Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Губин Андрей Тереньтьевич 44 страница



И под конец жизни Александр Федорович не согласился бы с утверждением, что на Луне господь запечатлел убийство Авеля Каином, но теперь он не стал бы спорить об этом, это не интересовало его. Он давно не смотрел на небо, разыскивая под ногами корм, звучно жевал яблоки, уписывал колхозные караваи душистого хлеба с утятиной да парным молочком. А Луна, что же, она не мешает. Пускай светит. Как и звезды. Тем более что новый взлет науки каждый раз порождает новые тайны и мифы.

Дмитрий торопливо распрощался с хуторянами - вставать им рано, ей в церковь, ему на базар, пока ранние сорта в цене, стоять в латаном переднике, расхваливая католических священников и их товар.

Однако план Дмитрия Глебовича в дальнейшем не осуществился - возле хуторка, который он хотел ликвидировать, стансовет разрешил селиться пенсионерам, выросла целая улица, открыли там ларек, протянули свет и радио, но потом и эта затея оказалась напрасной: новый хутор оказался неперспективным, больше его не развивали, и там доживали век в основном старухи, коих заботливые дети спровадили на чистый воздух и тихую сельскую жизнь.

Александр Синенкин жил долго, пережил и Федьку и Марию, дряхлый старичок с черным личиком и ослепительно белой бородой, отпущенной не по умыслу. Он давно и потихоньку сходил с ума. Его мать Настя еще в детстве называла Сашку дурачком, усматривая в нем признаки идиота, как и станичники, но тогда это было благороднейшее из безумств, божественное безумие - исступленная тяга к наукам, ученью, свету далеких звезд. В старости же он обычно раскладывал две-три бумажки, найденные на улице, и целыми днями что-то шептал над ними, высчитывал, искал нечто, Февронья извелась с ним, замыкала на сутки, как в карцер, в холодном нужнике, била чем попадя. Да и как не бить - вот он изрезал брючный ремень, собираясь, по примеру погибающих от голода путешественников, варить эту кожаную лапшу. Часто Февронья приводила его в станицу, оставляла сестре, Марии, и Мария тоже немало помучилась с братом.

В ночь его смерти в хате была только Февронья. Потом на нее косились: кто-то доглядел, что кисти рук покойника в синяках, будто крепко держали, а он, мол, вырывался. Мало ли от чего бывают синяки, а обузой для Февроньи он был точно. Похоронили его тоже на неперспективном кладбище - теперь его нет, давно запахали.

Автора портрета ученого с Вселенной в руках уже не было в живых. Наталья Павловна Невзорова после смерти Антона Синенкина жила, как в тифозной горячке. У нее было золотое наследство от родителей исключительное здоровье. К тому же отец воспитал ее на казачий манер ежедневный труд, простая пища, легкая одежда. И раны ее зарубцевались.

Она охотно принимала на веру новые веяния времени, но чувства ее жили в красочных мистических сумерках символики, иносказаний, "сверхчувств". Чувства людей меняются не так быстро, как взгляды. Наталья Павловна не ощущала большой разницы между собой и людьми древнего мира. С одинаковым тщанием она хранила и почитала книги Герцена и Ницше, Пушкина и Сведенборга. А уже надо было уметь выбирать, и уже разум должен диктовать единственно правильный путь в быстробегущей жизни.

Как всякий художник, она лелеяла мечту создать великое, неповторимое, вечное. Вдохновение не приходило. Приходил управдом и требовал плату за тепловые излишки и новую канализацию. Она знала, что путь "скрипачей" (поэтов и художников) не усыпан розами, и стойко переносила все тяготы и невзгоды, положив себя на алтарь искусства. Она постепенно осталась одна, без родных, друзей, близких. Окружила себя кольцом равнодушия ко всему иному, считая, что это даст ей силу творчества. Как писал Бальмонт: "Я ненавижу человечество. Я от него бегу спеша. Мое единое отечество - Моя великая душа". Этот духовный хутор Невзоровой, как и хутор Александра Синенкина, был обречен на умирание.

