|
|||
Грэм Джойс Дом Утраченных Грез 14 страница«Вот сейчас». Человек на краю утеса повернулся и исчез. Можно было даже не смотреть на часы. Манусос знал, что ровно через сто восемьдесят секунд медный диск сольется с волнами. Три минуты прошли, и, когда солнце поцеловало воду, он выпустил струю дыма и встал, будто получил разрешение двигаться. Плохой был день. Разговор с англичанином ничего не дал, и его достоинство было оскорблено. Он не мог снова туда вернуться. Потом одна из его овец сорвалась со скалы, пришлось ее прирезать и тащить домой. Плохой день. Собака, привязанная у курятника, скулила и рвалась к хозяину. Он погладил собаку по голове. Потом пошел в дом за лирой. Дом Манусоса состоял из единственной комнаты, большую часть которой занимала огромная латунная кровать. На стенах висело множество фотографий в рамках: отца и матери, деда и бабки, каких-то родственников, которых он уже не помнил. Был среди них и снимок брата, сделанный перед поступлением его в семинарию в Салониках, где тот хотел учиться на священника. Другие стены были заняты масляными лампами и пыльной вышивкой. Пастух не любил сидеть дома и старался как можно дольше оставаться на свежем воздухе. Домосед, считал он, – слаб, неполноценен. Холмы, и небо, и скалы – это легкие и прочие жизненно важные органы, тогда как дом – место только для ночевки, как церковь – место только для молитвы. Нет, домосед подобен музыкальному инструменту без струн, он лишен возможности раскрыть свою суть. Лира, завернутая в тряпку, лежала на кровати. Он взял ее и вышел наружу. Там он уселся в кресло, развернул тряпку и достал инструмент. Крепко уперши верхний конец инструмента под ребра, занес смычок и посмотрел на собаку. Потом повел смычком, и струны издали высокий и пульсирующий визгливый звук. Собака заскулила и припала к земле. Манусос засмеялся и ладонью приглушил струны. – Прости, собачка! Нехороший я человек, что дразню тебя. Нехороший, нехороший. Он снова тронул струны, извлекши на сей раз более глубокую, низкую ноту. Собака вскочила и залаяла на него. – Верно! Верно! Этот звук приятней! «Если бы с людьми было так же просто», – подумал он. Он опять приглушил струны ладонью, выпрямился в кресле и стал подошвами на сухую землю, чувствуя, как пальцы утопают в пыли. Когда играешь музыку, необходимо иметь непосредственную связь с почвой, ибо всякая музыка – это пение земли. Печальные песни или радостные и веселые мелодии, меланхоличные мотивы, песни сожаления, или ожидания, или благодарности – все это вопль земли, жаждущей, чтобы ее услышали в ее одиночестве. Это была «корневая» музыка, то, что играл Манусос, рицитика, – иногда чистое, без сопровождения «глубокое пение», а иногда страстные мелодии, исполняемые на одной лире. Не это важно. Важно, чтобы в них присутствовала душа, чтобы, воспроизводя жалобы земли, сохранить самый их дух. Это требовало от музыканта правильной посадки, правильного дыхания, определенной манеры исполнения и глубокой сосредоточенности. И непременно полного погружения в песню. Он подождал и, почувствовав, что момент настал, медленно провел смычком по струнам, извлекая пронзительную ноту, затухающую и взбирающуюся ввысь и вновь затухающую и взбирающуюся, прежде чем уверенно зазвучала возбуждающая, стремительная мелодия. Подымающиеся по спирали звуки возвращались и повторялись, в быстром темпе на четыре четверти, подчеркиваемые ударом смычка. Он играл, вжимая пальцы ног в землю. Глаза его были закрыты; музыка полностью захватила его. Он повторил тему семь раз, прежде чем поднял голову и гортанно, с чувством