Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ОСУЩЕСТВЛЕНИЕ 6 страница



— Кстати, разрешите задать вам один вопрос, фрейлейн Имма, — сказал он. — Вы можете не ответить на него, если не захотите.

 

— Там видно будет, — ответила она.

— Месяц назад, — начал он, — когда я имел удовольствие впервые беседовать

убрать рекламу

с вашим отцом, господином Шпельманом, я задал ему вопрос, на который он ответил так скупо и уклончиво, что я боюсь, не совершил ли я промаха или неделикатности.

— О чем же вы спросили?

— Я спросил, тяжело ли ему было расставаться с Америкой?

— Ну конечно, принц, это был один из характерных для вас вопросов, чисто княжеский вопрос. Будь у вас больше привычки мыслить логически, вы бы про себя сделали вывод, что если бы моему отцу не было легко и приятно расставаться с Америкой, он ни в коем случае не расстался бы с ней.

— Пожалуй, вы правы, фрейлейн Имма, простите меня, я не умею так уж четко мыслить. Но если я своим вопросом погрешил только против логики, это еще полбеды. Можете вы меня хоть в этом успокоить?

— Увы, принц, даже и в этом не могу, — ответила она и вскинула на него свои блестящие черные глаза.

— Так я и знал! Так и знал! Но в чем же дело? Откройте мне эту тайну, если тут есть тайна. Вы это должны сделать во имя нашей дружбы.

— Разве мы друзья?

— Я думал, что — да, — с мольбой произнес он.

— Ну, хорошо, не унывайте! Я этого не знала. Однако всегда приятно услышать что-то новое. Но вернемся к моему отцу, его в самом деле раздражил ваш вопрос, он вообще очень раздражителен, и, надо сказать, у него в жизни было исключительно много поводов для развития этого качества. Дело в том, что американское общественное мнение было расположено отнюдь не в нашу пользу. Там большую роль играют всякие интриги и происки… предупреждаю, я не в курсе всех подробностей, знаю только, что там ведется деятельная политическая агитация с целью восстановить против нас большинство, ну, знаете, всех тех, кому не повезло. Из-за этого постоянно возникали какие-то тяжбы и неприятности, и все это отравляло моему отцу жизнь за океаном. Вы ведь знаете, принц, что не он создал наше благосостояние, а мой гадкий дед своим Paradise Nugget и своей Blockhead Farm. Отец тут ни при чем, он унаследовал свою участь и уживается с ней нелегко, от природы он человек застенчивый, с нежной душой и предпочел бы всю жизнь только играть на органе и коллекционировать стекло. Я даже думаю, что ненависть, среди которой мы в последнее время жили из — за всех этих происков, — доходило до того, что люди выкрикивали мне вслед ругательства, когда я ехала в автомобиле, — так вот я говорю, именно их ненависть довела его до почечных камней. Это очень может быть.

— Я всей душой почитаю вашего батюшку, — с горячностью заявил Клаус-Генрих.

— Без этого я и не мыслю себе нашей дружбы, принц, но было и нечто другое, что осложняло нам жизнь в Америке. Это связано с нашим происхождением.

— С вашим происхождением?

— Да, принц, мы отнюдь не аристократические фазаны и, к сожалению, ведем свой род не от Вашингтона и не от первых поселенцев…

— Конечно, вы ведь немцы.

— Это верно, и все-таки не все тут благополучно. Снизойдите разок до того, чтобы внимательно приглядеться ко мне. По-вашему, такие черные космы, которые вечно падают куда не следует, — признак благородного рода?

— Боже ты мой, да у вас удивительно красивые волосы, фрейлейн Имма! — воскликнул Клаус-Генрих. — И я знаю, что в вас есть южноамериканская кровь, ваш почтенный дедушка вывез себе жену не то из Боливии, не то откуда-то еще, словом, из тех мест, я сам читал в газетах.

— Это-то верно. Но в этом и вся суть. Я, принц, квинтеронка.

