Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Холодный дом 70 страница



Дело должно было разбираться в Вестминстере. Надо сознаться, что оно разбиралось там уже раз сто, и все же я не могла отделаться от мысли, что на этот раз судебное разбирательство, может быть, и приведет к какому-нибудь результату. Мы вышли из дому сразу же после первого завтрака, чтобы вовремя попасть в Вестминстер-Холл, и шли по оживленным улицам — так радостно это было и непривычно... идти вдвоем!

По дороге мы советовались, как нам помочь Ричарду и Аде, как вдруг я услышала, что кто-то окликает меня: — Эстер! Милая Эстер! Эстер!

Оказалось, что это Кедди Джеллиби — она высунула голову из окна маленькой кареты, которую теперь нанимала, чтобы объезжать своих учеников (их было очень много), и тянулась ко мне, словно пытаясь обнять меня на расстоянии в сотню ярдов. Незадолго перед тем я написала ей письмо, в котором рассказывала о том, что сделал для меня опекун, но у меня все не хватало времени навестить ее. Мы, конечно, повернули назад, и моя любящая подруга пришла в такой восторг, с такой радостью вспоминала о том вечере, когда принесла мне цветы, так самозабвенно тискала мои щеки (а заодно и шляпку) и вообще так безумствовала, называя меня всяческими ласкательными именами и рассказывая Аллену о том, сколько я для нее сделала, что мне пришлось сесть рядом с ней и успокоить ее, позволив ей говорить и делать все, что душе угодно. Аллен стоял у дверцы кареты и радовался не меньше Кедди, а я радовалась не меньше их обоих; удивляюсь только, как это мне все-таки удалось от нее оторваться, а выскочив из кареты, я стояла растрепанная, с пылающими щеками, и, смеясь, смотрела вслед Кедди, которая тоже смотрела на нас из окошка, пока не скрылась из виду.

Из-за этого мы опоздали на четверть часа и, подойдя к Вестминстер-Холлу, узнали, что заседание уже началось. Хуже того, в Канцлерском суде сегодня набралось столько народу, что зал был набит битком — в дверь не пройдешь, и мы не могли ни видеть, ни слышать того, что творилось там внутри. Очевидно, происходило что-то смешное — время от времени раздавался хохот, а за ним возглас: «Тише!». Очевидно, происходило что-то интересное — все старались протиснуться поближе. Очевидно, что-то очень потешало джентльменов-юристов, — несколько молодых адвокатов в париках и с бакенбардами стояли кучкой в стороне от толпы, и, когда один из них сказал что-то остальным, те сунули руки в карманы и так расхохотались, что даже согнулись в три погибели от смеха и принялись топать ногами по каменному полу.

Мы спросили у стоявшего возле нас джентльмена, не знает ли он, какая тяжба сейчас разбирается? Он ответил, что «Джарндисы против Джарндисов». Мы спросили, знает ли он, в какой она стадии. Он ответил, что, сказать правду, не знает, да и никто никогда не знал, но, насколько он понял, судебное разбирательство кончено. Кончено на сегодня, то есть отложено до следующего заседания? — спросили мы. Нет, ответил он, совсем кончено.

Кончено!

Выслушав этот неожиданный ответ, мы опешили и переглянулись. Возможно ли, что найденное завещание наконец-то внесло ясность в дело и Ричард с Адой разбогатеют? Нет, это было бы слишком хорошо, — не могло этого случиться. Увы, этого и не случилось!

Нам не пришлось долго ждать объяснений; вскоре толпа пришла в движение, люди хлынули к выходу, красные и разгоряченные, и с ними хлынул наружу спертый воздух. Однако все были очень веселы и скорей напоминали зрителей, только что смотревших фарс или выступление фокусника, чем людей, присутствовавших на заседании суда. Мы стояли в сторонке, высматривая кого-нибудь из знакомых, как вдруг из зала стали выносить громадные кипы бумаг — кипы в мешках и кипы такой величины, что в мешки они не влезали, словом — неохватные груды бумаг в связках всевозможных форматов и совершенно бесформенных, под тяжестью которых тащившие их клерки шатались и, швырнув их до поры до времени на каменный пол зала, бежали за другими бумагами. Хохотали даже эти клерки. Заглянув в бумаги, мы увидели на каждой заголовок «Джарндисы против Джарндисов» и спросили какого-то человека (по-видимому, судейского), стоявшего среди этих бумажных гор, кончилась ли тяжба.