запел. Это была песня о неразделенной любви, о сохнущих колодцах, о жгучих слезах. Очень древняя песня. Хотя слушала его только собака, он спел ее до конца. Стихи возникли и завершились, а вибрирующая, пронизывающая музыка все продолжала звучать. Собака, подняв голову, смотрела на хозяина, пока мелодия не смолкла. Закончив, Манусос открыл глаза, и собака снова опустила голову. Пастух улыбнулся, зная, что она слушала его песню. У него был достойный слушатель, внимавший ему в наступавших сумерках. Пастух сделал короткую передышку, готовясь начать новую песню. Неожиданно собака подняла уши. Вскочила и коротко гавкнула. Манусос прищурился, вглядываясь в темноту. Что-то было там, в той стороне, куда смотрела собака. Она рванулась на цепи и яростно залаяла. Манусос встал, положил инструмент на кресло; собака продолжала метаться, натягивая цепь. Кто-то появился из-за скалы и начал подниматься к ним по тропе. Манусос напрягся, непроизвольно сжал кулаки: он не привык к тому, чтобы его уединение нарушали посетители. «Это он. Сам нашел дорогу сюда». Майк приблизился, и Манусос успокоил собаку. – Я был не прав, – сказал Майк. – Я дурак. Сам не знаю, чего хочу. – Завтра, – сказал пастух. – Будь утром готов. Захвати воду. Мы уйдем в горы на несколько дней. – И еду? – Нет. Ты не будешь есть.
На другое утро Майк уже встал и ждал в патио, когда мимо дома молча прошел по мелководью рыбак с острогой. Майк почти не спал в эту ночь. В короткие мгновения, когда он забывался сном, ему виделся пастух в чудовищном обличье, а когда проснулся, дверь в комнату была нараспашку. Ким спала. Она вернулась домой среди ночи и не стала будить его. Худой, бронзовый от загара рыбак брел по воде, плещущей вокруг его лодыжек, и браслеты на них были желтыми и розовыми в лучах встающего солнца. Он инстинктивно поднял голову и перехватил устремленный на него взгляд Майка. Коротко кивнул, проходя мимо. Майк подумал, что надо бы оставить Ким записку, но потом решил не делать этого. Несколько секунд спустя овцы, норовившие забраться в сад, возвестили о приближении Манусоса. Вскоре у ворот появился и сам пастух с неизменным посохом и холщовой сумкой через плечо. – Приготовил воду? – негромко крикнул он. Майк показал на пластиковую канистру, которую он наполнил из крана у церкви Девы Непорочной. – Хорошо. И одеяло. Тебе потребуется одеяло. Майк сходил в дом за одеялом и затолкал его и канистру в рюкзак. Потом тихонько прикрыл за собой дверь. Манусос остановил его у ворот, буравя жгучим взглядом. – Ты готов? – Да. Пастух кивнул, повернулся почти по-военному и рявкнул по-гречески: «Эмброс!», то есть «Вперед!». Они в молчании поднимались по тропе в горы позади дома. Овцы сдерживали подъем, щипля траву впереди и по сторонам тропы. Солнце, поднимавшееся у них за спиной по небосклону, из бледно-розового становилось желтым – гигантский двигатель, который набирал обороты, готовясь заработать на полную мощность. Земля еще хранила ночную прохладу, тропа под ногами была еще мягкой. Когда они миновали скалу, видом напоминавшую Динозавра, Манусос обернулся и посмотрел на мыс, находившийся сейчас по правую руку от него. Отшельник уже был на своем посту. – Бедняга сумасшедший! – сказал Майк. Пастух посмотрел на него: – Ты его жалеешь? – Да. – И я. Я тоже его жалею. Эмброс! Они шли сквозь заросли низкого кустарника, по тропам, бежавшим среди айвовых деревьев и смоковниц, по пыльным извилистым дорогам, нырявшим из одной тенистой оливковой рощи в другую. Только часа через два Манусос остановился, чтобы передохнуть и глотнуть воды. Они расположились