|
|||
КЛЕЁНКА. ПО-ЧЁРНОМУКЛЕЁНКА Осенью, в конце октября, к нам в магазин привезли клеёнку. Продавец Пётр Максимыч как получил товар, сразу запер магазин, и в щели между ставен не было видно, чего он делает. - Клеёнку, наверное, меряет, - толковал дядя Зуй, усевшись на ступеньке. - Он вначале её всю перемеряет, сколько в ней метров-сантиметров, а потом продавать станет... Постой, ты куда, Мирониха, лезешь? Я первый стою. - Кто первый? - возмутилась Мирониха, подлезая к самой двери. - Это ты-то первый? А я три часа у магазина стою, все ножки обтоптала! Он первый! Слезай отсюда! - Чего? - не сдавался дядя Зуй. - Чего ты сказала? Повтори! - Видали первого? - повторяла Мирониха. - А ну слезай отсюда, первый! - Ну ладно, пускай я второй! Пускай второй, согласен. - Что ты, батюшка, - сказала тётка Ксеня, - за Миронихой я стою. - Эх, да что же вы, - огорчился дядя Зуй, - пустите хоть третьим! Но и третьим его не пускали, пришлось становиться последним, за Колькой Дрождевым. - Слышь, Колька Дрождев, - спрашивал дядя Зуй, - не видал, какая клеёнка? Чего на ней нарисовано: ягодки или цветочки? - Может, и ягодки, - задумчиво сказал Колька Дрождев, механизатор, - а я не видал. - Хорошо бы ягодки. Верно, Коля? - Это смотря какие ягодки, - мрачно сказал Колька Дрождев, - если чернички или бруснички - это бы хорошо. А то нарисуют волчию - вот будет ягодка! - Надо бы с цветочками, - сказала тётка Ксеня, - чтоб на столе красота была. Тут все женщины, что стояли на крыльце, стали вздыхать, желая, чтоб клеёнка была с цветочками. - А то бывают клеёнки с грибами, - снова мрачно сказал Колька Дрождев, - да ещё какой гриб нарисуют. Рыжик или опёнок - это бы хорошо, а то нарисуют валуев - смотреть противно. - Я и с валуями возьму, - сказала Мирониха, - на стол стелить нечего. Наконец дверь магазина загрохотала изнутри - это продавец Пётр Максимыч откладывал внутренние засовы. А в магазине было темновато и холодно. У входа стояла бочка, серебрящаяся изнутри селёдками. Над нею, как чёрные чугунные калачи, свисали с потолка висячие замки. За прилавком на верхних полках пасмурно блистали банки с заграничными компотами, а на нижних, рядком, стояли другие банки, полулитровые, наполненные разноцветными конфетами. При тусклом свете ириски, подушечки и леденцы сияли за стеклом таинственно, как самоцветы. В магазине пахло клеёнкой. Запах селёдки, макарон и постного масла был начисто заглушён. Пахло теперь сухим клеем и свежей краской. Сама клеёнка лежала посреди прилавка, и, хоть свёрнута была в рулон, верхний край всё равно был открыт взглядам и горел ясно, будто кусок неба, увиденный со дна колодца. - Ты чего невесёлая? - спросил я. - Так, - ответила Нюрка и пожала плечами. - Может, двойку получила? - Получила, - согласилась Нюрка. - Вот видишь, сразу угадал. А за что? - Ни за что. Она снова глотнула воды и закрыла глаза. - А домой почему не идёшь? - Не хочу, - ответила Нюрка, не открывая глаз. - Да съешь ты хлеба-то. - Спасибо, не хочу. - Хлеба не хочешь, домой не хочешь. Что ж, так не пойдёшь домой? - Не пойду. Так и умру здесь, у ручья. - Из-за двойки? - Нет, не из-за двойки, ещё кое из-за чего, - сказала Нюрка и открыла наконец глаза. - Это из-за чего же? - Есть из-за чего, - сказала Нюрка, снова хлебнула из кружки и прикрыла глаза. - Ну расскажи. - Не твоё дело. - Ну и ладно, - сказал я, обидевшись. - С тобой по-человечески, а ты... Ладно, я тоже тогда лягу и умру. Я расстелил на траве куртку, улёгся и стал слегка умирать, поглядывая, впрочем, на солнце, которое неумолимо пряталось за деревья. Так не хотелось, чтоб кончался этот день. Ещё бы часок, полтора. - Тебе-то из-за чего умирать? - спросила Нюрка. - Есть из-за чего, - ответил я. - Хватает. - Болтаешь, сам не зная... - сказала Нюрка. Я закрыл глаза и минут пять лежал молча, задумавшись, есть мне от чего умирать или нет. Выходило, что есть. Самые тяжёлые, самые горькие мысли пришли мне в голову, и вдруг стало так тоскливо, что я забыл про Нюрку и про сегодняшний счастливый день, с которым не хотел расставаться. А день кончался. Давно уж миновал полдень, начинался закат. Облака, подожжённые солнцем, уходили за горизонт. Горела их нижняя часть, а верхняя, охлаждённая первыми звёздами, потемнела, там вздрагивали синие угарные огоньки. Неторопливо и как-то равнодушно взмахивая крыльями, к закату летела одинокая ворона. Она, кажется, понимала, что до заката ей сроду не долететь. - Ты бы заплакал, если б я умерла? - спросила вдруг Нюрка. Она по-прежнему пила воду мелкими глотками, прикрывая иногда глаза. - Да ты что, заболела, что ли? - забеспокоился наконец я. - Что с тобой? - Заплакал