Правда, в тридцатых годах она написала замечательный, по отзывам, цикл "Горы". Но когда увидела "Гималаи" Рериха, заплакала и процитировала юношеское стихотворение Ильи Эренбурга, начинавшееся строфой: "В одежде гордого сеньора Я выхода на сцену ждал, Но по ошибке режиссера На пять столетий опоздал". А трагизм бытия художника и без того велик. Наталья Павловна несомненно была талантлива, но она строчка, хоть и прекрасной песни, но из прошлого. Ее картины не имели будущего - только в прошлом она могла быть ярким явлением.

Тогда она лихорадочно писала знатных доярок, розовощеких трактористок в красных косынках, уборку урожая, но техника не заменяла чувств. Другие писали это же самое более прочувствованно и, не имея и доли ее таланта, становились академиками.

Вдруг ощутила она мощь и необычайную красоту первых революционеров станицы - Дениса Коршака, Михея Есаулова, Антона Синенкина. Их портреты принесли ей некоторое удовлетворение, но червь вечного поиска точил ее душу, а поиск ее в прошлом.

Через тридцать с лишним лет мало осталось от старой России, деревень, уездов, губерний, Москвы, а Иван Бунин продолжал гениально писать о них в Париже, остановив навсегда стрелку часов истории на 1916 году.

Умерла она осенью. С утра почувствовала себя хорошо - перед этим долго болела. Небо в розовых полосах, протягивающихся из-за горизонта. Беспомощность - перед временем, пространством, тайнами мироздания. Старинный особняк в багряно-рдеющих побегах винограда. Сиреневые аллеи. Старые каштаны - она помнит, как их сажали. А вдали вечные горы Кавказа. Слезы тревоги. Боль расставания. Милые дали с четкими поутру контурами гор. Она вспомнила себя маленькой девочкой, ходившей в степь, на бугры с отцом за лазориками, - на ней была большая яркая шляпа, в руках плетеная корзиночка. Все ушло, скрылось, исчезло. Выросли новые дети и их детей дети. Только Синие и Белые горы по-прежнему величаво спят и будут спать до новых космических потрясений, когда огненные краски вселенной вновь перемешает на своей палитре величайшая художница-природа, когда все созданное человеком вновь станет извечным материалом этой бессмертной строительницы...

Имени Натальи Павловны Невзоровой в истории искусств не осталось.

ФУТБОЛ ПО-КАЗАЧЬИ

Жена погибшего Василия Есаулова завербовалась куда-то с новым мужем, пенсию за Василия забрала, а детей оставила деду и бабке. Они вырастили их, как и нянчились с детьми Ленки. И те, и другие ходили в детский сад. Дед любил их, особенно красноволосую Ирочку. В возрасте пятидесяти с лишним лет он выучил в обществе внучки "Мойдодыр", узнал множество сказок и стихов. В детстве Спиридона главным были труд, холод, недосыпания. Ели из одной чашки, спали на полу, рождались в степи под хрясцами, обувь и одежда переходили от старших к младшим. Теперь же на каждого ребенка отдельная кровать, коляска на пружинах, с козырьком от солнца, игрушки, сласти, а одежда по модам и сезонам. Это выпало детям Елены, а дети Василия росли в годы войны.

- Чтоб вас чума забрала! - восхищенно ругался дед. - Это черти, а не дети растут! Встали бы да посмотрели наши деды, как перевернулся белый свет!

На выпускной утренник в детский сад ходил Спиридон. Большой двор, где действительно рос персиковый и абрикосовый сад, гудел от праздничной толпы родителей. Дети давали концерт. Семилетний Гринька читал "Бородино" - дед обучил. Ирочка танцевала лебедем, показывала, "какими они были маленькими". Спиридон волновался страшно, задыхался, но выступить не посмел.

