![]()
|
|||||||
Глава 23. марта. СубботаГлава 23
8 марта. Суббота
Утром я вновь навестила Арманду. Она сидела в кресле-качалке в своей гостиной с низким потолком. На коленях у нее лежала одна из ее кошек. После пожара в Мароде она сникла. Вид у нее был болезненный и непреклонный. Ее круглое, пухлое, как яблочко, личико постепенно скукоживалось, глаза и рот утопали в морщинах. На ней серое домашнее платье, на ногах – толстые черные чулки, гладкие прямые волосы не прибраны. – Они уплыли, заметила? – вяло, почти с безразличием в голосе произнесла она. – Ни одного судна на реке не осталось. – Знаю. Я и сама еще никак не могла оправиться от потрясения, вызванного их отъездом. Спускаясь в Марод по холму, в смятении смотрела на опустевшую реку, похожую на уродливый участок пожелтевшей травы, на котором недавно стоял шатер передвижного цирка. От плавучего поселка остался только корпус судна Ру – полузатопленный остов, чернеющий над илистой поверхностью Танна. – Бланш и Зезет перебрались чуть вниз по реке. Сказали, вернутся сегодня в течение дня, посмотрят, как тут дела. – Негнущимися, как палки, пальцами она принялась заплетать в косу свои длинные седые волосы с желтоватым оттенком. – А как себя чувствует Ру? Как он? – Злится. И по праву. Уж он-то знает, что пожар не был случайностью, знает, что у него нет доказательств, а если бы и были, справедливости он бы все равно не добился. Бланш с Зезет предложили ему место на своем тесном суденышке, но он отказался. Дом Арманды еще не доделан, сухо объяснил он, сначала нужно закончить ремонт. Я сама не разговаривала с ним после той ночи, когда случился пожар. Видела его однажды, мельком, на берегу. Он сжигал мусор, оставленный его товарищами. Вид у него был угрюмый, неприступный, глаза красные от дыма, и, когда я обратилась к нему, он мне не ответил. Во время пожара волосы его опалились, и он коротко остриг их, так что теперь выглядел как обгорелая спичка. – И что он намерен делать? Арманда пожала плечами: – Не знаю. Думаю, он ночует где-то здесь, в одном из заброшенных домов. Вчера вечером я оставила для него продукты на крыльце, утром их уже не было. И денег я ему предлагала, но он не берет. – Она раздраженно дернула себя за заплетенную косу. – Упрямый болван. На что мне все эти деньги, в моем-то возрасте? Охотно поделила бы их между ним и кланом Клэрмонов. Все равно, зная эту семейку, можно не сомневаться, что мои сбережения в скором времени перекочуют в ящик для пожертвований Рейно. – Она издевательски усмехнулась. – Упертый идиот. Рыжие все такие. Упаси господи с ними связываться. Слова им не скажи. – Она сердито затрясла головой. – Взбесился вчера и хлопнул дверью. С тех пор я его не видела. Я невольно улыбнулась. – Вы – два сапога пара. Не уступаете друг другу в упрямстве. Арманда бросила на меня негодующий взгляд. – Как ты можешь сравнивать меня с этим рыжим грубияном… Смеясь, я сказала, что беру свои слова обратно, и добавила: – Пойду поищу его.
Я искала его целый час на берегу Танна, но так и не нашла. Не помогли даже методы моей матери. Правда, я обнаружила место его ночлега. Дом неподалеку от Арманды, один из наименее запущенных. Стены склизкие от плесени, но верхний этаж вполне пригоден для жилья, а в некоторых окнах даже стекла сохранились. Шагая мимо этого дома, я заметила, что его входная дверь взломана, а в камине гостиной еще недавно пылал огонь. Были и другие признаки обитания: обугленный брезент, взятый со сгоревшего судна, груда плавника, кое-какая мебель, очевидно, брошенная за ненадобностью прежними хозяевами дома. Я окликнула Ру, но ответа не получила.
