он в посмертных блужданьях, пока

Не поселится в мальчике прочно и наверняка.

 

Обязательно в мальчике? – Нет, почему же? Программа

Отработана так, что и девочкой стать Далай-Лама

Может в новом своем воплощенье… Вьюнок, горицвет,

Голубой гиацинт… Захотелось увидеть Тибет.

 

Захотелось, чтоб мирно китайцы ушли из Тибета,

Чтобы смог Далай-Лама увидеть тибетское лето,

Умереть во дворце своем в легкий предутренний час.

Мир меняется к лучшему, но незаметно для нас.

 

Незаметно для нас. Незаметно для нас? Почему же?

Далай-Лама глядит – и становится ясно, что хуже

Было раньше, чем нынче, – еще бы, ему ли не знать!

А иначе зачем бы рождаться опять и опять…

 


 

***

 

Уходящий из жизни затмение мира склонен

Предрекать. Апокалипсис – вот что ему по нраву.

Раньше он так не думал, пока еще не был болен

И преследовал цель, то есть женщину или славу.

 

А теперь ему знаки упадка, черты ущерба,

Роковые приметы крушения интересны.

Если, скажем, филолог он, то Потебня и Щерба

Раньше были милы ему, нынче скучны и пресны.

 

Скажем, пихта у Гейне – немецкое Fichtenbaum –

Стала кедром, сосной в переводах и даже дубом,

Что теперь безразлично ему – опустил шлагбаум

И не словом, а деревом пасмурным, влажногубым

 

Грезит: вот и леса вырубают, и, Бог свидетель,

Погибают моря, упрощается речь и реки

Обмелели… Космический холод… А как же дети?

А нежившие как? Он не знает, смыкает веки.

 

………………………………………………………..

 

Я надеюсь, что это ошибка, самовнушенье:

Не иссохнут стихи, не сгниют вековые корни.

И когда я начну проповедовать разрушенье,

Катастрофу предсказывать мира, меня одерни!


 

 

***

 

 

Я книгу отложил: конец ее печален,

А я теперь люблю счастливые концы.

Пусть выживет герой, умрет товарищ Сталин,

Пусть не переплывет китайский вождь – Янцзы.

 

Когда-то у меня на горе были силы,

На смерть, что со страниц смотрела на меня:

Базаровы – отец и мать – их у могилы

Топтание… что жизнь? а жаль того огня!

 

Теперь моей душой другое движет чувство

И, от входных дверей зажав ключи в горсти,

Я, слабый человек, готов предать искусство,

При всей любви к нему, чтоб только жизнь спасти.

 

Пусть глянцевый журнал – прости им этот глянец,

Пусть жалкое кино, где тешатся и лгут…

Понятен средний мне теперь американец

И почему щадит беднягу Голливуд.


 

 

***

 

Тени утра вечерних теней

Легкомысленней и веселей

И в другую направлены сторону,

И рассчитан их сонм на детей,

А не на стариков, и не поровну.

 

Тени утра так праздно лежат,

Словно счастьем земным дорожат,

И не нужно им потустороннее,

Где мы рай разместили и ад.

Бескорыстней они, благосклоннее.

 

Даже если не сдержат своих

Обещаний, таких золотых,

Розоватых, как эти соцветия…

И молчу, и чуть совестно их,

И так редко вставал на рассвете я.


 

            ***

 

 

В стихах, - сказал он, - ветерок

Быть должен, веющий оттуда, –

И посмотрел куда-то вбок,

Но там стояла лишь посуда

В буфете, столик на троих:

На четверых – так будет тесно.

Туда, туда, сквозь них, сквозь них!

Оттуда – тайно и чудесно.

 

Что ж, мне случалось заманить

В стихи оттуда дуновенье,

Но я хотел бы уточнить:

Мое вниманье и волненье,

Я буду честным, только тьму

Находят там, а тьмы мне мало.

Хотя бы скатерть, бахрому,

Хоть спинку стула, для начала.


***

 

 

Преграды одолев, подъемы и ступени,

Всё чаще по ночам, как призрачные тени,

Умершие друзья в мои заходят сны

И я смотрю на них, и залы мне тесны,

И комнаты малы, и манят за собою,

Но что-то, может быть, подушка, простыня

Иль разума клочок смешаться с их толпою

Не позволяют мне и берегут меня.