Через десять лет он попал на другой торжественный бал, в школе. Ира уже танцевала не лебедем, а твисты и шейки, а Гринька уже был под хмельком. И снова необыкновенное волнение охватило Спиридона. Он смотрел на новую юность, горючие слезы подступали к ослабевшим глазам, будто он, а не внуки, расставался со школой. Многих выпускников, парней с усиками и женственных девушек, он помнил малышами, по детскому саду - вот этот изображал Волка, а эта была Снегурочкой - а потом по десяти классам. И теперь набрался смелости, вышел вперед и сказал перед нарядными, интеллигентными родителями и учителями, неловко, но проникновенно:

- Спасибо вам, дорогие учителя, за наших детей... Правильная эта советская жизнь...

Ему долго аплодировали, он разволновался совсем, задергал носом, вышел в коридор. Там выпускники угостили его сладким шампанским. Пригласили на футбол - Гринька правый крайний, играть будут с чемпионом страны, приехавшим на отдых "Спартаком".

Спиридон не понимал, как можно смотреть на то, как пацаны мяч ногами гоняют. Но шампанское развеселило его, он пошел к стадиону. В спортивном кафе выпил еще. Ввязывался в разговор стайки ребят, крепких, загорелых, в майках. Хотел рассказать им о сынах, о брате, первом орденоносце станицы, но ребята смеялись, говорили о бразильской системе, отмахивались от старика:

- Тебе, дед, спать пора!

Рослый Гринька встретил деда и провел на трибуну почетных гостей. Вдруг потянула, наклонила Спиридона тайная, неизученная сила родной земли. Вместе с матерью подростки Есауловы корчевали здесь дубняк и сеяли просо. Теперь тут стадион. Почти ничего Спиридон не мог здесь назвать - колоннады из розового туфа, зеленое поле, трибуны, корт, трек, олимпийские чаши, гипсовые атлеты с дисками и копьями, похожими на казачьи пики. А народ, что прибывал толпами, в своем большинстве не знал, как называются балки и родники за станицей, - имена эти утрачивались безвозвратно, и даже мало кто знал, что место это называлось Гусиный лес. На дорожки выехали никелированные тележки-мангалы - шипели традиционные шашлыки. Продавали водку, пиво, чуреки. Спиридон выпил еще, а нельзя было. Просвистел судейский свисток, команды сбежались упругими лентами к центру, крикнули "физкульт-привет". Противник чемпиона страны местный "Пищевик" - повара, официанты, продавцы, дворовая команда.

Вскоре от заслуженного казака остался лишь воющий, кровожадный римский зритель. Впервые попав на игру, он сразу понял, что к чему, бешено аплодировал современным гладиаторам и чуть не задушил Митьку Есаулова от радости, когда "Пищевик" провел первый гол в ворота "Спартака". Дрогнул человеческий подсолнух чаши стадиона, и над городом, над темно-белыми горами всплеснулся мощный, тысячеголосый вскрик местного патриотизма.

Чемпион играл вяло и грубо - то ли не брал всерьез противника, то ли не хотел играть на тяжелом, сыром поле: неожиданно, в июне, прошел густой снег. В белых быстро-быстро мелькающих платьях-сетках пробежали по городу летние метели, закружились веселыми школьницами в вальсе и сбились на стремительную лезгинку.

Засвистел ветер, потемнело, горы придвинулись ближе.

В ворота "Спартака" прошел второй мяч. Судья - местный! - не засчитал. Ужас и гнев исказили лицо казачьего полковника Есаулова. Он вложил два пальца в рот, яростно посмотрел на милиционера, разбойно засвистал и в общем гуле заорал бог знает как появившиеся на языке слова:

- Тама! Штука! Судью на мыло! Энтого с поля!..

Когда на последних минутах "Пищевик" продолжил счет, выиграв у чемпиона 5:0, засыпанный снегом казак уже хрипел, став заядлым болельщиком. На другой день "Спартак" отыгрался - 8:0.

Спиридон вышел пораньше, пройтись по воздуху. Шел медленно, оглядывая старые и новые улицы.