В половине девятого мне пора было открывать «Небесный миндаль», и я прекратила поиски. Если захочет, сам объявится. У шоколадной меня ждал Гийом, хотя дверь не была заперта. – Что же вы ждете на улице? Зашли бы внутрь, – посетовала я. – О нет. – Он грустно усмехнулся. – Подобные вольности непозволительны. – А вы не бойтесь рисковать, – со смехом посоветовала я ему. – Входите, угощу вас своими новыми эклерами. Он еще не оправился после смерти Чарли, все такой же усохший, съежившийся, как будто даже стал меньше ростом. Горе сморщило его озорное и не по возрасту моложавое лицо. Но он не утратил чувства юмора, не утратил шутливости и мечтательности, спасающих его от жалости к себе. Сегодня утром ему не терпелось поговорить о несчастье, постигшем речных цыган. – Кюре Рейно во время утреннего богослужения ни словом об этом не обмолвился, – сообщил он, наливая в чашку шоколад из серебряного кувшинчика. – Ни вчера, ни сегодня. Ни слова. – Я согласилась, что со стороны Рейно, учитывая его живой интерес к компании скитальцев, подобное молчание весьма странно. – Наверно, ему известно что-то такое, что он не вправе предавать огласке, – предположил Гийом. – Так сказать, тайна исповеди. Он видел, как Ру разговаривал о чем-то с Нарсиссом возле его питомника, доложил Гийом. Может, Нарсисс даст ему работу. Во всяком случае, хотелось бы надеяться. – Он часто нанимает поденных работников, – рассказывал Гийом. – Он ведь вдовец. Своих детей у него нет. Кроме племянника в Марселе, не на кого оставить ферму. И ему все равно, кто работает у него в летнюю страду. Если работник хороший, ему нет разницы, ходит тот в церковь или нет. – Гийом чуть заметно улыбнулся, как всегда улыбался, когда собирался высказать, на его взгляд, очень смелое суждение. – Иногда я спрашиваю себя, – задумчиво продолжал он, – разве Нарсисс, как христианин, не лучше – в самом прямом смысле слова – меня или Жоржа Клэрмона… или даже кюре Рейно. – Он глотнул шоколада. – Я хочу сказать, Нарсисс по крайней мере помогает людям, – добавил он серьезно. – Тем, кто нуждается в деньгах, он дает работу. Разрешает бродягам становиться лагерем на его земле. При этом все знают, что он вот уже много лет спит со своей экономкой. И в церковь он ходит только для того, чтобы встретиться со своими клиентами. Но зато он помогает людям. Я сняла крышку с блюда с эклерами и одно пирожное положила ему на тарелку. – На мой взгляд, нет такого понятия, как хороший или плохой христианин, – возразила я. – Есть плохие и хорошие люди. Гийом кивнул и кончиками большого и указательного пальцев взял с тарелки маленькое круглое пирожное. – Может быть. Он надолго замолчал. Я тоже налила себе шоколад, добавила в него ореховый ликер и посыпала крошкой из фундука. Запах из чашки теплый и дурманящий. Так пахнет поленница на солнце поздней осенью. Гийом ест эклеры со сдержанным удовольствием, влажной подушечкой указательного пальца собирая с тарелки крошки. – Если так судить, то, по-вашему, получается, что грех, искупление, умерщвление плоти, – все, во что я верил всю свою жизнь, – это просто пустые слова? Его серьезный вид вызвал у меня улыбку. – По-моему, вы беседовали с Армандой, – мягко сказала я. – На что я могу сказать только одно: каждый из вас вправе оставаться при своих убеждениях. Пока вас это устраивает. – О. – Он смотрит на меня с опаской, будто увидел на моей голове прорастающие рога. – А вы сами – не сочтите меня назойливым – во что верите вы? В ковры-самолеты и волшебные палочки с руническими письменами, в Али-Бабу и явления Святой Богородицы, в путешествия в астрал и предсказания будущего по осадку в бокале из-под красного вина… Флорида? Диснейленд? Эверглейдс? Как же все это, милая? Неужели не увидим? Будда. Путешествие Фродо в Мордор. Пресуществле-ние. Дороти и Тото. Пасхальный кролик. Инопланетяне. Чудовище в шкафу. Воскрешение мертвых к судному дню. Жизнь по велению карт… В разные периоды жизни я во все это верила. Или делала вид, что верила. Или делала вид, что не верила. Как скажешь, мама. Лишь бы ты была счастлива. А теперь? Во что я верю теперь? – Я верю, что самое главное на свете – это быть счастливым, – наконец ответила я. Счастье. Невзыскательное, как бокал шоколада, или непростое, как сердце. Горькое. Сладкое. Настоящее.