 

Так зритель, проходя вдоль фриза или фрески,

Где шествуют жрецы, подобно занавеске

Со складками, или плененные цари,

Иль воины, вот-вот одним из них, смотри,

Сию минуту стать готов, и стал бы, точно,

Когда бы не пиджак, не галстук, что ему,

Топорщась, не дают ступить в их строй проточный

И вечность обрести, гуськом сходя во тьму.


 

***

 

«Не собирай, не копи, потому что придут и возьмут».

Всё отберут, что накоплено, - я понимаю.

Жалко мне стула, стола, разместившихся тут,

И алебастровой вазочки, блещущей с краю.

 

«А собирайте на небе, копите в другой

Плоскости, мыслимой, но для воров недоступной»,

Что я и делаю, видишь: тетрадь под рукой,

Почерк внимательный, пристальный мой, дружелюбный.

 

«Там, где имущество спрятано, - сказано нам, -

Там пребывает и сердце горячее наше».

Я потому и склонил свое сердце к стихам,

А не к ларцам, сундукам и серебряной чаше.

 

Тот, кем обещано нам восполненье утрат,

Он о стихах ни намеренно, ни ненароком

Нам ничего не сказал, но, быть может, им рад.

Лучшие так и написаны, как перед Богом.

 


 

 

***

 

 

«По смерти слава хороша.

Заслуги в гробе созревают».

Державин, мощная душа,

Его всё реже вспоминают,

Он надоел уже чуть-чуть

Еще при Пушкине, - смешную

Построил фразу я, но суть

Рискну шепнуть напропалую.

 

Он назидателен, нелеп,

Но, удивительное дело,

К его стиху приколот креп

Так соблазнительно и смело,

И среди бархата знамен,

И звезд, и лент – ни на минуту

Не забывал о смерти он.

Такую пестовал причуду.

 

Такую странность – все равно

Что заиканье у другого

Или привычка мять сукно,

Или бессмысленное слово

Тянуть без надобности: э…э…э.

И мне, когда его читаю,

Становится не по себе:

Горю, бледнею, обмираю.


 

 

СОСЕД

 

Вот он умер,

сосед наш с третьего этажа.

Слава богу, он умер, жизнью не дорожа.

 

С той поры, как жена умерла, стал спиваться он

так, как будто за нею, ушедшей, спешил вдогон.

 

И собачка спешила на лапах кривых за ним,

не успела, отстала,

прибилась теперь к чужим.

 

В лифте как-то его мы спросили, как он живет?

Шмыгнул носом, заплакал, смутился, сказал: Ну вот.

 

Помотал головой. Настоящее горе слов

не имеет.

Недаром так стыдно своих стихов.

 

И прозванье поэта всегда было дико мне.

И писал всего лучше я о тополях в окне.

 

На шестом этаже они вровень с душой кипят,

а на третьем

в их толще безвылазно тонет взгляд.

 

Покровительствуют мимолетным и легким снам.

Их еще не срубили, но срубят, - сказали нам.

 

Эту жизнь я смахнул бы, клянусь, со стола – рукой

вместе с бронзовым Вакхом в веночке, -

да нет другой!

 

Учинил бы скандал тем решительней, что не ждут

от меня безответственных выходок и причуд.

 

Уж затихли – и вдруг закипают опять в окне.

Или он, запыхавшись, подходит сейчас к жене?


 

 

***

 

 

Лежал я в темноте, сидел я в свете тусклом

Ночного фонаря, по улице ходил,

По комнате шагал. Как будет по-французски

Обида? Une offense. Бывает свет не мил

 

И жизнь нехороша. Как можно бестолковым,

Беспамятным таким и неумелым быть?

Раз шесть я лез в словарь за жалким этим словом

И умудрялся, как? – шесть раз его забыть.

 

Наверное, меня обида отпускала

На тот короткий срок, пока я лез в словарь.

А может быть, душе моей обиды мало?

И я своей тоски не раб, а государь?

 

Что, должен снег пойти – тяжелая обуза?

Второй Наполеон нас должен посетить -

И надо мне найти продрогшего француза,

Чтоб знанием своим беднягу удивить?

 

Или чуть-чуть смешны все, все обиды? Или

Кто мрачен, но живет, тот в сердце к ним привык?

Быть может, умереть, нет, тихо спать в могиле –

Как бы перевести их на другой язык.


***

 

 

Станешь складывать зонт – не дается.

Так и этак начнешь приминать,

Расправлять и ерошить уродца,

Раскрывать и опять закрывать.

 

Перетряхивать черные фалды,

Ленту с кнопкой искать среди них.