на краю оливковой рощи, и Майк сел, опершись спиной о корявый перекрученный ствол. Он часто и тяжело дышал, пастух же был свеж, как в начале пути. Манусос протянул Майку свою бутылку с водой и заботливо смотрел, как тот пьет. Несколько минут они молча сидели в благодатной тени. Листья оливы, серебристые на солнце и зеленые с обратной стороны, были как замерший поток мерцающего света. Воздух был недвижен, и все же они словно шевелились сами по себе, жили собственной жизнью. Узловатые, искривленные деревья, стелясь над землей, застыли в мучительных позах, как агонизирующие духи. – В оливковых рощах есть что-то потустороннее, – сказал Майк. – Потустороннее? Что ты имеешь в виду? – Деревья. Они как живые. Вид у Манусоса был озадаченный. Он внимательно вгляделся в Майка, будто старался понять скрытый смысл его слов. – Конечно, они живые. – Нет, не просто живые, я не то хочу сказать… – А что же ты хочешь сказать? – То, что они… Не знаю. Может, что они как разумные существа. Но Манусос уже не слушал его. – Видишь те дыры в дереве? Отец говорил, если приложишь глаз к такой дыре, сможешь увидеть иной мир. – Это правда? – Он был выдумщик, рассказывал всякие небылицы. – И много он нарассказал тебе небылиц? – Много. – Мой тоже, – признался Майк. Он вынул из рюкзака пачку сигарет. – Нет! – остановил его пастух. – Никаких сигарет. Пока мы вместе в горах, мы живем без них. Майк со вздохом убрал пачку. Они снова погрузились в молчание. Мелькнула ящерица, скользнув хвостом по выступающему корню. Майк заметил скорпиона, притаившегося под камнем, и пнул камень ногой. – Что там? – Скорпион. – Днем он не тронет тебя. – Не тронет, если он дохлый. Манусос покачал головой: – Я не боюсь скорпиона. Он не ужалит Манусоса. – Почему? – Почему? Он не ужалит меня, потому что я его не боюсь. Он ужалит тебя, потому что ты его боишься. Хочешь знать, почему я его не боюсь? – Он пошарил в кармане и вытащил бутылочку с насекомым. Передал ее Майку посмотреть. – Если он меня ужалит, я выпью это. И все будет в порядке. Майк внимательно взглянул на грязного цвета жидкость, в которой плавал дохлый скорпион. – Это что? Что-то вроде противоядия? – Это дал мне отец, а ему – его отец. Очень старая вещь. – Тогда откуда ты знаешь, что оно все еще действует? Сам сообрази, откуда тебе знать, что оно вообще действует? – Нет. Ты не понимаешь. Никто никогда не пил это, потому что их никогда не жалили скорпионы. – Ну да, вот я и спрашиваю, откуда известно, что это помогает при укусе. Ты не знаешь это точно, потому что никто никогда его не пробовал. Манусос покрутил усы, изобразил беспредельное терпение. – Ты опять не понимаешь. Если у тебя есть это – противоядие, по-твоему, – тебе не нужно пить его, потому что он тебя никогда не ужалит. Теперь ты понимаешь меня? – Не совсем. Ты же все равно не знаешь, будет от этого средства какая-то польза или нет. Оно может оказаться совершенно бесполезным. От него может стать еще хуже! Пастух выхватил у Майка бутылочку и затолкал обратно в карман. – Иногда, – сердито сказал он, вставая, – я думаю, что ты полный дурак. Поднимайся. Пора идти. Манусос крикнул что-то неразборчивое пасущейся отаре, собирая ее, чтобы двинуться дальше, и резко ударил замешкавшуюся овцу посохом по заду. У Майка возникло ощущение, что удар предназначался ему. Они поднимались все выше, и оливковые рощи сменились хвойными лесами. Майк еще не бывал так высоко в горах. Воздух здесь был свежее и насыщен ароматом сосновой смолы. Манусос направился по тропе, которую Майк ни за что бы не заметил. Солнце еще не достигло зенита, когда