— Да, — сказал он, — наконец-то кончилась! — и тоже расхохотался.

Тут мы увидели мистера Кенджа, который выходил из зала суда и, с самым достойным и любезным видом, слушал, что говорил ему почтительным тоном мистер Воулс, тащивший свой собственный мешок с документами. Мистер Воулс увидел нас первый.

— Взгляните, сэр, вон стоит мисс Саммерсон, — сказал он. — И мистер Вудкорт.

— А, вижу, вижу! Да. Они самые! — отозвался мистер Кендж, снимая передо мною цилиндр с изысканной вежливостью. — Как поживаете? Рад вас видеть. А мистер Джарндис не пришел?

Нет. Он никогда сюда не ходит, напомнила я ему.

— По правде сказать, это хорошо, что он не пришел сюда сегодня, — сказал мистер Кендж, — ибо его — позволительно ли будет сказать это в отсутствие нашего доброго друга? — его столь непоколебимые и своеобразные взгляды, пожалуй, только укрепились бы; без разумных оснований, но укрепились бы.

— Скажите, пожалуйста, что произошло сегодня? — спросил Аллен.

— Простите, что вы изволили сказать? — переспросил его мистер Кендж чрезвычайно вежливым тоном.

— Что произошло сегодня?

— Что произошло? — повторил мистер Кендж. — Именно. Да, ну что ж, произошло немногое... немногое. Перед нами возникло непредвиденное препятствие... мы были вынуждены, я бы сказал, внезапно остановиться... если можно так выразиться... на пороге.

— А найденное завещание, оно признано документом, имеющим законную силу, сэр? — спросил Аллен. — Разъясните нам это, пожалуйста.

— Конечно, разъяснил бы, если бы мог, — ответил мистер Кендж, — но этого вопроса мы не обсуждали... не обсуждали...

— Этого вопроса мы не обсуждали, — как эхо, повторил мистер Воулс своим глухим утробным голосом.

— Вам следует иметь в виду, мистер Вудкорт, — заметил мистер Кендж, убеждающе и успокоительно помахав рукой, точно серебряной лопаточкой, — что тяжба эта была незаурядная, тяжба это была длительная, тяжба это была сложная. Тяжбу «Джарндисы против Джарндисов» довольно остроумно называют монументом канцлерской судебной практики.

— На котором с давних пор стояла статуя Терпения, — сказал Аллен.

— Поистине очень удачно сказано, сэр, — отозвался мистер Кендж, снисходительно посмеиваясь, — очень удачно! Далее, вам следует иметь в виду, мистер Вудкорт, — тут внушительный вид мистера Кенджа перешел в почти суровый вид, — что на разбирательство этой сложнейшей тяжбы с ее многочисленными трудностями, непредвиденными случайностями, хитроумными фикциями и формами судебной процедуры была затрачена уйма стараний, способностей, красноречия, знаний, ума, мистер Вудкорт, высокого ума. В течение многих лет... э... я бы сказал, цвет Адвокатуры и... э... осмелюсь добавить, зрелые осенние плоды Судейской мудрости в изобилии предоставлялись тяжбе Джарндисов. Если общество желает, чтобы ему служили, а страна — чтобы ее украшали такие Мастера своего дела, за это надо платить деньгами или чем-нибудь столь же ценным, сэр.

— Мистер Кендж, — сказал Аллен, который, видимо, сразу все понял, — простите меня, но мы спешим. Не значит ли это, что все спорное наследство полностью истрачено на уплату судебных пошлин?

— Хм! Как будто так, — ответил мистер Кендж. — Мистер Воулс, а вы что скажете?

— Как будто так, — ответил мистер Воулс.

— Значит, тяжба прекратилась сама собой?