Казачество умирало. Еще до смерти любили коней, но лишь на скачках, а работали на машинах. Давно привычны электрические луны, заслонившие свет звезд. Деревья, что сажал и охранял Михей Васильевич, все-таки погибли. Но на том месте все-таки посадили яблоневый сад новые люди, следующая волна, третье от Михея и Коршака поколение.

Проходя мимо электромельницы, Спиридон не заметил и следов засыпанной Канавы, по которой шла вода на колесо. Тихо журчала она, заросшая ивами, травами. Теперь мертво блестит щебенка. Давно засыпан и тот, кто выкопал Канаву, как легендарный Фархад, - станичный поэт Афиноген Малахов. Но зато за городом белеют паруса - появилось горное море, мечта Михея. В аэропорту сотни серебристых лайнеров. А тут чудом еще уцелели саманные халупы чуть ли не времен Шамиля, в которых раньше спали, как цари Гомера, на овчинах, а теперь рижская да пражская мебель.

В колхозе Дмитрия Есаулова, Героя Социалистического Труда, депутата Верховного Совета СССР, у каждого колхозника новый дом, в котором давно не новость газ, электричество, телевизор, радио, бытовые машины, вода... Есть и стеклянный молокопровод в горах, о котором говорил Михей.

Может, где-нибудь в стенке дотлевает ржавый револьвер забытой системы. Но это уже заботы юных археологов, усердно пополняющих народный музей, - недавно притащили клык южного слона и орудийный ствол времен гражданской войны. Однако разыскать черкеску, чугунок, кизяк невозможно.

Выросла новая станица - Дениса Коршака да Михея Есаулова работа.

Вырос новый курорт. Еще украшают его старинные особняки с башнями и шпилями. Непревзойденной осталась лечебница античного стиля, из золотистого доломита, она господствует по-прежнему, многие здания строились под нее - недаром охраняется она Архитектурным надзором как выдающийся памятник зодчества. А рядом белые новые здравницы - как многоэтажные корабли, плывущие в синеве неба, сверкающие стеклом, алюминием, цветным бетоном.

В звонком шуме Подкумка любовался Пушкин звездными ночами Кавказа. Маркс считал, что в мировой литературе нет писателя, равного Лермонтову в описаниях природы. Эта природа - окрестности Пятигорья, нашей станицы, где и убили Лермонтова. Льва Толстого так поразила вечная прелесть природы Кавказа, что он повесть "Казаки" начал писать стихами, как поэму. А Федор Шаляпин ловил в Подкумке форель, целыми корзинами брал - теперь в речке рыбы нет. Римский-Корсаков любил бродить в Долине Очарования - Чугуевой балке - туристы еще не захламили ее тогда жестью, битым стеклом, полиэтиленом. Горький обожал ессентукские шашлыки, а Станиславский кисловодский нарзан. В белой вилле на горе поселился художник Ярошенко и написал великолепные пейзажи гор, облаков, долин...

Двумя синими крылами - Каспийским и Черным - машет белый орел Кавказского хребта, неся в клюве драгоценный камень Ставрополья, житницу, здравницу, кузницу здоровья. Светлые горы окружают городок, белоснежный, как стерильный халат врача. Люди пьют воду, гуляют по аллеям парка, едят предписанную пищу или сочный антрекот, пьют густое вино, покупают сувениры, катаются на шлюпках, принимают процедуры, ездят к вершинам на экскурсии. Над ними застоявшаяся тишина, устойчивая, великая, провинциальная тишина, что сродни той, которая была тут до пришествия людей.

Вечен дымок легкой грусти-красоты. Осенью каштановый дождь и багрянец листьев. Солнечный февраль с первыми фиалками. Буйно-зеленое лето. И тишина - кузница здоровья.

Плывет на тихом подземном океане стеклянный, белобетонный городок с вкрапленными золотисто-кирпичными слитками старинных особняков.