они прошли сосняк, спустились по крутому склону в лощину, пересекли русло высохшей реки и вновь полезли вверх по противоположной стороне среди густо росших сосен. Манусос говорил мало, лишь изредка покрикивал на овец, направляя их. Отара замедляла шаги, но придавала им странную целеустремленность, словно животные знали что-то, чего не знал Майк. Солнце уже перешло зенит, когда пастух скомандовал остановиться и объявил, что теперь они могут отдохнуть в тени. Не считая первого короткого привала, они шагали без остановки больше шести часов. Манусос выбрал для отдыха прогалину в сосняке, где отара могла пощипать чахлую травку между камней. Он достал свою бутыль с водой. Майк обратил внимание, что он каждый раз передавал ее ему, прежде чем напиться самому. Пока Майк устало потягивал воду, Манусос, порывшись в холщовой сумке, достал небольшой бумажный пакет со сморщенными черными маслинами. Зачерпнул горсть ягод и высыпал Майку в ладонь. Майк пересчитал их. Пятнадцать оливок. Четырнадцать, если отбросить совсем уж крохотную. Он предчувствовал, что эта горсть горьких ягод будет ему и завтраком, и обедом, и ужином. Ко какими они оказались вкусными! Майк, ставший большим любителем греческих маслин и понявший теперь смысл соперничества между островами, где росли маслины, обнаружил, что по вкусу эти сильно отличаются от всех, которые он пробовал прежде. Несмотря на сморщенную кожицу и неаппетитный вид, они были мясистые, питательные, с сильным ароматом. Может, их мариновали особым способом. Он похвалил их и поинтересовался у пастуха, что это за маслины. Манусоса совершенно не тронул его интерес. Он быстро съел свою горсть маслин, сплевывая косточки в ладонь. Потом свернулся калачиком под деревом, положив под голову сложенные ладони. – Теперь спи, – сказал он и сам, похоже, мгновенно уснул. Майк посмотрел вокруг и решил, что самое лучшее будет присоединиться к пастуху. Достал из рюкзака спальный мешок, расстелил его и лег. Он проснулся внезапно, от собственного сдавленного крика. Резко сел. Манусос сидел неподалеку, поджав ноги и поглаживая посох, и смотрел на него. Майк оглянулся. Солнце клонилось к горизонту, дневная жара спала. В воздухе стоял запах сосновой хвои, и стволы сосен были необычного голубого цвета. Манусос продолжал, прищурившись, внимательно смотреть на Майка, при этом мягкая кожа его лица собралась в морщинки вокруг глаз. Майк встал. – Да, – сказал Манусос. – Так я и думал. Сейчас мы идем дальше. – И что же ты думал? – спросил Майк, стряхивая со спального мешка сосновые иглы и стараясь казаться равнодушным. – Идти еще два часа, – сказал Манусос, оставив вопрос без ответа. – Выше. Потом мы придем. – Придем куда? – Туда, куда мы идем. Там есть вода. Это были греческие два часа, и переход почти такой же долгий, как утренний. Стало трудней идти самим и гнать овец по горному склону, усеянному красными и черными валунами вулканического происхождения. Они уже поднялись выше пояса лесов. Растительность здесь была непохожей на ту, что внизу. Недостаток влаги заставил природу вооружить растения шипами и естественной защитой наподобие кольчуги. Зной и сушь обесцветили траву, оставив суровому пейзажу лишь редкие пятна щетинистого мха цвета инея и горчицы на скалах и валунах. Там и тут из каменистой земли торчали странные чернолистные цветы, похожие на колокольчики и на вид ядовитые. Тем не менее овцы и тут находили, что пощипать. Только когда солнце скрылось за вершиной, Манусос дал команду остановиться на привал. Они вышли на ровный пятачок, где две огромные скалы стояли, прижавшись