— Как вы сказали?

— Квинтеронка.

— Это из области Адирондаксов и параллаксов. Я не знаю, что это такое, фрейлейн Имма. Ведь я же говорил вам, что меня мало чему учили.

— Сейчас объясню. Дедушка, по своему обычаю, поступил необдуманно и женился на особе, в которой текла индейская кровь!

— Индейская?

— Да, да. Дело в том, что вышеупомянутая особа в третьем поколении происходила от индейцев, ее отец был белый, а мать наполовину индианка, — значит, сама она была терцеронка, — так их зовут, — говорят, красавица поразительная! Это и была моя бабушка. Внуки таких бабушек называются квинтеронами. Вот как обстоит дело.

— Да, это очень интересно. Но вы как будто говорили, что это влияло на отношение к вам?

— Ах, ничего-то вы не знаете, принц! Так знайте же, что в Америке индейская кровь считается позором. Таким страшным позором, что дружеские и любовные союзы разрываются без всякой пощады, если только на одной из сторон обнаружится это позорное клеймо. Ну, правда, с нами дело обстоит не так уж плохо, даже и квартероны, слава тебе господи, считаются не совсем отверженными, а квинтероноп можно почти причислить к незапятнанным. Но мы были слишком на виду, и к нам, естественно, относились по-иному. Когда мне вслед выкрикивали ругательства, меня не раз обзывали цветной. Как-никак, а эта неполноценность, это осложнение разобщало нас даже с теми немногими, кто во всем прочем занимал примерно равное с нами положение. Нам всегда приходилось что-то либо утаивать, либо отстаивать. Дед, тот умел за себя постоять, он знал, что делал; да и сам-то он был человек чистой крови — клеймо лежало только на его красавице жене. А мой отец был ее сын, и, при его раздражительном и вспыльчивом нраве, ему с молодых лет трудно было терпеть раболепство, ненависть и презрение, в одно и то же время быть, как он сам выражался, не то восьмым чудом света, не то отбросом, — словом, Америка ему во всех смыслах опостылел^. Вог и вся история, принц, и теперь, надеюсь, вам понятно, почему на моего отца так раздражающе подействовал ваш тонкий вопрос, — закончила Имма.

Клаус-Генрих поблагодарил ее за разъяснение, — мало того, когда он, приложив руку к козырьку фуражки прощался с дамами перед порталом Дельфиненорта — время подошло ко второму завтраку, — поблагодарил ее еще раз и шагом поехал домой, чтобы продумать события этого утра.

Имма Шпельман в красном с золотом платье сидела у стола, небрежно откинувшись, с капризной гримаской балованного ребенка, окруженная прочным довольством, а в речах ее была такая же язвительность, что и там, где это необходимое оружие, где без проницательности, настороженности и беспощадной остроты ума не проживешь. Почему же? Теперь Клаус-Генрих понимал это, по целым дням старался лучше постичь это сердцем. Она жила среди раболепства, ненависти и презрения, не то восьмым чудом света, не то отбросом — вот отчего речь ее стала колючей: язвительностью и насмешливой проницательностью она оборонялась, хотя и казалось, что она нападает, вызывая страдальческое подергивание на лицах у тех, кто не нуждался в остроте ума, как в оружии. Она просила его жалостливо и бережно относиться к бедняжке графине, когда та «давала себе волю», но сама-то она тоже нуждалась в жалостливом и бережном отношении, потому что она была одинока и жилось ей нелегко… как и ему. Параллельно с этими мыслями ему не давало покоя одно воспоминание, давнее, тягостное воспоминание, местом действия которого был буфет в Парковой гостинице, а финалом — крышка от крюшонницы… «Сестричка!» — сказал он про себя, торопливо отмахиваясь от этого воспоминания. «Сестричка!» Но главной его заботой было, как бы в ближайшее время снова увидеться с Иммой Шпельман.