После обеда пришла Жозефина. Анук уже вернулась из школы и почти тотчас же убежала играть в Марод. Я укутала ее в красную куртку и строго-настрого наказала немедленно возвращаться домой, если начнется дождь. Воздух наполнен благоуханием свежеспиленной древесины, разносимым ветром, особенно резким и коварным на углах улиц. Жозефина в своем клетчатом плаще, застегнутом под горло, в красном берете и новом красном шарфе, концы которого яростно бьются у ее лица. Она вошла в магазин с дерзким, самоуверенным видом и на мгновение предстала передо мной ослепительной красавицей – щеки горят румянцем, в глазах беснуется ветер. Потом иллюзия рассеялась, и она стала сама собой – руки запрятаны глубоко в карманы, голова наклонена, будто она собиралась бодаться с неким неведомым противником. Жозефина сняла берет, открыв моему взору спутанные волосы и свежий рубец на лбу. Было видно, что она чем-то напугана до смерти и одновременно пребывает в эйфории. – Дело сделано, Вианн, – беззаботно объявила она. – Я подвела черту. На одно ужасающее мгновение меня охватила уверенность, что сейчас я услышу от нее признание в убийстве мужа. С лица Жозефины не сходило восхитительное выражение лихой бесшабашности, губы карикатурно растянуты, словно она надкусила кислый фрукт. Попеременно горячими и холодными волнами от нее исходил страх. – Я ушла от Поля, – объяснила она. – Наконец-то решилась. Глаза у нее как маленькие ножички. Впервые со дня нашего знакомства я увидела Жозефину такой, какой она была десять лет назад, до того как Поль-Мари Мускат превратил ее в тусклую нескладную женщину. Она едва помнила себя от страха, но под пеленой объявшего ее безумия крылось леденящее душу здравомыслие. – Он уже знает? – спросила я, забирая у нее плащ, карманы которого были набиты чем-то тяжелым, но, скорей всего, не драгоценностями. Жозефина мотнула головой. – Он думает, я пошла в бакалейную лавку, – ответила она, задыхаясь. – У нас кончилась пицца, и он поручил мне пополнить запасы. – Она шаловливо улыбнулась, почти по-детски. – Я взяла часть денег, предназначенных на хозяйственные нужды. Он держит их в коробке из-под печенья под стойкой бара. Под плащ она надела красный свитер и черную плиссированную юбку. Прежде, сколько я помню, на ней всегда были джинсы. Жозефина глянула на часы. – Chocolat espresso, пожалуйста. И большую коробку миндаля. – Она выложила на стол деньги. – Как раз успею подкрепиться до автобуса. – До автобуса? – смешалась я. – Куда ты собралась? – В Ажен. – Вид у нее ершистый, упрямый. – Потом не знаю. Может, в Марсель. Лишь бы подальше от него. – Она бросила на меня подозрительный и вместе с тем удивленный взгляд. – Только не вздумай отговаривать меня, Вианн. Это ведь ты подбросила мне эту идею. Мне бы самой в жизни не додуматься. – Знаю, но… – Ты же говорила, что я свободная женщина. – В ее словах слышится упрек. Совершенно верно. Свободна пуститься в бега, воспользовавшись советом фактически незнакомого человека, бросить все, сорваться с насиженного места и отдаться на волю ветров, как непривязанный воздушный шарик. Мое сердце внезапно холодом сковал страх. Неужели это цена за то, чтобы я осталась здесь? Значит, я отправляю ее скитаться вместо себя? А разве я предложила ей хоть какой-то выбор? – Но здесь ты жила в относительном благополучии, – с трудом выдавила я, видя в ее лице лицо своей матери. Отказаться от благополучия ради того, чтобы немного посмотреть мир, взглянуть краем глаза на океан… а что дальше? Ветер всегда приносит нас к подножию той же стены. Толкает под колеса нью-йоркского такси. На темную аллею. В лютый холод. – Нельзя все так бросить и бежать, – сказала я. – Я знаю, что говорю. Пробовала. – Я не могу оставаться в Ланскне, – вспылила она, едва сдерживая слезы. – В одном городе с ним. Пока не могу. – Когда-то мы жили так, я помню. Постоянно в дороге. Постоянно в бегах. У нее тоже есть свой Черный человек. Я вижу его в ее глазах. Авторитетным тоном и коварной логикой он держит тебя в оцепенении, послушании и страхе. И, дабы избавиться от этого страха, ты бежишь в надежде и отчаянии, бежишь, чтобы