Сколько складок таких перебрал ты,

Сколько мыслей забыл проходных!

 

А на что эти жесткие спицы

Так похожи, не спрашивай: кто ж

Не узнает в них тютчевской птицы

Перебитые крылья и дрожь?

 

А еще эта, видимо, старость,

Эта жалкая, в общем, возня

Вызывают досаду и ярость

У того, кто глядит на меня.

 

Он оставил бы сбитыми складки

И распорки: сойдет, мол, и так…

Не в порядке, а в миропорядке

Дело! Шел бы ты мимо, дурак.


 

***

 

Мимо желтого зданья Театра Драмы

Проходя, замечаешь: стоит фургон,

Из которого кресла сгружают, рамы

Или рощицу белых, как снег, колонн,

Или пушку чугунную на лафете,

Или черный диван и дубовый гроб,

Что не очень приятно, то видишь сети,

Свернутые в рулон и пшеничный сноп.

 

Проходя мимо желтого зданья драмы,

Всякий раз замечаешь: стоит фургон,

Из которого наземь сгружают самый

Странный твой или самый печальный сон;

Осторожней! Обиду не повредите,

Не разбейте тоску об асфальт среди

Заглядевшихся; память проносят в виде

Шкафа; дайте опомниться и пройти!


 

 

***

 

 

Разветвлялась дорога, но вскоре сходились опять

Обе ветви – в одну. Для чего это нужно, не знаю.

Для того ль, чтобы нам неизвестно кого переждать

Можно было: погоню? Проскочит – останемся с краю

Не замечены, в лиственной, влажно-пятнистой тени.

Или, может быть, лишний придуман рукав, ответвленье

Для мечтателей тех, что желают остаться одни

И, мотор заглушив, услыхать соловьиное пенье?

 

Пролетай, ненавистная, страстная жизнь, в стороне,

Проезжай, клевета, проносись, помраченье, обида.

Постоим под листвой – и душа встрепенется во мне,

Оживет, - с возвращеньем, причудница, эфемерида!

Что бы это ни значило, я перед тем, как уснуть,

Иногда вспоминаю счастливую эту развилку –

И как будто мне рок удается на миг обмануть –

И кленовый, березовый шум приливает к затылку.


 

***

 

 

В каком-нибудь Торжке, домишко проезжая

Приземистый, с окном светящимся (чужая

Жизнь кажется и впрямь загадочней своей),

Подумаю: была бы жизнь дана другая –

Жил здесь бы, тише всех, разумней и скромней.

 

Не знаю, с кем бы жил, что делал бы, – неважно.

Сидел бы за столом, листва шумела б влажно,

Машина, осветив окраинный квартал,

Промчалась бы, а я в Клину бы жил отважно

И смыслом, может быть, счастливым обладал.

 

В каком-нибудь Клину, как на другой планете.

И если б в руки мне стихи попались эти,

Боюсь, хотел бы их понять я – и не мог:

Как тихи вечера, как чудно жить на свете!

Обиделся бы я за Клин или Торжок.

 


 

                       

 

 

                   11.


 

 

***

 

В комнате стояла свежесть сада.

Было в ночь распахнуто окно.

Дождь шумел. Блаженная прохлада.

Тьма чуть-чуть горчила, как вино.

 

По тому, как ветви угловаты,

Можно было яблоню узнать.

А под ней – носилки, две лопаты,

Круг приствольный, сырость, благодать!

 

Я всегда считал, что я не стою

Этой жизни: что ей наша лесть?

И вдыхая темное, густое,

В слабых всплесках, вижу: так и есть.

 

Не решил, что делать с комарами, -

Если свет зажечь, то налетят.

В темноте рукой к оконной раме

Потянулся, подхватив халат,

 

И раздумал – лучше уж без света

Посидеть, без книги, так и быть,

Закурить, чтоб легче было это

Испытанье счастьем пережить.


 

                ***

 

 

Гости съезжались на дачу. Мы любим гостей.

Дачная жизнь – утешение наше и радость

После снегов белогривых и черных дождей.

Нравится нам травянистость, холмистость, покатость.

 

Белая ночь поднимает любую деталь

В статусе; призрачны ели и сосны, мы сами;

Чай на веранде; к воротам подъедь, посигналь;

Теплый туман комариный висит парусами.

 

Что вы читаете? С чем согласились в душе?

Кто вас смешит, развлекает и ловит на слове?