Они увиделись скоро и виделись часто при различных обстоятельствах. Подошел к концу февраль, наступил многообещающий март, за ним переменчивый апрель и ласковый май. И все это время Клаус-Генрих бывал во дворце Дельфиненорт не меньше раза в неделю, утром или днем, но неизменно в таком же невменяемом состоянии, в каком явился к Шпельманам в то февральское утро, так сказать помимо собственной воли, словно покорствуя судьбе. Свиданиям способствовало и соседство обоих дворцов, короткий путь от Эрмитажа до Дельфиненорта можно было проехать аллеями парка верхом или в догкарте, не слишком привлекая к себе внимание; но чем становилось теплее, тем в парке бывало многолюднее и тем труднее было держать в секрете от публики совместное катание верхом, однако к этому времени у принца сложилось такое душевное состояние, которое нельзя назвать иначе как полнейшим безразличием и слепым пренебрежением к мнению света, двора, города и страны. Лишь позднее отношение общества стало играть роль в его помыслах и намерениях, но тогда уж это была весьма значительная и благотворная роль.

Прощаясь с дамами после первой прогулки верхом, он не преминул заговорить о новой, на что Имма хоть и выпятила губы и покрутила головкой, но не нашла убедительных возражений. Поэтому он приехал снова, и они вместе отправились в охотничий заповедник, принадлежащий к удельному ведомству лесной участок на северной окраине городского сада; он приехал еще раз, и они придумали такую цель для прогулки, до которой можно было добраться минуя город. А когда с весной жителей столицы потянуло за город и деревенские трактиры всегда бывали полны, для верховых прогулок была облюбована уединенная и живописная дорога, собственно даже не дорога, а довольно длинная дамба или луговая тропинка вдоль поросшего цветами откоса над быстрым рукавом реки. Она была расположена в северном направлении, и спокойней всего туда можно было попасть, если проехать по парку позади Эрмитажа, затем заливными лугами вдоль северной границы городского сада вплоть до охотничьего заповедника и там возле шлюза не перебираться на тот берег по деревянному мосту, а ехать этим берегом по течению реки. Справа оставались строения заповедника, и всю дорогу тянулся молодой лес, слева луга белели и пестрели болиголовом, одуванчиками, колокольчиками, клевером, ромашкой и даже незабудками; из-за пашен виднелась церковная колокольня, а вдалеке проходило шоссе с оживленным движением, от которого они чувствовали себя в безопасности. А с левой руки к откосу тоже, вплотную подступал ивняк и орешник, заслоняя перспективу и полностью отгораживая их от мира, а так как тропа тут сужалась, они большей частью ехали вдвоем, впереди графини, ехали, беседуя и умолкая, меж тем как Персеваль, поджав передние лапы, прыгал туда и назад через реку или бежал к воде, купался и, громко лакая, наспех утолял жажду. Возвращались они той же дорогой.

Если же по причине низкого давления барометр падал и, следовательно, шел дождь, а Клаусу — Генриху тем не менее необходимо было повидаться с Иммой, он в своем догкарте приезжал к чаю в Дельфиненорт, и они проводили время дома.

Господин Шпельман всего два-три раза являлся пить чай в боскетную. Болезнь его как раз в эту пору обострилась, и он бывал даже принужден целый день лежать в постели с горячими припарками. Когда же приходил к чаю, он неизменно говорил: «А, молодой принц?» — и своей худощавой, выглядывающей из-под мягкой манжеты рукой окунал в чай диетический сухарик, время от времени вставлял в разговор скрипучую реплику, под конец протягивал гостю золотой портсигар, а затем вместе с доктором Ватерклузом, который все время сидел за столом, не произнося ни слова и улыбаясь, удалялся из боскетной. Впрочем, и в солнечную погоду они иногда предпочитали остаться в парке и поиграть в теннис на плотно утрамбованной и разделенной сеткой пополам площадке перед террасой. А как-то раз они даже прокатились в одном из шпельмановских автомобилей далеко за пределы замка Фазанник.