— Очевидно, — ответил мистер Кендж. — Мистер Воулс?

— Очевидно, — подтвердил мистер Воулс.

— Родная моя, — шепнул мне Аллен, — Ричарду это разобьет сердце!

Он переменился в лице и так встревожился, — ведь он хорошо знал Ричарда, чье постепенное падение я сама наблюдала уже давно, — что слова, сказанные моей дорогой девочкой в порыве проникновенной любви, вдруг вспомнились мне и зазвучали в моих ушах похоронным звоном.

— На случай, если вам понадобится мистер Карстон, сэр, — сказал мистер Воулс, следуя за нами, — имейте в виду, что он в зале суда. Я ушел, а он остался, чтобы немножко прийти в себя. Прощайте, сэр, прощайте, мисс Саммерсон.

Завязывая шнурки своего мешка с документами, он впился в меня столь памятным мне взглядом хищника, медленно пожирающего добычу, и приоткрыл рот, как бы затем, чтобы проглотить последний кусок своего клиента, а затем поспешил догнать мистера Кенджа, — должно быть, из боязни оторваться от благожелательной сени велеречивого столпа юриспруденции — и вот уже его черная, застегнутая на все пуговицы зловещая фигура проскользнула к низкой двери в конце зала.

— Милая моя, — сказал мне Аллен, — оставь меня ненадолго с тем, кого ты поручила мне. Поезжай домой с этой новостью и потом приходи к Аде!

Я не позволила ему проводить меня до кареты, но попросила его как можно скорее пойти к Ричарду, добавив, что сделаю так, как он сказал. Быстро добравшись до дому, я пошла к опекуну и сообщила ему, с какой новостью я вернулась.

— Что ж, Хлопотунья, — промолвил он, ничуть не огорченный за себя самого, — чем бы ни кончилась эта тяжба, счастье, что она кончилась, — такое счастье, какого я даже не ожидал. Но бедные наши молодые!

Все утро мы проговорили о них, думая и раздумывая, чем бы им помочь. Во второй половине дня опекун проводил меня до Саймондс-Инна, и мы расстались у подъезда. Я поднялась наверх. Услышав мои шаги, моя милая девочка вышла в коридор и кинулась мне на шею; но сейчас же овладела собой и сказала, что Ричард уже несколько раз спрашивал обо мне. По ее словам, Аллен отыскал его в зале суда — Ричард забился куда-то в угол и сидел как каменный. Очнувшись, он вспыхнул и, видимо, хотел было обратиться к судье с гневной речью. Но не смог, потому что кровь хлынула у него изо рта, и Аллен увез его домой.

Когда я вошла, он лежал на диване, закрыв глаза. Рядом на столике стояли лекарства; комнату хорошо проветрили и привели в полный порядок — в ней было полутемно и очень тихо. Аллен стоял около дивана, не сводя с больного внимательных глаз. Лицо Ричарда показалось мне мертвенно-бледным, и теперь, глядя на него, пока он меня еще не видел, я впервые поняла, до чего он измучен. Но я давно уже не видела его таким красивым, как в этот день.

Я молча села рядом с ним. Вскоре он открыл глаза и, улыбаясь своей прежней улыбкой, проговорил слабым голосом:

— Старушка, поцелуйте меня, дорогая!

Меня очень утешило, хоть и удивило, что он и в этом тяжелом состоянии не утратил бодрости духа и с надеждой смотрел на будущее. Он говорил, что радуется нашей предстоящей свадьбе, да так, что слов не хватает. Ведь Аллен был ангелом-хранителем для него и Ады; и он благословляет нас обоих и желает нам всех радостей, какие только может принести нам жизнь. Я почувствовала, что сердце у меня готово разорваться, когда увидела, как он взял руку моего жениха и прижал ее к своей груди.

Мы как можно больше говорили о будущем, и он несколько раз сказал, что приедет к нам на свадьбу, если только здоровье позволит ему встать. Ада как-нибудь ухитрится привезти его, добавил он. «Ну, конечно, милый мой Ричард!» Откликаясь на его слова, моя дорогая девочка, спокойная и прекрасная, казалось, все еще надеялась на ту поддержку, которую должна была получить так скоро, а я уже все поняла... все!..