Пушкин – помещик, но он же и дачник уже,

В Вырице жил бы сегодня, а то – в Комарове.

 

Если б набросок он дачный продолжил, о чем

Был бы рассказ: о любви? об игре? о полночной

Бабочке, в дом привлеченной слепящим лучом,

Руку щекочущей, белой, как мел потолочный?

 

Сны так реальны, хоть спать вообще не ложись.

Думаешь: может быть, с пышной крапивой в канаве

Дачная жизнь повлияла на вечную жизнь,

Детализировав кое-что в ней и поправив.

 

***

 

 

Ты мне елочки пышные хвалишь

Мимоходом, почти как детей.

Никогда на тропе не оставишь

Без вниманья их темных затей:

На ветру они машут ветвями

И, зеленые, в платьях до пят

Выступают гуськом перед нами,

Как инфанты Веласкеса, в ряд.

 

Полупризрачность, полупрозрачность,

Полудикость и взглядов косых

Исподлобья врожденная мрачность,

Затаенные колкости их.

Вот пригладят им брови и челки,

Поведут безупречных на бал.

Как тебе мои чинные елки?

Хорошо я о них рассказал?


 

***

 

 

Даль с тенями еловыми, милыми

Колеею железной распорота.

На бетонной платформе с перилами

Электричку встречаю из города.

 

Свежесть утренняя, тиховейная,

Как из чайника пьется, из носика.

Как мне нравится одноколейная

Голубая железная просека!

 

Не один я, - две девочки-дачницы

Вышли к поезду, псина приблудная,

И подросток играет, дурачится

С нею, - пауза летняя, чудная!

 

Золотая, прохладная, праздная.

Замедленье судьбы, проволочка.

Как всегда, электричка опаздывает,

В хвойной прорези – смутная точка.

 

Появилась, растет, крутолобая.

Боже мой, к ней вся жизнь моя сводится,

Парашютом со струнными стропами

Напрягаясь, узлом на мне сходится.

 

Приближается, пыльная, ржавая,

С красным поясом, - о, неужели

В ней – вся радость, отрада, душа моя,

Приминая кустарник и ели?

 

И чего-то боюсь, и не верится,

Замороченный вечными страхами,

Что пространство так может расщедриться

С его мрачными мойрами, пряхами…


 

***

 

 

Как стояли, так пусть и стоят

Эти вещи, не надо местами

Их менять. Я педант, ретроград,

Консерватор и трус, между нами.

 

Лишь бы всё оставалось, как есть.

А чтоб всё оставалось, не надо

К верхней полке за вазочкой лезть:

Пусть стоит неприметно для взгляда.

 

Хорошо, что не вижу узор

И огранку; сложилась привычка.

Ты скажи мне, что я рутинёр.

Разве это обидная кличка?

 

И ни слова про доблесть и честь!

В этой жизни, над смертным обрывом,

Лишь бы всё оставалось, как есть:

Тень с мерцаньем и блеск с переливом.

 

Только дай победить февралю –

И октябрь заберется под шторку…

Революционерку люблю,

Экстремистку люблю, фантазерку.


 

 

УВЛЕКАТЕЛЬНОЕ ЧТЕНЬЕ

 

Я помню, - он пишет, - в поместье у нас коня –

Любителя музыки. Мать над клавиатурой

Склонялась – и музыка радовала меня,

И конь прибегал под окно, шелковисто-бурый,

Клал голову на подоконник – и замирал.

Пожалуйста, гладьте, треплите его по гриве

Рукой – не вскипит, не покажет зубов оскал.

Вы счастливы? Конь, безусловно, еще счастливей!

 

Такой благодарный, необыкновенный конь!

Два глаза, подернутых влагой, и нервный трепет.

Он слушает музыку! Ваша ему ладонь

Ничуть не нужна и сочувственный детский лепет,

А только этюд си-бемоль или ре-минор.

О, знал бы Шопен или Лист, как их любят нежно -

И в стойло потом молчаливо, потупив взор,

Трусцой возвращаются медленно, безнадежно…


 

 

НЕУРЯДИЦЫ

 

Опять развестись и еще раз жениться…

Но как развестись? За письмо он садится

И пишет жене приблизительно так:

«Я знаю, Валерия, что ты за птица!»

Ни больше, ни меньше. Ну что за дурак?

 

И эта нелепая фраза, к восторгу

Друзей и знакомых, войдет в поговорку,

И дети подхватят в знакомых домах

Ее, друг у друга линейку, отвертку

Из рук вырывая, сжимая в руках.