Ночами взгорья осыпаны многоцветным шевелящимся жаром электрических огней - станицы и поселки сливаются постепенно в один город. На вершине Синей горы, где некогда стояли в дозорах казаки, теперь рубиновое око пикета телерадио - зорко видит и слышит все, что происходит в мире.

Казаков больше нет. Слово "казак" из употребления выходит. Доживают свой век оперные, сценические "казаки" в народных, многонациональных ансамблях. Но песни казачьи остались. Да когда кино "Тихий Дон" пустили, громко плакали в зале и смотрели по пять раз третью серию - и, конечно, не только по причине хорошей режиссерской работы.

...ПОТЕРЯВШИ, ПЛАЧЕМ

В народном краеведческом музее - он же музей революционной славы люди с интересом рассматривают казачью бурку, таганок, рогач, уздечку, макет телеги, настоящее колесо арбы, старинные фотографии - единицы, уцелевшие от тысяч сгоревших в революцию, ибо это так: что имеем, не храним...

За толстенным стеклом обрубок иконы с шатром, черной синью моря, снежок и желть последних листьев, брызги северного дня в лицо смотрящему. Дар "от неизвестной". Общественная дирекция гордо отбивает атаки знаменитых художественных галерей от драгоценного п о л е н а с двумя миниатюрами, темпера, дерево, XVI век.

В фондах музея находка юных следопытов - старый серый блокнот. Записи Дениса Коршака - до половины блокнота - непоправимо размыты, с трудом прочитываются лишь отдельные слова. Дальше рука Михея Есаулова. Многое тоже стерлось, затуманилось, но несколько листков сохранились лучше других. Вот они.

"...потому что я коммунист. Исповедуюсь. Родился в казачьей хате под камышом, год 1886. Рос без отца, но помню его хорошо. Работаю с момента, как помню себя. В партии Ленина с 1918 года. Сейчас год 1939. Из партии исключенный. Нахожусь в прекрасной Чугуевой балке, в лесах, под прикрытием верного человека. Как я стою чуть впереди других, то и упасть в землю могу, обогнав других. И вот обращаюсь ко всем товарищам и мировому рабочему классу, которому принадлежу целиком.

Я был во многом несознательный казак, думал, что я один на земле, но партия открыла мне глаза, и я пошел до конца за дело трудового народа. Теперь же меня разбирает смех, что я от партии исключенный, а что капнуло на этот листок сверху, так то дождик, осень, не подумайте - слезы. Смеюсь же вот почему: застрелить меня можно, из партии исключить нельзя, потому что, как ни дорог партбилет, а в партии состоишь не билетом, а сердцем, и когда оно перестает биться, тут и выпадает человек из рядов. А у меня покамест бьется.

Как-то показали раскопки на Бермамыте, люди давно обитают на планете, и тыщи лет живут наподобие зверей - кто кого слопает. И многие корифеи разных стран, даже и монах Кампанелла, осуждали это, искали пути к человечеству, к жизни без враждования. И такие пути нашли парижские коммунары, но власть свою удержать не сумели, а почему, то разъяснили знаменосные товарищи Маркс - Энгельс.

Смолоду я насмотрелся на многие лиходейства жизни и никак не мог взять в толк, как все сделать по-хорошему, и душа у меня болела. А некоторые ошибочно думают и доныне, что царство небесное, как та манна и жареные куропатки, само свалится в рот. Нет. Надо вставать с зарей и засучивать рукава на каждый день. Под лежачий камень вода не течет. И не будет того, как пишут иные, чтобы люди все переделали и уселись гуртом хлебать сладкую кашу с молоком да полеживать на солнышке, как на курорте. Никаких остановок не будет. И строчка эта неверная: в к о м м у н е о с т а н о в к а. Потому как до скончания века разная контра будет подымать голову, этих голов у нее многие тыщи, как я понимаю нынче. В том-то и дело, что контра хочет остановки, передышки, чтобы укорениться и все повернуть сначала. И дремать на посту нам не следовало бы. И никакой не давать передышки и при большом достижении побед. Гражданин Иван Золотарев на рыжих конях и автомобиле помчался в коммунизм, а очутился на кулацком хуторе...