Ему было вредно много говорить, и когда он умолкал, мы умолкали тоже. Сидя рядом с ним, я сделала вид, что углубилась в какое-то рукоделье, предназначенное для моей любимой подруги, — ведь он привык подшучивать надо мною за то, что я вечно чем-нибудь занята. Ада облокотилась на его подушку и положила его голову к себе на плечо. Он часто впадал в забытье, а проснувшись, сразу спрашивал, если не видел Аллена:

— Где же Вудкорт?

Настал вечер; и вдруг, случайно подняв глаза, я увидела, что в маленькой передней стоит опекун.

— Кто там, Хлопотунья? — спросил Ричард. Он лежал спиной к двери, но по выражению моего лица догадался, что кто-то пришел.

Я взглядом спросила у Аллена, как быть; он кивнул, и я тогда нагнулась к Ричарду и сказала ему, кто пришел. Опекун все это видел и, тотчас же подойдя ко мне, тихонько покрыл ладонью руку Ричарда.

— Вы, вы пришли! — воскликнул Ричард. — Какой вы добрый, какой добрый! — И тут впервые за этот день из глаз его хлынули слезы.

Опекун — олицетворение доброты — сел на мое место, не снимая руки с руки Ричарда.

— Милый Рик, — проговорил он, — тучи рассеялись, и стало светло. Теперь мы все видим ясно. Все мы когда-нибудь заблуждались, Рик, — кто больше, кто меньше. Все это пустяки. Как вы себя чувствуете, мой милый мальчик?

— Я очень слаб, сэр, но надеюсь, что поправлюсь. Придется теперь начинать новую жизнь.

— Правильно; хорошо сказано! — воскликнул опекун.

— Я начну ее не так, как раньше, — сказал Ричард с печальной улыбкой. — Я получил урок, сэр. Жестокий был урок, но я извлек из него пользу, не сомневайтесь в этом.

— Ну полно, полно, — утешал его опекун, — полно, полно, милый мой мальчик!

— Я думал, сэр, — продолжал Ричард, — что ничего на свете мне так не хотелось бы, как увидеть их дом, то есть дом Хлопотуньи и Вудкорта. Вот если бы можно было перевезти меня туда, когда я начну поправляться, — там я наверное выздоровлю скорее, чем в любом другом месте.

— А я и сам уже думал об этом, Рик, — сказал опекун, — да и наша Хлопотунья тоже — мы как раз сегодня говорили об этом с нею. Надеюсь, муж ее ничего не будет, иметь против. Как вы думаете?

Ричард улыбнулся и поднял руку, чтобы дотронуться до Аллена, стоявшего у его изголовья.

— Об Аде я не говорю ничего, — сказал Ричард, — но думаю о ней постоянно. Взгляните на нее! Видите, сэр, как она склоняется над моей подушкой, а ведь ей самой так нужно положить на нее свою бедную головку и отдохнуть... любовь моя, милая моя бедняжка!

Он обнял ее, и все мы умолкли. Но вот он медленно выпустил Аду из своих объятий, а она оглядела всех нас, обратила взор к небу, и губы ее дрогнули.

— Когда я приеду в новый Холодный дом, — продолжал Ричард, — мне придется многое рассказать вам, сэр, а вы многому меня научите. Вы тоже приедете туда, правда?

— Конечно, дорогой Рик!

— Спасибо!.. Узнаю вас, узнаю! — сказал Ричард. — Впрочем, я узнаю вас во всем, что вы теперь сделали... Мне рассказали, как вы устроили их дом, как вспомнили о вкусах и привычках Эстер. — Вот приеду туда, и мне будет казаться, что я вернулся в старый Холодный дом.

— Но, надеюсь, вы и туда приедете, Рик? Вы знаете, я теперь буду жить совсем один, и тот, кто ко мне приедет, окажет мне великую милость. Да, дорогая моя, великую милость! — повторил он, повернувшись к Аде, и, ласково погладив ее по голове, отделил от ее золотистых волос один локон и приложил его к губам. (Мне кажется, он тогда в душе дал себе обет заботиться о ней, если ей придется остаться одной.)