друг к другу, как в день, когда они были еще мягкие, выйдя из подземного горнила. Скалы были черно-красными, с желтыми и белыми прожилками. Манусос сложил свои посох и холщовую сумку у подножия слившихся скал и велел Майку искать топливо для костра: – Скоро будет темно. Нам нужны дрова. – Дай минутку передохнуть, – взмолился Майк. Он с трудом переводил дыхание после крутого подъема. Манусос, ворча, отправился на поиски дров. Майк немного отдышался и последовал за ним. Найти что-нибудь горючее было непросто; полоса лесов осталась внизу, но встречались засохшие кусты и выбеленные солнцем карликовые деревца с ломкими ветвями. Когда ему показалось, что собрано достаточно, он сел у скалы. Вскоре вернулся Манусос, волоча груду хвороста, и поднял Майка на смех. – На сколько этого хватит тебе в Англии? На пять минут? Ничего не соображаешь? Иди и собирай еще. Нам нужно больше. Некогда просиживать свою английскую задницу. Иди! Было уже темно, когда Манусос наконец решил, что топлива запасено достаточно. Майк обливался потом, руки у него были черны, расцарапаны и кровоточили. Он проголодался, однако не осмеливался спросить, есть ли у них какая-то еда. Вспыхнул костер, быстро, с неистовым треском пожирая маленькие сухие, как трут, кусты. Манусос валил в огонь хворост, пока не образовалась куча углей, и тогда стал подбрасывать в костер реже. Воздух наполнился душистым дымом. В носу у Майка защипало от запаха, похожего на запах ладана. – Мастика, – сказал Манусос, прочитав его мысли. – Она растет здесь. Ты чувствуешь запах ее смолы. – Волшебный запах, – сказал Майк, придвигаясь ближе к костру. – Да, ты прав, – подумав, согласился пастух. Сел Рядом и достал из кармана несколько оливок. – А мне что-нибудь достанется? – Нет. Майк помолчал, потом сказал: – Мне, что ж, придется питаться дымом мастики, да? – Хорошая мысль. – Манусос выплюнул косточку в огонь. – Ты не возражаешь, если я попью воды? – Да. Попей. Это очень хорошо для тебя. Манусос не заметил или притворился, что не заметил сарказма, прозвучавшего в просьбе Майка. Он с довольным видом смотрел в огонь, жуя оливки и время от времени подбрасывая хворост. Он размышлял над тем, как сделать так, чтобы англичанин попросил научить его танцевать. Ни спросить прямо, не хочет ли он этому научиться, ни даже предложить свою помощь Манусос не мог. Это должно идти от самого Майка, собственный пытливый дух должен подтолкнуть его к этому. Хотя не сказать, что у Майка явно есть к этому задатки, и непонятно, как учить его. Пастух встал, подошел к своей сумке и вынул из нее лиру. Прижал к ребрам, занес смычок и провел им по струнам. Раздался нарастающий звук, скорбный и требовательный, и, подхваченный скалами, повис в воздухе. Манусос повторил его. – Майк, можешь ты заставить музыку жить одной жизнью с дымом костра? – Что ты имеешь в виду? – Смотри на дым. И слушай. – Манусос медленно провел смычком по струнам и извлек новый скорбный вопль, который взлетел и растворился в воздухе. Манусос повторил движение смычка. – Теперь понимаю. Музыка будто принимает облик дыма, или дым как бы имитирует движение музыки – либо то, либо другое. – Смотри еще. Манусос послал в ночь еще несколько нот, которые, казалось, действительно взлетели в клубах дыма, возникли и исчезли вдалеке в жутком единении. Майк покачал головой и рассмеялся: – Да. Отличный трюк. – Трюк? – Да. Полная иллюзия реальности. Но все это происходит у тебя в голове. Манусос опустил смычок и озадаченно помотал головой: – Не понимаю, что значит «в голове». – Я хочу сказать – в сознании. Это все не