в конце концов понять, что носишь этого человека в себе, носишь, как некое зловредное дитя… И моя мать в итоге тоже это поняла. Он ей мерещился за каждым углом, на дне каждой чашки. Улыбался с каждой афиши, выглядывал из каждой проезжающей машины. Приближался с каждым ударом сердца. – Бросишься бежать – не остановишься. Всю жизнь будешь в бегах, – яростно убеждала я ее. – Лучше оставайся со мной. Останься, будем бороться вместе. Жозефина посмотрела на меня. – С тобой? – Ее изумление почти вызывало смех. – Почему бы нет? У меня есть свободная комната, раскладушка… – Она уже мотала головой, и у меня возникло острое желание схватить ее, заставить остаться, но я подавила свой порыв. Я знала, что смогла бы повлиять на нее. – Поживи у меня немного, пока не найдешь что-то еще, пока не найдешь работу… Она разразилась истеричным хохотом. – Работу? Да что я могу? Только убирать… готовить… опорожнять пепельницы… наливать пиво, вскапывать сад и ублажать м-мужа по ночам каждую пя-пятницу… – Она теперь захлебывалась смехом, держась за живот. Я попыталась взять ее за плечо. – Жозефина. Я серьезно. Что-нибудь подвернется. Незачем тебе… – Если б ты видела, каким он бывает порой. – Все еще смеясь, она выплевывала слова, как пули; ее дребезжащий голос полнился отвращением к самой себе. – Распаленная свинья. Жирный волосатый боров. Она расплакалась, зарыдала так же громко и судорожно, как смеялась минуту назад, жмурясь и прижимая ладони к щекам, словно боялась взорваться. Я ждала. – А потом, сделав свое дело, отворачивается и начинает храпеть. А утром я пытаюсь… – ее лицо искажает гримаса, губы дергаются, силясь выговорить слова, –…я пытаюсь… стряхнуть… его запах… с простыней, а сама все время думаю, что же случилось со мной? Куда делась Жозефина Бонне, живая смышленая школьница, мечтавшая стать балериной… Она резко повернулась ко мне – красная, заплаканная, но уже спокойная. – Это глупо, но я убеждала себя, что где-то, наверно, произошла ошибка, что однажды кто-нибудь подойдет ко мне и скажет, что ничего подобного на самом деле не происходит, что весь этот кошмар снится какой-то другой женщине и ко мне не имеет никакого отношения… Я взяла ее за руку. Она холодная и дрожит. Ноготь на одном пальце содран, в ладонь въелась кровь. – Самое смешное, что я пытаюсь вспомнить, как любила его когда-то, а вспомнить нечего. Одна пустота. Полнейшая. Вспоминается что угодно – как он впервые ударил меня, или то… казалось бы, должно же хоть что-то остаться в памяти, даже о таком человеке, как Поль-Мари. Хоть какое-то оправдание бесцельно прожитых лет. Хоть что-то… Жозефина вдруг замолчала и глянула на часы. – Совсем заболталась, – удивилась она. – Все, на шоколад времени нет, а то опоздаю на автобус. Я смотрела на нее. – Автобус пусть едет, а ты лучше выпей шоколада. За счет заведения. А вообще-то такое событие следовало бы отметить шампанским. – Нет, мне пора, – возразила она капризным тоном, судорожно прижимая к животу кулаки, и пригнула голову, как бык, бросающийся в атаку. – Нет. – Я не отрывала от нее глаз. – Ты должна остаться. И дать ему бой. Иначе, считай, что ты от него не уходила. Она отвечала мне смелым взглядом. – Не могу. – В ее голосе слышалось отчаяние. – Не смогу ему противостоять. Он будет поливать меня грязью, все переврет… – У тебя есть друзья, они здесь, – ласково сказала я. – И ты еще сама не знаешь, какая ты сильная. И тогда Жозефина села – совершенно сознательно – на один из моих красных табуретов, уткнулась лицом в прилавок и тихо заплакала. Я не мешала ей. Не стала говорить, что все утрясется. Не попыталась утешить ее. Участие не всегда приносит облегчение, иногда лучше выплакать свое горе. Поэтому я прошла на кухню и принялась не спеша готовить chocolat espresso. К тому времени, когда я разлила шоколад в чашки, добавила в них коньяк и шоколадную крошку, собрала желтый поднос, положив на каждое блюдце по кусочку сахара, она уже успокоилась. Я знаю, это не великое волшебство, но иногда оно помогает. – Почему ты передумала? – спросила я, когда ее чашка опустела наполовину. – Когда мы в последний