— Все это было как страшный сон! — проговорил Ричард, крепко сжимая руки опекуну.

— Да, но только сон, Рик... только сон.

— А вы, такой добрый, можете ли вы забыть все это, как сон, простить и пожалеть спящего, отнестись к нему снисходительно и ободрить его, когда он проснется?

— Конечно, могу. Кто я сам, как не спящий, Рик?

— Я начну новую жизнь! — сказал Ричард, и глаза его засияли.

Мой жених наклонился к Аде, и я увидела, как он торжественно поднял руку, чтобы предупредить опекуна.

— Когда ж я уеду отсюда в те чудесные места, где все будет, как было в прежние годы, где у меня хватит сил рассказать, чем была для меня Ада, где я смогу искупить многие свои ошибки и заблуждения, где я буду готовиться к воспитанию своего ребенка? — сказал Ричард. — Когда я уеду туда?

— Когда вы достаточно окрепнете, милый Рик, — ответил опекун.

— Ада, любимая!

Ричард силился приподняться. Аллен приподнял его, так чтобы Ада смогла обнять его, как ему этого хотелось.

— Я много огорчал тебя, родная моя. Я пересек твой путь, словно какая-то бедная заблудшая тень; я взял тебя замуж и принес тебе только бедность и горе; я промотал твое состояние. Ты простишь мне все это, моя Ада, прежде чем я начну новую жизнь?

Улыбка озарила его лицо, когда Ада нагнулась и поцеловала его. Он медленно склонил голову ей на грудь, крепче обвил руками ее шею и с прощальным вздохом начал новую жизнь... Не в нашем мире, о нет, не в нашем! В том мире, где исправляют ошибки нашего.

Поздно вечером, когда дневной шум утих, бедная помешанная мисс Флайт пришла ко мне вся в слезах и сказала, что выпустила на волю своих птичек.

 

 

ГЛАВА LXVI

В Линкольншире

 

Тихо стало в Чесни-Уолде с тех пор, как жизнь там течет по-новому, с тех пор, как смолкли сплетни об одной главе из истории рода Дедлоков. Ходит слух, будто сэр Лестер деньгами замкнул уста тем, что могли бы говорить; но это слух недостоверный, он передается шепотом, ползет еле-еле, а если и вспыхивает в нем искра жизни, то она скоро угасает. Известно, что красавица леди Дедлок покоится теперь в родовом мавзолее под темной сенью деревьев, в парке, где по ночам гулко кричат совы; но откуда ее привезли домой, чтобы положить в этом уединенном месте, и отчего она умерла — все это тайна. Некоторые ее прежние приятельницы, главным образом из числа прелестниц с персиковыми шечками и костлявыми шейками, обмолвились как-то раз, зловеще играя огромными веерами — подобно прелестницам, вынужденным флиртовать с неумолимой смертью после того, как растеряли всех прочих своих вздыхателей, — обмолвились как-то раз, когда весь «большой свет» был в сборе, что они удивляются, почему останки Дедлоков, погребенных в мавзолее, не возмущены ее кощунственным присутствием. Но покойные Дедлоки относятся к нему совершенно невозмутимо и никогда не протестуют.

Время от времени в этом глухом углу слышен топот копыт, который доносится из лощины, заросшей папоротником, и с тропинки, вьющейся между деревьями, и вскоре верхом на коне появляется сэр Лестер, одряхлевший, сгорбленный, почти слепой, но все еще представительный, и с ним другой всадник, рослый крепкий мужчина, готовый в любую минуту подхватить поводья, если их уронит его хозяин. Как только они подъезжают к мавзолею, конь сэра Лестера привычно останавливается перед входом, а сэр Лестер снимает шляпу, и, молча постояв тут, всадники удаляются.