реаль… субъективно. – Майк посмотрел на пастуха так, словно подобные вещи недоступны пониманию простого грека. Он почувствовал, что краснеет. – Я имею в виду, что твое сознание, то есть наше, воспринимает это так, будто дым и музыка как-то связаны между собой. То есть только мы двое связываем эти вещи воедино. Думаю, все это из области философии. – Философии? – Да. – Не знаю, Майк. Может, я плохо понимаю английский. Может, ты просто глупый человек. Майк засмеялся, но Манусос смотрел на него очень серьезно. – Вероятно, что второе. Да. Самое лучшее – продолжить, исходя из этого. – Пастух слегка приуныл. – Где еще это может быть, как не в нашем сознании? Разве я не развел костер? Разве я не играл музыку? – Я соглашусь, – торопливо прервал его Майк, – что дым и музыка как бы танцуют вместе. Пастух взглянул на него заблестевшими глазами: – Танцуют! Да, они танцуют! Именно так! Смотри еще! И Манусос заиграл. Он играл мелодию, полную глубокой скорби, подобие плача. И снова музыка, казалось, сливается с дымом в ночном воздухе. – Это напоминает мне, – сказал Майк, – эта музыка напоминает мне ирландскую волынку. И то, что у них называется «слоу эйр» – медленная песнь. Манусос не сводил с него пристального взгляда. «Перестань болтать, дурень. Перестань болтать и попроси меня. Попроси меня». Он сымпровизировал собственный переход от заунывного плача к энергичному танцу на четыре четверти, отбивая пальцами ритм по корпусу инструмента. Майк кивал в такт музыке, и пастух улыбался ему. «Вот так. А теперь попроси. Попроси научить тебя танцу». Но Майк сидел в прежней позе. Лишь двигал головой в ответ поразительным, быстрым, сложным фигурам музыки. Манусос кивал ему, подбадривая. Улыбался, двигал усами, бровями, всей своей мимикой призывая Майка сделать то, от чего никакой грек не удержался бы в такой ситуации – вскочил бы и принялся танцевать. Но Майк продолжал сидеть, не делая попытки оторвать зад от пыльной земли. Локоть Манусоса энергично ходил вперед и назад. Майк с некоторой боязнью смотрел на изменившееся лицо пастуха. Улыбка исчезла с него, неожиданно сменившись угрюмым выражением, потом снова мелькнула на мгновение. Манусос поднял глаза к темному небу и, не переставая играть и отбивать ритм, запел что-то неразборчивое. Когда Майк принялся, хотя и скованно, притоптывать в такт пению, Манусос удвоил усилия. Он взял дикий рифф, и пронзительный вопль струн взлетел к ночному небу; в то же время выразительной мимикой он не прекращал попыток побудить Майка к танцу. Он одобрительно кивал, глядя на его притоптывавшие ноги, потом запрокинул голову к ночному небу, поджал губы, и улыбнулся, нерешительно и многозначительно, и затряс плечами так, что Майк почувствовал беспокойство. Вдруг Манусос оборвал игру и поник головой, словно подстреленный. – Почему ты перестал играть? – спросил Майк. – Вот почему. Он встал и навалил в костер хворосту. Костер снова вспыхнул и затрещал, воздух наполнился ароматом мастики. Он обошел вокруг костра, отшвыривая ногой камни, чтобы очистить пространство, сел и снял башмаки и носки. Потом встал, зарывшись пальцами в пыль, и схватил свой инструмент. – Начнем, – сказал он. И заиграл снова. Теперь мелодия была намного проще, в том же темпе, но меньше оснащенная мелизмами. И, не прерывая игры, он начал танцевать. Это был танец, похожий на те, что Майк видел на сельских праздниках, танец, которому он пытался подражать, когда напивался. Манусос, крадучись, медленно шагнул вперед, словно следуя невидимой линии на земле. Упал на одно колено, качнулся вправо, качнулся влево и вновь поднялся. Отступил