раз говорили с тобой об этом, ты была настроена остаться с Полем. Она пожала плечами, избегая моего взгляда. – Из-за того, что он опять ударил тебя? На этот раз на лице ее отразилось удивление. Ее рука взметнулась ко лбу, где сердито багровела рассеченная кожа. – Нет. – Тогда из-за чего? Она вновь отвела глаза. Кончиками пальцев коснулась своей чашки, будто хотела убедиться, что она ей не снится. – Не из-за чего. Не знаю. Просто так. Она лгала, это было очевидно. Не отдавая себе отчета, я попыталась проникнуть в ее мысли, которые с легкостью читала еще минуту назад. Я должна была знать причину, если собиралась оставить ее здесь, удержать в городе, вопреки всем моим благим намерениям. Но в данный момент мысли ее были бесформенными и дымчатыми. Я ничего не разглядела, кроме темноты. Давить на нее не имело смысла. Жозефина, от природы неподатливая и упрямая, не терпела, чтобы ее подгоняли. Расскажет со временем, решила я. Если захочет.
Мускат хватился жены только ближе к ночи. К этому времени мы уже постелили ей в комнате Анук, которая пока будет спать рядом со мной на раскладушке. Весть о переселении к нам Жозефины она приняла с полным спокойствием, как обычно принимала безоговорочно и многое другое. На мгновение мне стало нестерпимо горько за дочъ, ведь у нее впервые в жизни появилась собственная комната, но я пообещала себе, что это продлится недолго. – У меня идея, – сказала я ей. – Давай устроим тебе комнату на чердаке: вместо двери там будет люк, в крыше будут маленькие круглые оконца, а подниматься туда будешь по приставной лестнице. Как ты на это смотришь? Затея опасная, вводящая в заблуждение. Намек на то, что мы намерены осесть здесь надолго. – И я оттуда буду видеть звезды? – загорелась Анук. – Разумеется. – Вот здорово! – воскликнула она и помчалась наверх, чтобы поделиться радостью с Пантуфлем. Мы сидим за столом в тесной кухне. Стол достался нам в наследство от пекарни. Громоздкий, вытесанный из необработанной сосновой древесины, сплошь в рубцах, оставленных ножом. В шрамы забилось тесто, усохшее до консистенции застывшего цемента, отчего его поверхность теперь похожа на гладкий мрамор. Тарелки разнородные: одна зеленая, другая – белая, у Анук – в цветочках. Бокалы тоже разные: высокий, маленький, один все еще с наклейкой « Moutarde Amora». Но эти вещи принадлежат нам. Впервые в жизни у нас появилось что-то свое. Прежде нам приходилось пользоваться гостиничной посудой, пластмассовыми ножами и вилками. Даже в Ницце, где мы жили больше года, мебель была чужая, арендованная вместе с помещением магазина. Чувство владения нам все еще в новинку, оно дурманит и пьянит. Для нас это экзотика, невиданное чудо. Я завидую кухонному столу, завидую его порезам и ожогам, полученным от горячих хлебопекарных форм. Завидую его незыблемому чувству времени и жалею, что не могу сказать: вот это я сделала пять лет назад. Оставила эту отметину, мокрой кофейной чашкой посадила вот это пятно, здесь прожгла сигаретой, а вот эту лесенку на шероховатом дереве настучала ножом. А вот здесь, в укромном уголке за ножкой, Анук вырезала свои инициалы, когда ей было шесть лет. А этот рубец от ножа для разделки мяса появился жарким летним днем семь лет назад. Помнишь? Помнишь то лето, когда река обмелела. Помнишь? Я завидую столу, завидую его незыблемому чувству времени. Он стоит здесь давно. Он принадлежит этому дому. Жозефина помогла мне приготовить ужин. Мы поставили на стол салат из зеленой стручковой фасоли и помидоров, заправленных ароматным растительным маслом, красные и черные оливки, купленные на рынке в четверг, хлеб с грецкими орехами, свежий базилик, поставляемый Нарсиссом, сыр из козьего молока и красное вино из Бордо. За ужином мы беседовали, но не о Поле-Мари Мускате. Я рассказывала Жозефине о нас, об Анук и о себе, о краях, в которых мы побывали, о своей шоколадной в Ницце, о том, как мы жили в Нью-Йорке, когда родилась Анук, и о прежних временах, рассказывала о Париже, Неаполе и прочих городах, где нам с матерью случалось оседать ненадолго за время наших бесконечных скитаний по миру. Сегодня мне