 

И кто-нибудь, чтобы к жене подступиться,

Когда она сердится или помнится

Ей что-нибудь, с каменным скажет лицом:

«Я знаю, Валерия, что ты за птица!»

Она улыбнется – и дело с концом.


 

ЗВОНКИ ПОД НОВЫЙ ГОД

 

Приличный человек обзванивает всех,

Спеша опередить ему звонящих, чтобы

Поздравить, пожелать, он в трубке слышит смех

Детей, шумящих там, и верной Пенелопы,

- Будь счастлив, Одиссей, - он в трубку говорит,

И кажется ему, что даже видит елку.

Он верит: новый год Троянской не сулит

Войны, - не дай нам бог отсутствовать подолгу.

 

Приличный человек по книжке записной,

Боясь кого-нибудь забыть, находит имя

Покинувшего мир, укрытого за тьмой,

Под камнем гробовым, за елями густыми,

И думает о нем: чего бы пожелать

Ушедшему туда, где наши суесловья,

Наверное, смешны, и, путаясь, опять

Желает легких дней, и счастья, и здоровья!


 

 

            

     ***

 

 

Если б ведала статуя

В неподвижной красе

Всё, что мучает, радуя

Нас – на узкой стезе

Меж внезапным желанием,

Налетевшим, как шторм,

И самообладанием

В рамках правил и норм.

 

Руки голые статуи

Знать не знают о том,

Что живые припрятали

В розово-голубом,

Загорелом и матовом,

Их к затылку подняв

В ситуации патовой, –

Страшен жест и лукав.

 

Ледяные предплечия,

Белой лямкой дразня.

И поэт бессердечными

Их назвал до меня,

Невозможная, дикая,

Неземная мечта.

За какой бы я книгою

Так забылся, когда?

 

Эта близость покатая,

Этот солнечный пыл.

Нет, не ведает статуя,

Как тебя я любил,

Вот оно – милосердие,

Страсть – его псевдоним.

И ничтожно бессмертие

По сравнению с ним.


 

          ***

 

 

Долго руку держала в руке

И, как в давние дни, не хотела

Отпускать на ночном сквозняке

Его легкую душу и тело.

 

И шепнул он ей, глядя в глаза:

Если жизнь существует иная,

Я подам тебе знак: стрекоза

Постучится в окно золотая.

 

Умер он через несколько дней.

В хладном августе реют стрекозы

Там, где в пух превратился кипрей, –

И на них она смотрит сквозь слезы.

 

И до позднего часа окно

Оставляет нарочно открытым.

Стрекоза не влетает. Темно.

Не стучится с загробным визитом.

 

Значит, нет ничего. И смотреть

Нет на звезды горячего смысла.

Хорошо бы и ей умереть.

Только сны и абстрактные числа.

 

Но звонок разбудил в два часа –

И в мобильную легкую трубку

Чей-то голос сказал: «Стрекоза»,

Как сквозь тряпку сказал или губку.

 

……………………………………

 

Я-то думаю: он попросил

Перед смертью надежного друга,

Тот набрался отваги и сил:

Не такая большая услуга.


 

***

 

 

Мне рассказали про клуб

Самоубийц: собираются,

Пьют; сам себе лесоруб

Каждый – и тем развлекаются;

Выпадет жребий: смешно.

Ты принужден в этом месяце

Выброситься в окно

Или на люстре повеситься.

 

Я отвечаю: Ну, нет.

И вспоминаю приятеля.

Он вынимал пистолет

И превращался в мечтателя:

Мало ли что, – говорил,

Глядя в лицо неизвестному.

А умирал – позабыл

К средству прибегнуть железному.


***

 

 

Влажным вечером к белой рубахе

Липнут мошки. Наказана спесь.

В черных точках, подобно неряхе,

Словно в саже, ты вымазан весь.

 

Словно выпачкан угольной пылью.

Знать хотелось бы, кто уголькам

Дал едва различимые крылья

И завидует по пустякам?

 

А сдувать их, снимать – только хуже

Перемажешь рукав, воротник,

Боже мой, хорошо-то как! Ну же,

Кто завистлив так, мрачен и дик?

 

Словно что-то в саду подгорело.

Ни пчела не подскажет, ни жук.

Я люблю разобраться, в чем дело.

Кто открыл в преисподнюю люк?

 

Словно ты за умерших в ответе

И заранее тлени<



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.