назад, по той же невидимой линии, и с необычайной легкостью прыгнул вперед. Страстная музыка жгла нервы, и пастух энергично и одобрительно кивнул, когда Майк не удержался и принялся прихлопывать ей в такт. Манусос вновь оборвал игру. Подул ветер, и метнувшийся дым обволок его лицо. Он раздраженно смотрел на озадаченного Майка, опустив смычок и лиру, которую держал за шейку, как придушенную птицу. – Что с тобой, глупый англичанин? – заорал он. – Любой грек, достойный называться греком, давным-давно был бы на ногах! Встань, истукан! Или ты каменный? Где твои ноги? Где твои крылья? Встань и танцуй! Майк заерзал под его взглядом. – Слушай, Манусос, – сказал он, – если хочешь, чтобы я танцевал, придется тебе сначала меня этому научить. – ДА! – возопил грек. – ДА! – Он вскинул руки к звездам, взмахнув инструментом и смычком. В красном свете костра лицо старика сияло радостью. Глаза горели, как звезды. – Этеи инэ, морэ! Экис о хорос тора! Нэ, Микалис, нэ! Я научу тебя танцевать! А теперь вместе! Да, Микалис, да! Я уж думал, ты никогда не попросишь меня об этом! Он подбежал к Майку и поставил его на ноги. Потом поцеловал, расчувствовавшись, влажными губами в одну щеку, потом в другую. – Что ты имеешь в виду? – спросил Майк, вытирая мокрую щеку. – Почему я должен был попросить? – Иди сюда! Становись здесь, за мной. Ты ничего не умеешь. Ничего. Не беспокойся. Я люблю тебя, малыш Микалис. Не всякая глупость плоха. Итак, танец, которому я буду тебя учить, называется танец кефи.
Майк проснулся в своем спальном мешке; все тело болело, от голода сосало под ложечкой. После того как они кончили танцевать – урок продолжался часа три или четыре, – Манусос велел Майку сесть и следить за овечьей отарой. Он не сказал, зачем это надо делать. Майк знал, что на материке водятся волки, но не слышал, чтобы они встречались на острове. Наверно, лиса может утащить ягненка. – Лисы? Можно ждать лис? – Жди чего угодно, – ответил Манусос. – Жди всего. Позже, в середине ночи, пастух, поспав, сменил его на посту. Измученный Майк заполз в мешок и мгновенно уснул. Сейчас он, щурясь, выглянул из мешка: уже рассвело, и на востоке из-за вершины показалось солнце. Майк посмотрел вокруг; пастух сидел на камне, наблюдая за ним. – Завтрак, – сказал Майк. – Мне необходим завтрак. Пастух поднял брови. Майк застонал; он слишком хорошо знал, что у грека это означает «нет». Майк выбрался из мешка и пошел за водой. Его лицо опухло от сна, глаза слипались. Он проснулся раздраженный, в отвратительном настроении и вместо приветствия пастуха встретился с его неоправданно жестоким деспотизмом. Он даже не был уверен, что это деспотизм; он неожиданно почувствовал, что Манусос колеблется, принимая решения, и но этой причине ему не доставляет радости заставлять его голодать. – Послушай, нельзя рассчитывать, что я буду танцевать и считать овец всю ночь на пустой желудок. Я должен что-то съесть, хотя бы лишь горстку прогорклых оливок. Пастух снова поднял брови и, в подкрепление категоричности отказа, слегка выставил подбородок. Майк в отчаянии упал на свой мешок: – Я плохо спал ночь. – Я видел. – Видел? – Твой дух. Он покидает тебя, когда ты спишь. Я уже видел это раньше. Майк взглянул на него: – Когда? Как? О чем это ты? – Вчера, когда ты спал. Твой дух встает и ходит. Иногда он даже берет тебя с собой. Прошлой ночью ты танцевал. Ноги у Майка болели. – Это все я знаю. – Нет. Я имею в виду – танцевал во сне. Ночью ты встал и снова танцевал. Майка охватил страх. Он вспомнил рассказы Ким о его ночных хождениях. Он всегда подозревал, что