Война с дерзким Бойторном все еще свирепствует, хотя вспыхивает она лишь изредка, то разгораясь, то угасая, как пламя, трепещущее на ветру. А все потому, как слышно, что, когда сэр Лестер навсегда переехал в Линкольншир, мистер Бойторн недвусмысленно выразил желание отказаться от своего права на спорную тропинку и выполнить все требования сэра Лестера; но сэр Лестер, поняв это как снисхождение к его немощам или несчастью, так вознегодовал и так величественно оскорбился, что мистер Бойторн оказался вынужденным снова нарушить мир и среди бела дня вторгнуться во владения соседа, чтобы вернуть ему спокойствие духа. Итак, мистер Бойторн по-прежнему воздвигает на спорной тропинке деревянные щиты с грозными предупреждениями и (с птичкой на голове) держит громовые речи против сэра Лестера в святилище собственного дома, а в церковке ведет себя по-прежнему вызывающе, делая вид, будто совершенно не замечает присутствия баронета. Однако ходит слух, что чем более яростно гневается мистер Бойторн на своего давнего врага, тем больше он в глубине души печется о его благе; но сэр Лестер в своей гордой непреклонности и не догадывается, как его ублажают. Нимало не подозревает он и о том, как близко подошел его путь к пути противника, когда оба они сплели свои судьбы с судьбами двух сестер, и оба от этого пострадали; а противник его, который теперь об этом узнал, уж, конечно, ничего ему не скажет. Таким образом, распря продолжается, к величайшему удовлетворению обеих сторон.

В одной из сторожек, разбросанных по парку, — той, которая видна из дома (в дни, когда Линкольншир был залит водой, миледи часто видела близ нее ребенка сторожа), — теперь живет рослый мужчина, отставной кавалерист. Несколько реликвий, оставшихся от его прежней службы, развешаны здесь по стенам, и нет более приятного развлечения для хромого коротыша, который работает на конном дворе, как натирать их до блеска. Коротыш никогда не сидит сложа руки: примостившись у входа в шорную, он полирует стремена, удила, мундштучные цепочки, бляхи на сбруе, вообще весь конюшенный инвентарь, какой только можно полировать, и, таким образом, ведет жизнь, целиком заполненную полировкой. Потрепанный, маленький, искалеченный человек, он не лишен сходства со старым псом смешанной породы, который вынес немало колотушек. Его зовут Фил.

Приятно смотреть на величавую старуху домоправительницу (еще более туговатую на ухо, чем раньше), когда она идет в церковь под руку с сыном, и наблюдать — что удается немногим, ибо теперь в доме почти не бывает гостей, — как обходятся они с сэром Лестером и как он обходится с ними. В разгаре лета к ним приезжают друзья, и тогда серая накидка и зонт, которых в другое время в Чесни-Уолде не видно, мелькают сквозь зеленую листву; тогда в заброшенных пильных ямах и других глухих уголках парка резвятся две девочки, а у входа в сторожку, где живет кавалерист, дымок из двух трубок вьется в душистом вечернем воздухе. Тогда в сторожке заливается флейта, играющая вдохновенную мелодию «Британских гренадеров», а под вечер двое мужчин прохаживаются взад и вперед и слышно, как кто-то произносит грубоватым твердым голосом: «Но при старухе я этого не говорю. Надо соблюдать дисциплину».

Большая часть дома заперта, и посетителям его уже не показывают; но сэр Лестер, как и встарь, поддерживая свое одряхлевшее достоинство, возлежит на прежнем месте, перед портретом миледи. По вечерам свечи в гостиной горят только в этом углу, огороженном широкими экранами, но кажется, будто круг света мало-помалу сужается и тускнеет, и недалеко то время, когда и здесь воцарится тьма. Сказать правду, еще немного, и для сэра Лестера свет угаснет совсем, а сырая дверь мавзолея, которая закрывается так плотно и открывается с таким трудом, распахнется, чтобы его впустить.