хочется вспоминать только радужные, светлые, смешные эпизоды своей жизни. В воздухе и без того витает слишком много мрачных мыслей. Чтобы рассеять их, я поставила на стол белую свечу. Ее умиротворяющий аромат навевает тоску по прошлому, и я делюсь вслух воспоминаниями о маленьком Уркском канале, о Пантеоне, о площади Художников в Париже и восхитительной берлинской Унтер-ден-Линден, о пароме до острова Джерси, о свежеиспеченных венских пирожных, которые надо есть из горячей бумаги прямо под открытым небом, о набережной в Жуан-ле-Пене и танцах на улицах Сан-Педро. С лица Жозефины постепенно сходило каменное выражение, а я продолжала вспоминать. Рассказала, как мама однажды продала осла фермеру из деревни неподалеку от Риволи, а упрямое животное возвращалось к нам раз за разом, ухитряясь отыскивать нас чуть ли не возле самого Милана. Потом поведала историю о лиссабонских торговцах цветами и о том, как мы покинули тот город в рефрижераторе цветочника, который четыре часа спустя высадил нас, полуокоченевших, у раскаленных добела доков Порту. Жозефина улыбнулась, потом расхохоталась. Временами мы с матерью бывали при деньгах, и тогда Европа согревала нас солнцем и надеждой. И сегодня вечером я вспоминаю именно такие дни. Вспоминаю богатого араба в белом лимузине, певшего матери серенады в Сан-Ремо, вспоминаю, как мы смеялись и были счастливы и как потом долго благоденствовали на деньги, которые он нам дал. – Ты столько всего видела. – Голос Жозефины полнится завистью и немного благоговением. – А еще такая молодая. – Мне почти столько же лет, сколько тебе. Она покачала головой. – Нет, я – тысячелетняя старуха. – На ее губах заиграла добрая мечтательная улыбка. – Я бы тоже хотела путешествовать. Просто идти за солнцем, не думая о том, куда завтра приведет меня дорога. – Кочевая жизнь утомительна, поверь мне, – мягко сказала я. – И через некоторое время начинает казаться, что каждый новый край ничем не отличается от предыдущего. Она с сомнением посмотрела на меня. – Поверь мне. Я знаю, что говорю. Вообще-то я лукавила. Каждый край самобытен, и возвращение в город, в котором ты жил когда-то, сродни возвращению в дом старого друга. А вот люди обезличиваются – одни и те же лица в городах, за тысячи километров друг от друга, одни и те же выражения. Пустые враждебные взгляды чиновников, любопытные взгляды крестьян, скучные скользящие взгляды туристов. Одни и те же влюбленные, матери, нищие, калеки, торговцы, поклонники бега трусцой, дети, полицейские, таксисты, зазывалы. И через некоторое время тебя начинает мучить паранойя – кажется, будто все эти люди тайком следуют за тобой из города в город, в другой одежде, в другом обличье, но по существу те же самые люди. Занимаются своей рутиной, а сами косятся на нас, чужаков, незваных пришельцев. На первых порах тебя распирает чувство превосходства. Мы – раса избранных, путешественники. Ведь мы видели и испытали гораздо больше, чем они, довольствующиеся монотонным существованием: сон – работа – сон, возделыванием своих аккуратных садиков, своими одинаковыми загородными коттеджами и жалкими мечтами. Мы их за это даже чуть-чуть презираем. А потом приходит зависть. Поначалу мы посмеиваемся над собой. Что-то кольнуло вдруг и почти сразу исчезло при виде женщины в парке, склонившейся над малышом в коляске; лица обоих озарены, но не лучами солнца. Потом зависть дает о себе знать второй раз, третий – двое влюбленных идут по набережной, держась за руки; вот молодые сотрудницы некой фирмы о чем-то весело смеются за столиком, подкрепляясь в обед кофе с круассанами… – и вскоре поселяется в душе ноющей болью. Нет, каждый уголок на земле, куда б ни завели тебя скитания, как был самобытным, так и остается. Это сердце через некоторое время начинает разъедать ржа. Смотришь утром на себя в гостиничное зеркало, а твое лицо будто помутнело, затерлось от множества вот таких случайных взглядов. К десяти часам простыни будут выстираны, ковер вычищен. Странствуя, мы регистрируемся в гостиницах под разными именами. Идем по жизни, не оставляя следов, не отбрасывая тени. Как привидения.