Однажды Клаус-Генрих спросил:

— Я читал, будто ваш батюшка каждый день получает ужасно много писем с просьбой о помощи.:-)то правда, фрейлейн Имма?

Тогда она рассказала, что в Дельфиненорт непрерывным потоком идут прошения и подписные листы (о сбором пожертвований и по возможности встречают отклик, что с каждой почтой поступает кипа писем от разных попрошаек Европы и Америки, госиода Флебс и Слипперс сортируют их и, произведя отбор, представляют господину Шпельману. Иногда и она, для развлечения, просматривает эту грандиозную почту и прочитывает адреса, которые зачастую иосят фантастический характер. Неимущие или предприимчивые отправители далее на конвертах стараются перещеголять друг друга витиеватостью и низкопоклонством, присваивая адресату всевозможные титулы и чины в самых невероятных сочетаниях. Но недавно один проситель побил рекорд: он адресовал письмо «Его королевскому высочеству господину Самуэлю Шпельману». Кстати, получил он не больше остальных…

В другой раз Клаус-Генрих приглушенным голосом заговорил о «Совиной комнате» в старом замке и по секрету поведал Имме, что недавно там опять слышали шум, предвещающий важные события в его, Клауса-Генриха, семье. Имма высмеяла его и, выпятив губы, покрутив головкой, научно объяснила ему эти явления, как в свое время объяснила тайны барометра. Все это вздор, сказала она, по всей вероятности часть чулана имеет форму элипсоида, а вторая элипсоидовидная поверхность аналогичной кривизны, с источником звуков в ее фокусе, находится где-то вовне, отчего шумы раздаются в «Совиной комнате», а по соседству ничего не слышно. Клаус-Генрих был немало удручен этим разъяснением, ему очень не хотелось отказаться от всеобщей веры, что между грохотом и судьбами его рода существует исконная связь.

Так они беседовали между собой, и графиня тоже вставляла замечания, то разумные, то путаные, ибо Клаус-Генрих усердно старался не впасть в свой обычный тон, чтобы не отрезвить и не расхолодить ее, и даже называл ее «фрау Мейер», когда ей казалось нужным обезопасить себя от преследования распутных баб. Он рассказывал обеим дамам о своей бессодержательной жизни, о пирушках корпорантов, о товарищеских обедах в офицерском собрании, о путешествии, которое он совершил с образовательной целью, о своих близких, о матери, в прошлом горделивой красавице, которую он изредка навещал в Зегенхаузе, где она создала себе грустную пародию на придворный церемониал. Рассказывал об Альбрехте и Дитлинде; Имма Шпельман в ответ восполняла картину своей блистательной и обособленной юности, а графиня время от времени роняла туманные намеки на жестокие тайны жизни, и оба слушали ее с серьезностью чуть ли не благоговейной.

У них была излюбленная игра: в меру своих познаний они старались угадать, что собой представляет жизнь случайно встреченных жителей столицы, к какому сословию те принадлежат, — с любопытством сторонних наблюдателей, издалека, с лошади или с шпельмановской террасы смотрели они на прохожих. Кто такие эти молодые люди? Чем занимаются? Из какой они среды? Непохоже, чтобы они учились в коммерческом училище, скорее это будущие техники или лесничие, а может быть, и студенты сельскохозяйственного института, немного грубоватые, но дельные юноши и конечно уж сумеют честным трудом проложить себе путь в жизни. А вот та маленькая вертлявая, которая часто болтается здесь, — наверно, фабричная работница или швейка. У таких девушек обычно бывают кавалеры из их же круга, которые по воскресеньям водят их в кофейню. Они делились своими сведениями о жизни простых людей, одобряли друг в друге такую осведомленность, и это занятие больше согревало их, чем беготня за теннисным мячом.