Игнат намекнул мне: не прошибся ли я в 18-м году? Нет, любезный товарищ Гетманцев, не прошибся. Я есть георгиевский кавалер, но, когда понадобилось, звание это порушил и кресты сдал на монетный металл, пока ходят деньги. Многие из родни ужасались тогда, что я кресты бесплатно сдал. А я у революции не пасынком был, и отмечен орденом Красного Знамени, которое подняли рабочие сто лет назад, потом оно загорелось в Парижской Коммуне, а подхватил и развернул его над всем земным шаром товарищ Ленин, видеть которого так и не довелось, но дело которого прочно.

Я вас прошу, товарищи, рассудите меня с нашей чудовищной станицей: когда пришла черная телеграмма о товарище Ленине, у нас это отмечали тоже, в мороз и метель, и нашлись активисты, и среди начальства, что предлагали провести похороны Ленина в самую что ни есть могилу, на площади, с гробом, а в гроб положить венки и фотокарточку. Я самовольно запретил рыть могилу, а на траурный митинг привел тридцать шесть новых большевиков из бедноты так мы х о р о н и л и Ленина. Вот за эту могилу, что не дал рыть, я имею нагоняй, партийный выговор, с каким не согласен и до сегодня. То есть выговор тот давно снятый, но был в те дни как пятно.

Помимо выговора, имею благодарность товарища Кирова, застреленного врагами в упор. Покончил жизнь и товарищ Серго, вручивший мне наградную шашку, когда мы отличились под Ставрополем. Должен бы помнить меня и товарищ Сталин, которому днями отправлено письмо. Я был комэска и под приснопамятным Царицыном охально посек белоказачью сотню - двести ихних клинков против наших семьдесят двух. Товарищ Сталин представил меня и других к награждению орденом, Игната Гетманцева тоже, но не за тот раз, а еще раньше...

Есть у меня одно мечтание: собрать за одним столом, как колхозников, на пир-беседу, даже и с выпивкой, всех дорогих товарищей, что думали в темное время о светлых днях всего мира, и многие за то сложили буйные головы, начиная от казака Ивана Болотникова, что пытался взять Москву. Имена многих хорошо перечислили на высоком камне, что стоит в саду сбоку Кремля. Конечно, я не верю в воскресение, а хотелось бы собрать их за одним столом. Может, они меж собой и не поладили бы, но мы успокоим их картиной нашей новой жизни. От нас послали бы на тот пир Дениса Коршака. Чтобы они могли своими глазами, даже в нашей лютой казачьей станице, видеть Советскую власть, которую Яшка Уланов хотел подменить колхозным правлением, дурак несусветный. Мы бы их от стола и повели в колхоз Тельмана и, к примеру, тому же Гегелю, источнику, показали, как обстоят дела на нынче. А дела тут отличные, колхоз гремит на всю страну, а что касаемо контры, то она кусается бешено, как сероглазый прокурор Алтынников и наш страшенный товарищ Сучков. А что станичники поджигали милицию - это от темноты и привычки к бунтам. Сама милиция, дом генерала Федюшкина, тут ни при чем. Так и машины разбивали английские пролетарии...

А насчет равноправия и равенства ясно, как божий день: поголовного равенства, как у баранов в отаре, не получится, даже и близнецы между собой разнятся. Зато всем дали одинаковые права - и бабам, и нациям тоже.

И когда свернем хребет мировому капиталу, а он от этого никуда не денется, то все люди получат жизнь без войн, голода и издевательств от властей.

Я вот говорю, товарищи: к чему дана людям, допустим, жизнь? К тому, чтобы ее прожить с пользой всем, а о себе я думал в последнюю очередь, мне много не надо, я и в лесу проживу, но чтобы все дети в школу ходили, сытые, одетые, обутые, а если мячик там или коньки кататься на речке, то всем, а не одному из богатых. Хапать только, как некоторые станичники и при Советской власти, не следует, потому что это измена, а за измену, вы сами понимаете, какая выносится кара и мера наказания.