она Утаивала от него, как часто это случалось. – Ходил во сне? Я ходил во сне? – Я сказал: ты танцевал. Мне пришлось остановить тебя и уложить в спальный мешок. – Это был танец кефи? Тот танец, которому я научился прошлой ночью? – Нет, это был ужасный танец. Я такого никогда не видал. Танец кошмара. – Почему ты мне говоришь это? – Майк, поэтому ты и здесь. Вот почему ты ничего не должен есть. Дух-червь завладел тобой, и мы должны изгнать его. Постом и танцем мы его изгоним. Постом мы заставим его голодать, а от танца у него закружится голова. Майк почесал темя и посмотрел на солнце, оторвавшееся от горного хребта. Как бы ни было плохо духу-червю, ему сейчас было не лучше. Да, и его мучил голод, и у него все слегка плыло перед глазами от изнурительного танца вчерашней ночью. Манусос показывал ему, как танцевать танец кефи, и учитель из него оказался что твой ефрейтор. Он заставлял Майка не отставать, копировать все его движения в точности. Майк старался как мог, но у него не слишком получалось, и пастух возмущался, ругался и заставлял повторять почти незаметные особенности его движений. Майка поражало, что Манусос все видит, даже находясь к нему спиной, но, когда попробовал спорить с ним, Манусос сказал, что следит за тенью Майка, – так его ошибки видны даже лучше, чем если бы он смотрел на него самого. Танец кефи, рассказал он Майку, можно танцевать на всех празднествах и в тавернах; он подходит для всех случаев, когда показывают традиционные греческие танцы. Он знал слово, близкое по значению английскому «веселье» или «радостное настроение», но в применении к танцу оно несло в себе более глубокий смысл. Так, танец должен выражать веселье души, но, уверил Манусос, веселье через страдание. – Чтобы достичь кефи в танце, ты должен показать свое страдание и как ты преодолеваешь его, – кричал Манусос, отбивая такт задубевшими ладонями. Майк разучивал движения танца, идя вокруг костра, пока бедра не начало жечь от напряжения. Руки болели оттого, что приходилось все время держать их разведенными в стороны. Манусос был крайне придирчив и требовал, чтобы Майк сохранял правильную позу во всех деталях, даже пальцы складывал соответствующим образом. Важно, а для кефи в особенности, настаивал он, чтобы Майк сгибал большие пальцы и крепко прижимал их к ладони. Майк понимал, что необходимо как-то преобразовывать свое страдание – что бы под этим ни подразумевалось – в веселость – что бы это ни означало, – дабы выразить то, что Манусос называл его мужественностью, сколь бы мнимой она ни была. Он не понимал, как может добиться этого, просто рабски повторяя движения, которые у Манусоса шли из глубин самого его существа. Когда он посетовал на это, Манусос сказал, словно это само собой разумелось: – Да, повторяй не как робот. Из этих движений ты должен создать собственные. Чтобы выразить кефи, ты должен творить. – Ты имеешь в виду, что можно импровизировать? – Но сперва нужно научиться этим движениям. Манусос учил его, идя впереди и показывая фигуры танца, или играя на лире, или просто становясь на одно колено и отбивая такт ладонями. Он то и дело останавливал его, ругая самыми последними словами за то, что, как казалось Майку, ему удалось лучше всего, и заставляя повторять это снова. – Друбас! Малака! Путаю! Почему ты не смотришь, как я это делаю! Что ты вихляешься, как проститутка? Или ноги тебе мешают? Не так! Вот как надо! Давай еще раз! Манусос добивался, чтобы он выполнял все с максимальной точностью. Это очень важно, говорил он, потому что танец кефи открывает путь ко всем другим танцам.
|
|||
|