Длинными вечерами Волюмния, чье лицо с течением времени все больше багровеет там, где ему надлежит быть румяным, и все больше желтеет там, где оно должно быть белым, читает вслух сэру Лестеру и, вынужденная прибегать к различным уловкам, чтобы подавить зевоту, находит, что лучше всего это удается, когда берешь в рот жемчужное ожерелье и придерживаешь его розовыми губками. Читает она все больше многословные трактаты, в которых обсуждается вопрос о Баффи и Будле и доказывается, как непорочен Баффи и как мерзок Будл, или что страна погибает, ибо привержена к Будлу, а не к Баффи, или что она спасена, ибо предалась Баффи, а не Будлу (обязательно — тому или другому, а третьего быть не может). Сэру Лестеру все равно что слушать, и слушает он не очень внимательно, хотя всякий раз, как Волюмния отваживается умолкнуть, он немедленно просыпается и, повторив звучным голосом последнее произнесенное ею слово, с легким неудовольствием осведомляется, не утомилась ли она? Впрочем, Волюмния, по-птичьи порхая и поклевывая разные бумаги, узрела как-то раз документ, относящийся к ней и составленный в предвидении того самого, что когда-нибудь «случится» с ее родичем, а документ этот должен так щедро вознаградить ее в будущем за нескончаемое чтение вслух, что уже теперь удерживает на почтительном расстоянии даже дракона Скуку.

Родственники перестали гостить в унылом Чесни-Уолде и съезжаются ненадолго лишь во время охотничьего сезона, когда в зарослях гремят выстрелы и несколько егерей и загонщиков, разбросанных по лесу, поджидают на прежних местах, не появится ли пара или тройка невеселых родственников. Изнемогающий кузен, которого здешняя скука доводит до полного изнеможения, впадает в ужасающе удрученное состояние духа и когда не охотится, стонет под гнетущим грузом диванных подушек, уверяя, что в этой чегтовой стагой тюгме пгямо взбеситься можно...

Единственные праздники для Волюмнии в этом столь изменившемся линкольнширском поместье — это те немногие и очень редкие дни, когда она считает своим долгом послужить графству Линкольншир или всему отечеству вообще, украсив своим присутствием благотворительный бал. И тогда эта чопорная сильфида* преображается в юную фею и под конвоем кузенов, ликуя, трясется четырнадцать миль по скверной дороге, направляясь в убогий, запущенный бальный зал, который в течение трехсот шестидесяти четырех суток каждого невисокосного года напоминает дровяной склад у антиподов, — так набит он ветхими столами и стульями, опрокинутыми ножками кверху. Тогда она и впрямь покоряет все сердца своей снисходительностью, девической живостью и способностью порхать не хуже, чем в те дни, когда у безобразного старого генерала со ртом, набитым зубами, еще не прорезалось ни одного зуба ценою по две гинеи за штуку. Тогда эта буколическая нимфа знатного рода кружится и вертится, выполняя сложные фигуры танца. Тогда к ней подлетают поклонники с чаем, лимонадом, сандвичами и комплиментами. Тогда она бывает ласковой и жестокой, величавой и скромной, переменчивой и пленительно капризной. Тогда напрашивается забавная параллель между нею и украшающими этот бальный зал маленькими хрустальными канделябрами прошлого века с тощими ножками, скудными подвесками, нелепыми шишечками без подвесок, голыми веточками, разронявшими и подвески и шишечки, и чудится, будто все эти канделябры с их слабым радужным мерцанием — двойники Волюмнии.

Все остальное время жизнь Волюмнии в Линкольншире — это не жизнь, а длительное пустое прозябание в пережившем себя доме, взирающем на деревья, которые вздыхают, заламывают руки, склоняют головы и, предавшись беспросветному унынию, роняют слезы на оконные стекла. Величественный лабиринт, он теперь не столько обитель древнего рода живых людей и их неживых подобий, сколько обиталище древнего рода отзвуков и отголосков, что вылетают из бесчисленных своих могил после каждого звука и отдаются по всему зданию. Дом — пустыня, с коридорами и лестницами, по которым не ходят люди; дом, где стоит ночью уронить гребень на пол спальни, как послышатся чьи-то крадущиеся шаги, которые пойдут блуждать по всем комнатам. Дом, по которому редко кто отваживается бродить в одиночку; где служанка взвизгивает, если из камина выпадает уголек, ни с того ни с сего принимается плакать, становится жертвой душевной тоски, предупреждает о своем намерении уволиться и уезжает.