Сообща мы подымем этот пласт - культурную жизнь, без драк, религии, зависти, обмана, лени и трусливости в бою. У нас уже что получается: электричество и радио в хатах, за место кизеков антрацит, в поле тракторы и комбайны, стопудовый урожай, всеобщее обучение, полеты в стратосферу, разные выставки и торжества, а от этого рукой подать до коммунизма.

Как большевик, сами понимаете, в сны я не верю. Но приснилось. Вроде идем мы с Денисом Ивановичем по-над Синим яром и вылетают какие-то конники прямо на нас, чуть в грязь не смесили. Спрашивают станицу Старокопытную. А такой станицы, товарищи мировые рабочие, в наших краях нету, об чем мы и докладываем им. "А это какая станица?" - показывают на нашу. Мы сказали и тоже повернулись посмотреть. А там никакой станицы, а город с большими домами, везде флаги, песни, а на площади, у памятника Денису и первым большевикам, молодые казаки обучаются военному делу. Потом привиделось грустное, но оно касается не станицы, а меня лично. Будто на левой руке у меня дыра, сухая, без крови, и оттуда росток зеленого лука выглядывает. Я его потянул, вытащил, за ним новые стебельки, я их целое беремя повытаскивал из руки, а им все конца нету... С тем и проснулся. И вроде рука у меня левая легкая, пустая, вроде я уже как в земле, а из меня поросль разная молодая, зеленая так и прет кустами... А поворота назад не будет, как то случалось в Париже через предательство буржуазии не раз и не два. У нас победила Советская власть. И победит везде. Вот почему я утешаюсь и тут, в этой хмурой и трепетной балке, где укрываюсь временно от врагов, и верю в нашу победу...

А это пишу не по существу вопроса, для души, хотя каждому грамотному человеку теперь известно: никакой души нету, а есть сознание, главным образом классовое. Это и писать бы не обязательно, да припомнилось.

Раз лежу я в нашей бурной речке, бежит она меж зеленых гор, в самых бурунах лежу и за куст держусь, чтоб не унесло, вода кипит вокруг головы, а перед глазами синь неба непередаваемая и такие чудесные горы - жалко, рвут их на камень, - что разволновался я, и подумалось даже тогда о бессмертии, не в церковном, конечно, смысле, а что стану листом, камышиной, луком...

Или взять тот курган за станицей, возле него мы в детстве собирались, когда ходили в балки за кизилом и терном. Мы думали тогда, что в кургане закопан древний царь в полном боевом вооружении и котел с золотом. Говорили, что по ночам из кургана выходил белый конь. Пробовали мы и копать с одного бока. Там такая зеленая и свежая трава, а роса на солнце и во сне такой не увидишь. Я бы его сохранил навеки, этот курган. Может, и нет в нем белого коня, но волшебное что-то таится..."

Далее запись в блокноте размыта.

Курган тот давно запахали, как и снесли на камень Кинжал-гору, Острую, Медовую и скоро снесут Змейку - красивейшую в этом редчайшем архипелаге Синих гор. Потерявши, плачем.

Зато сколько выросло нового. И уже не перечесть новых памятников. Вот одна, у дороги, композиция, чисто кавказская: у гранитной коновязи три бронзовых коня, оседланных, в уздечках, с поникшими головами. Где их всадники? Отдыхают. В лугах бесконечной вечности. Осыпаемые звездами. Под Москвой. За Варшавой. Под ледяным панцирем Кавказского хребта. В дальнем городе Берлине... Спят, надолго укрывшись бурками из полевых цветов, утренних туманов и снегов-метелиц. Только пионеры-следопыты тревожат их сон, отыскивая в земле их ордена, красноармейские книжки, комсомольские билеты, патронные гильзы и фляжки с нацарапанными словами верности, отваги и любви к родимой земле. А бронзовые кони терпеливо ждут у околицы, не идут по дворам. Один даже глазом косит на дорогу - не покажется ли отставший где-то хозяин?..