Что же касается прогулки в автомобиле, то Имма, по ее словам, пригласила Клауса-Генриха лишь затем, чтобы показать ему шофера, который вез их, молодого американца в коричневом кожаном пальто, она находила большое сходство между ним и принцем. Клаус-Генрих, смеясь, отвечал, что со спины ему трудно судить, права ли она, и попросил графиню иысказать свое мнение. Сперва она с негодованием отвергла такую святотатственную идею, но затем, под давлением Иммы, искоса прищурясь, посмотрела на Клауса-Генриха и признала, что сходство все-таки есть. Имма рассказала, что первоначально этот положительный, непьющий и умелый молодой человек ^ыл личным шофером ее отца и ежедневно возил его с Пятой авеню на Бродвей и вообще куда угодно. Однако господин Шпельман любил ездить с необычайной скоростью, почти равной курьерскому поезду, л при нью-йоркской сутолоке для этого требуется огромная затрата нервной энергии, и шоферу она оказалась не под силу. Правда, несчастных случаев у него не бывало, молодой человек не сплоховал ни разу и, предельно напрягая внимание, выполнял свои опасные для жизни обязанности. Но в результате он, доехав до места, раз-другой лишился чувств, и тут-то обнаружилось, какого непомерного напряжения стоил ему день такой езды. Господину Шпельману не хотелось его увольнять, и тогда он назначил его лейб — шофером к своей дочери, и эту службу, куда более легкую, он продолжает нести и здесь. Имма заметила сходство между ним и принцем в первый же раз, как увидела Клауса-Генриха. Похожи они, понятно, не чертами лица, а выражением. Графиня тоже это признала… Клаус-Генрих уверил, что его ничуть не шокирует такое сходство, наоборот — добросовестный и мужественный молодой человек внушает ему искреннюю симпатию. Они поговорили еще, какая трудная, изматывающая нервы жизнь у шоферов, но графиня Левенюль больше не принимала участия в беседе. Вообще она не заговаривалась во время этой поездки и только под конец высказала несколько справедливых и здравых суждений, сопровождая их энергичными жестами.

Кстати, дочь господина Шпельмана отчасти унаследовала отцовскую страсть к быстрому передвижению — при каждом удобном случае Имма переходила на буйный галоп, как в первую их совместную прогулку; а Клаус-Генрих, раззадоренный ее насмешкой, чтобы не отстать, требовал от озадаченного и негодующего Флориана почти невозможного, и потому этот форсированный аллюр приобретал всякий раз характер состязания, причем Имма начинала скачку внезапно, по собственной прихоти. Чаще всего состязания происходили на уединенном луговом откосе, что тянется вдоль реки, и одно из них было особенно длительным и ожесточенным. Оно началось непосредственно после разговора о популярности Клауса-Генриха, который Имма неожиданно начала и так же неожиданно оборвала.

— Я слышала, будто вы пользуетесь в народе огромной любовью, — ни с того ни с сего сказала она. — Будто вы покоряете все сердца. Это верно, принц?

— Так говорят, — ответил он. — Возможно, это объясняется кой-какими свойствами моей натуры, я не скажу — достоинствами. Я и сам не знаю, надо ли этому верить, а тем более радоваться. Боюсь, что это не свидетельствует в мою пользу. Великий герцог, мой брат, презирает популярность, считает ее чем-то низменным.

— Да, должно быть, великий герцог гордый человек. Я глубоко уважаю его. А вас, значит, все превозносят, вы общий любимец. Go on![14] — неожиданно крикнула она, больно хлестнула Фатьму, та вздрогнула, и началась скачка.

Скакали они долго. Еще ни разу они не забирались так далеко по течению реки. Слева деревья давно уже заслонили перспективу. Из-под копыт летели комья глины и пучки травы. Графиня скоро отстала. Когда они наконец сдержали коней, Флориаи дрожал, выбившись из сил, да и сами они были бледны и с трудом переводили дух. На обратном пути оба молчали.

Накануне дня рождения Клауса-Генриха к нему в Эрмитаж под вечер пожаловал Рауль Юбербейн.