Вот каков ныне Чесни-Уолд. Такой в нем теперь мрак и запустение; так мало он меняется, все равно, освещен ли он летним солнцем, или погружен в зимний сумрак; такой он всегда хмурый и безлюдный — днем над ним уже не развевается флаг, ночью не сияют огнями его окна; нет в нем больше хозяев, которые то приезжают, то уезжают, нет гостей, чтобы вдохнуть душу в темные холодные клетки комнат; не шевелится в нем жизнь, и даже чужому глазу видно, что страсть и гордость умерли в линкольнширском поместье и обрекли его на тупое спокойствие.

 

 

ГЛАВА LXVII

Конец повести Эстер

 

Вот уже целых семь счастливых лет, как я — хозяйка Холодного дома. К тому, что я написала, осталось добавить всего лишь несколько слов; вскоре они будут написаны, и тогда я навеки прощусь с неведомым другом, для которого я все это пишу; я сохраню немало дорогих мне воспоминаний, надеюсь, кое-что останется в памяти и у него или у нее.

Милую мою девочку отдали на мое попечение, и я не расставалась с ней много недель. Ребенок, на которого возлагали столько надежд, родился раньше, чем могилу его отца обложили дерном. Это был мальчик, и мы с мужем и опекуном назвали его Ричардом в честь отца.

Помощь, на которую так надеялась моя дорогая подруга, пришла; но провидение прислало ее с иной целью. Младенец родился, чтобы вернуть жизнь и счастье матери, а не отцу, и он выполнил свое назначение. Когда я узнала, какие силы таятся в этой слабой ручонке, как исцеляет она своим прикосновением сердце моей любимой, вселяя в него надежду, я увидела новый смысл в господней благости и милосердии.

И вот мать и дитя постепенно окрепли — я увидела, как моя дорогая девочка стала иногда выходить в мой деревенский сад и гулять с ребенком на руках. В то время я уже была замужем. Я была счастливейшей из счастливых.

Как раз в это время у нас гостил опекун, и однажды он спросил Аду, когда же она вернется домой?

— Оба дома родные для вас, дорогая моя, — сказал он, — но старший Холодный дом претендует на первенство. Когда вы окрепнете, и вы и мой мальчик, переезжайте в свой родной дом.

Ада называла его «милым кузеном Джоном». Но он сказал, что теперь она должна называть его опекуном. Ведь отныне он будет опекуном и ей и мальчику; к тому же он давно привык, чтобы его так называли. Тогда она назвала его «опекуном» и с тех пор всегда называет его так. Дети даже не знают, что у него есть какое-нибудь другое имя.

Я сказала — «дети», потому что у меня родились две дочки.

С трудом верится, что Чарли (а у нее все такие же круглые глаза, и она по-прежнему не в ладах с грамматикой) теперь замужем за нашим соседом-мельником. Но верится или не верится, а это правда, и сейчас, ранним летним утром, когда я, оторвав глаза от стола, за которым пишу, бросаю взгляд в окно, я вижу, что колеса их мельницы начинают вертеться. Надеюсь, мельник не избалует Чарли; но что поделаешь — он в ней души не чает, а Чарли очень гордится своим браком, потому что муж у нее человек зажиточный и считался завидным женихом. Теперь у меня новая маленькая горничная, и, глядя на нее, мне кажется, будто время остановилось — семь лет стоит так же неподвижно, как стояли мельничные колеса полчаса назад, — а все потому, что крошка Эмма, сестра Чарли, теперь точь-в-точь такая, какою Чарли сама была когда-то. Что касается Тома, брата Чарли, не знаю, право, сколько он успел пройти по арифметике, пока учился в школе, но думаю, что до десятичных дробей все-таки дошел. Как бы то ни было, он работает у мельника, и он такой хороший, застенчивый парень — всегда в кого-нибудь влюблен и всегда этого стыдится.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.