Из раздумий меня вывел властный стук в дверь. Жозефина приподнялась, вдавливая кулаки в ребра. В ее глаза закрадывался страх. Мы, конечно, ждали его. Ужин, беседа – это все было притворство, самоуспокоение. Я встала. – Не волнуйся. Я его не впущу. Глаза Жозефины пылают страхом. – Я не стану с ним разговаривать, – тихо заявила она. – Не могу. – Поговорить, возможно, придется, – ответила я. – Но бояться не надо. Сквозь стены он не проникнет. Она улыбнулась дрожащей улыбкой. – Я даже голос его слышать не хочу. Ты не знаешь, какой он. Начнет говорить… – Я прекрасно знаю, какой он, – решительно оборвала я ее, направляясь в неосвещенный торговый зал. – Чтобы ты ни думала, он далеко не уникален. Кочевая жизнь учит разбираться в людях, а они в большинстве своем мало чем отличаются друг от друга. – Просто я ненавижу сцены, – пробормотала Жозефина мне в спину. Я уже включала свет. – И ненавижу крик. – Это ненадолго, – пообещала я. Стук возобновился. – Анук нальет тебе шоколада. Дверь заперта на цепочку. Я повесила ее, когда мы приехали, – в силу привычки, приобретенной в больших городах, где меры безопасности не были лишними, – хотя здесь до сего дня в подобной предосторожности необходимости не возникало. Свет, льющийся из магазина, падает на Муската, и я вижу, что его лицо искажено от ярости. – Моя жена здесь? – хрипит он пьяным голосом, изрыгая вонючий пивной перегар. – Да. – Прибегать к уловкам нет причин. Следует сразу поставить его на место. – Боюсь, она ушла от вас, месье Мускат. Я предложила ей пожить у меня несколько дней, пока она не определится. Сочла, что так будет лучше. – Я стараюсь говорить бесстрастно, вежливо. Тип людей, подобных ему, мне хорошо знаком. Мы с мамой встречали их тысячи раз, в тысячах разных мест. Мускат остолбенело вытаращился на меня, а когда смысл сказанного дошел до него, он злобно сощурился и развел руками, прикидываясь безвредным, недоумевающим, готовым обратить все в шутку. Какое-то мгновение он кажется почти обаятельным, но потом делает шаг к двери и обдает меня тухлятиной изо рта – смесью пивных паров, дыма и дурного гнева. – Мадам Роше. – Голос у него мягкий, почти просительный. – Передайте моей жирной корове, чтобы она немедленно подняла свою задницу и выметалась на улицу, пока я сам ее не вытащил. И если ты, грудастая стерва, встанешь на моем пути… – Он загремел дверью. – Сними цепь. – Он елейно улыбается, а сам смердит гневом, по запаху смутно напоминающим ядовитые химикаты. – Я сказал: сними эту чертову цепь, пока я ее не сорвал. – Разъяренный, он кричит женским голосом, визжит, как недорезанная свинья. Я медленно, с расстановкой, еще раз объясняю ему ситуацию. Он бранится и вопит в досаде. Несколько раз пнул дверь с такой силой, что даже петли задрожали. – Если вы попытаетесь вломиться в мой дом, – ровно говорю я, – я сочту вас опасным злоумышленником и приму соответствующие меры. В ящике кухонного стола я держу газовый баллончик, который обычно носила с собой, когда жила в Париже. Пару раз мне случалось применять его. Очень действенное средство. Угроза несколько охладила его пыл. Очевидно, он полагал, что запугивание исключительно его прерогатива. – Ты не понимаешь, – заскулил Мускат. – Она – моя жена. Я люблю ее. Не