Доктор пришел поздравить принца, так как завтра он весь день будет занят. Они прогуливались по усыпанным гравием дорожкам позади Эрмитажа, старший преподаватель в сюртуке и белом галстуке, Клаус-Генрих в форменной тужурке. Косые лучи предвечернего солнца золотили высокую траву, поспевшую для косьбы, липы стояли в полном цвету. И левом углу парка, у самой изгороди, отделявшей его от неказистых пригородных пустырей, стояла обветшалая берестяная беседка. Клаус-Генрих говорил ча самую важную для него тему — о своих посещениях Дельфиненорта; рассказывал он очень образно, но ничего нового сообщить доктору не мог: тот явно был в курсе дела. Каким образом? Из самых различных источников. И он, Юбербейн, осведомлен не больше других.

— Значит, в столице интересуются этим вопросом?

— Избави боже. Что вы, Клаус-Генрих! Никому до этого нет ни малейшего дела. Ни до верховых прогулок, ни до чаепитий, ни до поездок в автомобиле. О таких пустяках никто слова не говорит.

— Но мы ведь так осторожны.

— Чего стоит это «мы»! Да и слова об осторожности тоже! Имейте в виду, что его превосходительство господин фон Кнобельсдорф получает точные донесения о каждом вашем подвиге, Клаус-Генрих.

— Кнобельсдорф?

— Кнобельсдорф.

Клаус-Генрих помолчал.

— А как относится барон Кнобельсдорф к этим донесениям? — спросил он немного погодя.

— Ну, у старика пока не было повода вмешаться в ход событий.

— А общество, публика?

— Ну, публика, та, понятно, затаила дыхание.

— А вы, вы сами, дорогой доктор Юбербейн?!

— Я жду новой крышки от крюшонницы, — ответил Юбербейн.

— Нет! — радостно воскликнул Клаус-Генрих. — Нет, нет, доктор Юбербейн, крышки от крюшонницы не будет — я счастлив, понимаете, счастлив и ни о чем думать не хочу. Вы внушали мне, что счастье не для меня, а когда я все-таки сделал неудачную попытку, вы встряхнули меня и привели в чувство, и я был вам несказанно благодарен, потому что это было ужасно, забыть нельзя, как ужасно. Но теперь это уже не вылазка в общественный танцевальный зал, о которой тошно вспомнить, это не самообман, не срыв, не унижение. Неужели же вам не понятно, что она, та, кого мы подразумеваем, что она далека и от общественного бала, и от аристократических фазанов, и от всего на свете. Она близка мне, только мне, — она настоящая принцесса, да, да, доктор Юбербейн, она мне ровня, и, значит, ни о каких крюшонницах даже говорить нечего! Вы внушали мне, что непозволительно говорить «все мы люди», и руководствоваться этой максимой для меня — значит искать запретного счастья, которое ни к чему не ведет и может кончиться позором. Но то, что происходит теперь, — это не запретное счастье. Нет, это наконец-то внутренне оправданное, многообещающее блаженное счастье, и я смело отдаюсь ему, а там..* будь что будет.

— Прощайте, принц Клаус-Генрих, — сказал доктор Юбербейн, но сам и не думал уходить. Заложив руки за спину и упершись рыжей бородой в грудь, он по-прежнему шагал по левую руку от Клауса-Генриха.

— Нет, — ответил Клаус-Генрих — нет, что вы! Я не прощаюсь с вами, доктор Юбербейн. Теперь, как никогда, хочу я быть вашим другом, потому что вам всегда тяжело жилось и вы так гордо, с такой выдержкой переносили свою участь. И я был горд тем, что вы обращаетесь со мной как с товарищем. Нет, теперь, когда я обрел свое счастье, я вовсе не хочу распускаться, я хочу остаться верен вам и моему высокому назначению…

— Этого не дано, — по-латыни сказал доктор Юбербейн и покачал своей некрасивой головой с оттопыренными, кверху заостренными ушами.