ПУЧОК СТЕПНОЙ ТРАВЫ ПОЛЫНИ

Не всю чашу испил еще Спиридон Васильевич. Прошел слух, что сын Александр не убит на фронте, а отбывает наказание за плен на Колыме, о которой сказано: "Колыма ты, Колыма, чудная планета: двенадцать месяцев зима, остальное - лето".

Спиридон дал запрос в город Подольск, что под Москвой, в архив Вооруженных Сил. Ответ пришел н е я с н ы й: рядовой Александр Спиридонович Есаулов пропал без вести. А ведь была бумага о гибели к а п и т а н а Есаулова.

На вторичный запрос ответа пока не было.

Вороные кони у казаков ценились дороже светлых потому, что в ночном деле не так приметны - в набегах, разведке. Гривы коней подстригали, спереди получалась-челка.

Девкам не трогали волос ножницами, растили косы. Но семнадцатилетней Пашке, Прасковье Мирной, ее братья однажды для смеха подстригли волосы на манер конской челки. Пришлось даже свадьбу откладывать на год, такой позор получился.

Случайно челка эта сохранилась в гвардейском сундуке Фоли Есауловой на старинной групповой фотографии, у гроба, кого-то хоронили, и Прасковья тоже стояла там.

Спиридон ходил в собес.

Возвращался по главной улице, одна сторона которой - ограда парка, чугунные пики. На пиках множество афиш.

Случайно присмотрелся к одной...

На афише его мать, Прасковья Харитоновна, в девках, с той самой челкой, как у жеребенка.

Светлая голова, он тут же спустился в театр-Парк, где как-то с год сторожевал, и был накоротке с бессменным директором театра Суреном Азатовичем Абияном.

Сурен Азатович подтвердил: да, была на гастролях французская певица с ансамблем, но уже уехала, афиша эта позавчерашняя, рабочий не снял, запил.

А имя певицы Спиридон прочитал и сам - Анна Шобер.

Продавщица в парижском магазине тоже была Шобер... Мадлен Шобер...

А песни и Спиридон пел - приходилось и в театрах выступать, в казачьем хоре.

Забрал у Абияна все оставшиеся афиши с Анной Шобер.

Домой пришел скучный.

- Чего ты, как с креста снятый? - спрашивает бабка Фоля.

- Ничего... Пенсию прибавили...

И все афиши с портретом своей дочери, парижанки, прибил на стенку.

Встали по-старинному, рано. Синий сумрак снежного утра жаль рвать электрическим бешеным светом, и зажгли восковую свечу. Жарко запылала чудом хранимая р у с с к а я печь в полхаты, а рядом в кухне польская газовая плита.

Ели блины, с пылу с жару. С каймаком, медом, маслом, вареньем. Не забыли и водочку под желтую икру леща и сазана, да и серая икра каспийских осетров нашлась в роскошном граненом айсберге, финском холодильнике. Вчера хорошо посидели в модном ресторане "Казачий" и сейчас перебирали вчерашние разговоры. Тихо беседовали, укладывались, Выходили из горницы подышать, полюбоваться чудным февральским деньком, когда Синие горы - неповторимо синие, влажные, а дали непредельные, лазурные, щемящие душу вечной своей красотой.

День пролетел, как на парусах. Пора выходить. Последняя песня допета.

Величественно и мрачно встала сибирской тайгой гряда черных неподвижных туч на севере. Будто стена крепости меж Кавказом и Россией в старину. Попрощались в доме, присели перед дальней дорогой, смахнули слезу и вышли. Тут еще задержались на минуту - летела по небу закатному быстро-быстро яркая звездочка, спутник.

Горько прощались на вокзале. Старая казачка Полька Уланова и два ее сына, давно семейные, провожали домой, в Восточную Сибирь, их бывшего отца и мужа Якова Уланова, председателя первого станичного колхоза.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.