знаю, что она тебе говорила, но… – Что она мне говорила, месье, не имеет значения. Это ее решение. На вашем месте я прекратила бы скандалить и ушла домой. – Черта с два! – Его рот так близко к щели, что до меня долетает фонтан его горячей вонючей слюны. – Это все ты, стерва, виновата. Ты напичкала ее бреднями об эмансипации и прочей чепухе. – Визгливым фальцетом он стал передразнивать Жозефину. – Только и слышишь от нее: «Вианн говорит это. Вианн думает то». Пусть выйдет на минуту, посмотрим, что она сама скажет. – Не думаю, что… – Ладно. – Жозефина тихо приблизилась ко мне и встала за спиной, держа в обеих руках чашку с шоколадом, словно грела руки. – Придется поговорить с ним, а то не уйдет. Я посмотрела на нее. Вид у нее спокойный, взгляд просветлел. Я кивнула: – Что ж, давай. Я отступила в сторону, и Жозефина подошла к двери. Мускат опять начал что-то реветь, но она перебила его на удивление твердым ровным голосом: – Поль, послушай меня. – От неожиданности он умолк на полуслове. – Уходи. Мне больше нечего сказать тебе. Ясно? Она дрожит, но голосом не выдает своего волнения. Внезапно испытав горячий прилив гордости за Жозефину, я ободряюще сжала ее плечо. С минуту Мускат молчал, а когда вновь заговорил, то уже угодливым тоном, хотя я по-прежнему слышу в его голосе гнев, жужжащий, как помехи на линии, передающей далекий радиосигнал. – Жози, – вкрадчиво молвит он. – Не глупи. Выйди, и мы все спокойно обсудим. Ты ведь моя жена, Жози. Неужели это не стоит того, чтобы попытаться сохранить наш брак? Жозефина тряхнула головой. – Слишком поздно, Поль, – сказала она, кладя конец разговору. – Извини. Мягко, но решительно она захлопнула дверь, и, хотя Мускат еще несколько минут продолжал ломиться в шоколадную, попеременно бранясь, умоляя и угрожая, даже пуская слезу в порыве сентиментальности и увлечения собственной игрой, второй раз мы ему не открыли.
В полночь я услышала, как он кричит на улице. Потом в окно ударился с глухим стуком комок грязи, измазавший чистое стекло. Я встала, желая посмотреть, что происходит. Внизу на площади стоял Мускат, приземистый и злобный, как гоблин. Руки упрятаны глубоко в карманы, из пояса брюк выпирает круглое брюшко. Очевидно, он был пьян. – Вы не сможете прятаться там вечно! – Я увидела, как в одном из домов за его спиной засветилось окно. – Все равно когда-нибудь выйдете! И тогда, сучки, уж тогда я вам покажу! – Я машинально выкинула в его сторону пальцы, обращая его злость на него самого. Прочь отсюда, злой дух. Прочь. Этот рефлекс мне тоже передался от матери. И все же, как ни странно, я сразу почувствовала себя в безопасности. Я вернулась на кровать и еще долго лежала без сна, слушая тихое дыхание дочери и глядя на меняющуюся форму луны в просветах листвы. Думаю, я опять пыталась гадать, высматривая в подвижных узорах некий знак, утешительное слово… Ночью, когда снаружи на страже стоит Черный человек, а на церковной башне скрипит пронзительно – кри-крии – флюгер, в подобные вещи легче поверить. Но я ничего не увидела, ничего не ощутила, и, когда наконец забылась сном, мне пригрезился Рейно. С крестом в одной руке, со спичками – в другой, он стоял в ногах кровати больничной койки, на которой лежал какой-то старик.
|
|||||||
|