— Неправда, доктор Юбербейн, теперь я твердо убежден, что может быть дано то и другое вместе. А вы-то? Ну, зачем вы так равнодушно говорите со мной и порицаете меня, когда я так счастлив, а завтра к тому же день моего рождения! Вы столько всего насмотрелись в жизни, вы сами говорите, что прошли огонь, воду и медные трубы, — неужели же с вами никогда не случалось ничего такого… Ну, вы понимаете… Неужели вы ни разу не были захвачены одним чувством, как я сейчас?..

— Гм, — промычал доктор Юбербейн и так сжал губы, что рыжая борода его встала торчком, а на щеках проступили желваки. — Между нами говоря, один раз такое происшествие в самом деле имело место.

— Видите! Видите! Расскажите, доктор Юбербейн! Именно сегодня вы должны мне это рассказать!

И тут в этот благолепно тихий час, озаренный предзакатным солнцем, напитанный запахом липы, Рауль Юбербейн поведал о некоем событии в своей жизни, которого ни разу не касался в прежних рассказах, хотя оно, пожалуй, оказало решающее влияние на всю его судьбу. Случилось это в те давние времена, когда Юбербейн обучал своих озорников и одновременно совершенствовал собственное образование, туже стягивал пояс и давал частные уроки упитанным бюргерским сынкам, чтобы иметь возможность покупать книги. Все так же заложив руки за спину и упершись в грудь рыжей бородой, доктор отрывистым, резким тоном рассказывал об этом, а между фразами плотно сжимал губы.

В ту пору судьба невыразимо крепкими узами связала его с одной женщиной, белокурой красавицей, женой благородного, глубоко порядочного человека и матерью троих детей. Попал он к ним в дом в качестве репетитора, но потом стал у них частым гостем и другом семьи, и с мужем у него был глубокий душевный контакт. Чувство, возникшее между молодым учителем и белокурой женщиной, долго было неосознанным, еще дольше они его не высказывали, ибо не находили для него слов, но оно окрепло в молчании, всецело заполонило обоих, и однажды в вечерний час, когда супруга задержали дела, в знойный, сладостный, коварный час оно вспыхнуло жгучим пламенем и чуть не спалило их. Голос страсти властно звал их познать счастье, великое счастье слияния; однако и в нашем мире, заметил доктор Юбербейн, люди, хоть и не часто, но все-таки поступают порядочно. Слишком уж недостойным показалось им вступить на пошлый, гаденький путь обмана, а пойти к доверчивому супругу, «открыться» ему, как принято говорить, и загубить его жизнь, во имя страсти потребовав у него свободы, такой выход тоже не вполне улыбался им. Словом, ради детей, ради доброго и благородного человека — ее мужа, — которого оба глубоко уважали, они пожертвовали счастьем и отказались друг от друга. Да, бывает и такое, но только тут приходится порядком стиснуть зубы. Юбербейн и теперь изредка навещает эту семью; когда позволяет время, ужинает с ними, играет в карты, целует руку хозяйке дома и желает друзьям покойной ночи!.. Но, кончив свое повествование, он напоследок высказал самое заветное, и тон у него был еще отрывистее и резче, а по углам губ еще явственнее обозначились желваки. В тот день, когда сни с белокурой женщиной отказались друг от друга, тогда он, Юбербейн, навсегда сказал «прости» счастью, «уделу бездельников», как он стал обзывать это с тех пор. Раз он не мог или не хотел обладать белокурой женщиной, он дал себе слово быть достойным ее и того, что их связывало, достичь многого, сделаться крупной величиной на ученом поприще, — всю свою жизнь он посвятил работе, ей одной, и стал тем, что он есть. Вот в чем была тайна или, во всяком случае, частичная разгадка юбербейновской неуживчивости, заносчивости и честолюбия! Клаус-Генрих со страхом увидел, что лицо у него стало бледнее, зеленее обыкновенного, когда он на прощание низко поклонился и произнес:

— Передайте привет крошке Имме, Клаус-Генрих!