бы или нет? - Конечно, - серьёзно ответил я. - А мне кажется, никто бы не заплакал. - Вся деревня ревела бы. Тебя все любят. - За что меня любить? Что я такого сделала? - Ну, не знаю... а только все любят. - За что? - Откуда я знаю, за что. За то, что ты - хороший человек. - Ничего хорошего. А вот тебя любят, это правда. Если бы ты умер, тут бы все стали реветь. - А если б мы оба вдруг умерли, представляешь, какой бы рёв стоял? сказал я. Нюрка засмеялась. - Это правда, - сказала она. - Рёв был бы жуткий. - Давай уж поживём ещё немного, а? - предложил я. - А то деревню жалко. Нюрка снова улыбнулась, глотнула воды, прикрыла глаза. - Открывай, открывай глаза, - сказал я, - пожалей деревню. - Так вкусней, - сказала Нюрка. - Чего вкусней? - не понял я. - С закрытыми глазами вкусней. С открытыми всю воду выпьешь - и ничего не заметишь. А так - куда вкусней. Да ты сам попробуй. Я взял у Нюрки кружку, зажмурился и глотнул. Вода в ручье была студёной, от неё сразу заныли зубы. Я хотел уж открыть глаза, но Нюрка сказала: - Погоди, не торопись. Глотни ещё. Сладкой подводной травой и ольховым корнем, осенним ветром и рассыпчатым песком пахла вода из ручья. Я почувствовал в ней голос лесных озёр и болот, долгих дождей и летних гроз. Я вспомнил, как этой весной здесь в ручье нерестились язи, как неподвижно стояла на берегу горбатая цапля и кричала по-кошачьи иволга. Я глотнул ещё раз и почувствовал запах совсем уже близкой зимы времени, когда вода закрывает глаза.
ПО-ЧЁРНОМУ Та банька, в которой жил с Нюркою дядя Зуй, была, как говорилось, старая. А неподалёку от неё, поближе к реке, стояла в крапиве другая банька - новая. В старой-то дядя Зуй жил, а в новой - парился. Иногда мелькала в его голове золотая мысль - переехать жить в новую баньку. - Но где ж тогда париться? - раздумывал он. - Старая пирогами пропахла, жареной картошкой. В ней париться - дух не тот. Вот когда Нюрка вырастет, мечтал дядя Зуй дальше, - да выйдет замуж, я её тогда в новую баньку перевезу, а сам в старой жить останусь. - А где париться-то будешь? - спрашивал я. - Третью срублю. Каждую субботу рано утром подымался от реки к небу огромнейший столб дыма - это дядя Зуй затапливал свою баньку. Топилась она по-чёрному. Не было у ней трубы - и дым валил прямо из дверей, а из дыма то и дело выскакивал или выбегал на четвереньках дядя Зуй, прокашливался, вытирал слезы, хватал полено или ведро с водой и снова нырял в дым и кашлял там внутри, в баньке, ругался с дымом, хрипел и кричал. Дым подымался столбом, столб разворачивался букетом, сизым банным цветом подкрашивал облака, заволакивал солнце. И солнцу и облакам странно было видеть огромный дым, маленькую баньку и крошечного старика, размахивающего поленом. Как только баня была готова, дядя Зуй прибегал к нам и кричал: - Стопилась! Стопилась-выстоялась! Скорее! Скорее! А то жар упустим! Я выскакивал из дому и бежал к реке, а дядя Зуй подталкивал меня, гнал, торопил: - Скорее! Скорее! Самый жар упустим! В предбаннике дядя Зуй стремительно раздевался и тут же начинал стремительно одеваться. Он скидывал обычную одежду, а надевал шапку, шинель и валенки. В шапке, в шинели и в валенках вкатывался он в парилку, чуть не плача: - Упустили! Упустили самый жар! Но жар в парилке стоял чудовищный. От раскалённой каменки полыхало сухим и невидимым огнём, который сшибал меня с ног. Я ложился на пол и дышал через веник. - Холодно, - жаловался дядя Зуй, кутаясь в шинель. В парилке всегда было темно. Хоть и стоял на улице полный солнечный день, свет его не мог пробиться через оконце. Стена жара не пускала свет, и он рассеивался тут же, у окна. А в том углу, откуда валил жар, тускло светились раскалённо-красные камни. Зачерпнув ковшиком из котла, дядя Зуй кидал немного воды на камни - и с треском срывался с камней хрустящий колючий пар, и тут уж я выползал в предбанник. Постанывая, жалуясь на холод, наконец и дядя Зуй выходил в предбанник, скидывал шинель. - Давай подышим, - говорил он, и мы высовывали головы из бани на улицу, дышали и глядели на улицы Чистого Дора, а прохожие глядели на нас и кричали: - Упустили или нет? - Ещё бы маленько, и упустили, - объяснял дядя Зуй. Мы парились долго, хлестали друг друга вениками, бегали в речку окунаться, и дядя Зуй рассказывал прохожим, рыбакам и людям, проплывающим на лодке, сколько мы веников исхлестали. После нас в баню шли Пантелевна с Нюркой, а мы с дядей Зуем пили чай, прямо здесь, у бани, у реки. Из самовара. Пот лил с меня ручьями и утекал в реку. Я бывал после бани красный и потный, а дядя Зуй - сухой и коричневый. А Нюрка выходила из бани свеженькая, как сыроежка.
|
|||
|