На следующее утро Клаус-Генрих принял в желтой комнате поздравления дворцового персонала, а позднее господ Брауибарт-Шеллендорфа и Шулеибург-Трессена.

В первую половину дня Эрмитаж посетили члены великогерцогской фамилии, а ровно в час Клаус-Генрих в своей карете отправился на семейный завтрак к князю и княгине цу Рид-Гогенрид, и встречные прохожие особенно горячо приветствовали его по пути. Все здравствующие представители Гримбургской династии в полном составе собрались в изящном дворце на Альбрехтсштрассе. Прибыл и великий герцог, как всегда, в штатском сюртуке и, посасывая нижней губой верхнюю, слегка наклонив свою сдавленную на висках голову, поздоровался с присутствующими; все кушанья он запивал молоком пополам с минеральной водой. Почти сразу после завтрака он удалился. Принц Ламберт приехал без своей супруги. У старого балетомана были крашеные волосы, он весь трясся и говорил замогильным голосом. Родственники проявляли к нему явную холодность.

За столом сперва беседовали о придворных делах, затем порадовались, какой здоровенькой растет принцесса Филиппика, и наконец отдали должное крупному размаху промышленных начинаний князя Филиппа. Щуплый невысокий князь рассказывал о своих пивоваренных заводах, фабриках, мельницах, а главное, о торфоразработках, перечислял, какие ввел усовершенствования, называл цифры капиталовложений и прибылей, при этом щеки у него раскраснелись, а родственники жены слушали его с любопытством, благожелательством или иронией.

Когда кушали кофе в большой гостиной, наполненной цветами, княгиня, держа в руках золоченую чашку, подошла к брату и сказала:

— Ты совсем перестал бывать у нас последнее время.

Лицо Дитлинды с остреньким подбородком и типичными для Гримбургов выдающимися скулами с рождением дочки утратило прежнюю прозрачность, порозовело, и голова, казалось, уже не клонится под тяжестью пепельных кос.

— Неужели я давно у вас не был? — удивился он. — Да, прости, Дитлинда, пожалуй, ты права. Но я был ужасно занят и знал, что ты тоже занята. Теперь ведь ты нянчишься не только с цветами.

— Да, цветы теперь уже не на первом месте, главная моя забота не о них. Я занята более прекрасным одушевленным цветком, от этого у меня, верно, и щеки разрумянились, как у моего доброго Филиппа от торфа. Ведь он весь завтрак проговорил о торфе, я этого не одобряю, но это его страсть. Только потому, что я была так занята и озабочена, я и не обижалась на тебя за то, что ты не показываешься и идешь своим путем, хотя, на мой взгляд, это довольно сомнительный путь…

— Откуда ты знаешь, Дитлинда, по какому пути я иду?

— К сожалению, не от тебя. Спасибо Иеттхен Изеншниббе, она держала меня в курсе дел, ведь ей все известно. Вначале, не скрою от тебя, я ужасно испугалась. Но в конце концов живут они в Дельфиненорте, при нем состоит лейб-медик, и Филипп тоже считает, что они по-своему нам ровня. Если память мне не изменяет, я раньше отрицательно высказывалась на их счет, что-то такое говорила о «птице Рох» и даже скаламбурила по поводу «объекта для налогов». Но раз ты считаешь этих людей достойными твоей дружбы, значит я ошибалась и охотно возьму назад свои слова и попытаюсь впредь по — иному относиться к ним. Это я тебе твердо обещаю… Ты всегда любил отправляться на разведки, — продолжала она, после того как Клаус-Генрих с улыбкой поцеловал ей руку, — меня тоже таскал за собой, и больше всего страдало мое платье (помнишь? — красное бархатное). Теперь ты один ходишь на разведки, и дай бог, чтобы ничего скверного не встретилось на твоем пути, Клаус-Генрих.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.