|
|||
Леонид Бородин 4 страницаОна не узнавала своего голоса. Это был не голос, а скулеж... – У тебя неприятности? Да? Ну, давай уедем! Я продам квартиру! Уедем далеко! Но только вместе! Куда хочешь! Он как-то странно и нехорошо усмехнулся. – Что ж, это тоже вариант! Только теперь он уже невозможен, если раньше был только неприемлем. – Я ведь аборт сделала, Андрюша! Лишь полное отчаяние могло выдавить из нее эту фразу. – Аборт? – переспросил он удивленно и вдруг резко схватил ее за плечи, тряхнул. – Аборт! Ты убила моего ребенка! Ты! Ты! Дрянь! И он буквально бросил ее на пол. И казалось, сейчас растопчет, но только повторял: – Убила ребенка! У меня мог остаться сын... или дочь... Убила! Он смотрел на нее, как на отвратительное чудище, и она, полулежа на полу, боялась пошевелиться и даже не чувствовала боли от ушиба. На его лице было горе – такое огромное горе, что она, будто очнувшись, подползла к его ногам, обхватила их, захлебываясь от слез, залепетала: – Андрюшенька, милый, я ведь не знала... ты же ушел... ты бросил... ты ни слова... Андрюшенька... Он поднял ее и продолжал держать за плечи, но взгляд его стал еще страшнее: теперь это был взгляд покойника или смертельно раненного, это был взгляд неживого человека. – Андрюша, у нас еще будут... – Нет! – перебил он ее. Взглянул на часы. – У меня пятнадцать минут. Я не умею за пятнадцать минут делать детей! – Что ты говоришь! – закричала она, вырываясь. – Как ты могла?! – сказал он глухо. – Я! Я могла? А ты что, младенец? Ты не знал, что могут быть дети? Ты когда-нибудь подумал об этом? Ты обо мне подумал когда-нибудь? Ты еще обвиняешь меня? Ты смеешь?! Она упала в кресло и затряслась в рыданиях. Какие-то слова прорывались, но она сама их не слышала. Она вцепилась себе в волосы, сдавливая виски, она почти билась головой о подлокотник кресла, она задыхалась. – Уйди! – вырвалось, наконец, у нее. – Уйди! Пусть тебе будет так же плохо! Пусть! Слезы ослепили ее, и она не видела, когда он встал у кресла на колени. Он целовал ее руки, ее мокрые руки и говорил: – Я люблю тебя! Я вернусь! И все будет снова! Все будет не так! Прости меня! Позже, через несколько лет, ей, наверное, покажется, что не стоял он на коленях, не целовал ее рук, не говорил этих слов, что ничего этого не было, что он ушел, не попрощавшись, и она сама в истерике вообразила всю эту сцену, потому что, если бы ее не было, как бы смогла она выжить... 5. Один В окне проносилась, проплывала, пролетала и растворялась в далях Россия. Казалось, к этой серой и молчаливой земле неприменимо название столь звучное, как боевой клич, как зов походной трубы. Слово это воспринималось, как что-то в прошлом, совсем немного в настоящем и ничто в будущем. Или казалось, что существуют две России: одна в сознании – красивая и неясная, как мечта, другая, как прототип мечты со всеми атрибутами прототипа. Проплывали селения, в селениях жили люди, думалось же о них, как об иностранцах... Даже не верилось, что говорят они на том же языке... Еще страшнее было представить иностранцем себя, страшнее, потому что очень правдоподобно... Какой жалкой мышиной возней представлялась ему отсюда вся его деятельность в Питере, и все эти муки душевные и поиски, и споры, и принципы, ради которых ломались и создавались человеческие отношения, ради которых перекраивались судьбы, ради которых даже убивали людей... Железная дорога, бегущая к Уралу и дальше Урала, в Сибирь и дальше Сибири, куда дальше, кажется, уже и невозможно, дорога эта представлялась бездонным колодцем, уходящим в глубину России не только пространственно, но и во времени. Казалось, не километры от центра отсчитывает поезд, а года прочь от настоящего времени к какому-то временному постоянству, которое и раньше и теперь, и всегда, но по отношению к ним, людям столиц, всегда за их спиной, всегда им чужое. В темноте вообще было реальное ощущение, будто в колодезном ведре летит он вдоль колодезного сруба с бешеной скоростью вниз, и стук колес был вовсе не стук колес, это громыхал вал над колодцем, с которого раскручивалась бесконечная веревка, еще вчера державшая его наверху, под самым козырьком солнца, где он виден был себе сильным, нужным и правым, в полном убеждении, что нет ему надобности вглядываться в темноту сруба, потому что он в самом венце смысла всего, что под ним... Нет! Всё не так! Он догадывался и ранее об отсутствии смысловой связи между его жизнью и судьбой того существа, что именовалось Россией. Объяснением этому мог быть только факт бессмысленности бытия одного из двух. У него никогда не хватило бы смелости отказать в смысле тому, что было в мире до него и будет после. Но тогда следовало бы признаться в том, что он просто наломал дров в горячке и спешке, и потерять при этом право распоряжаться не только своей жизнью, но и смертью. ...Потому остается одно: он не понял России. Поспешил, спалил себе крылья и превратился в земноводное, которому остается одно – кусаться и умереть под щелканье собственных челюстей... А она все мелькала и мелькала в окне, Россия – многообразная и однообразная до отчаяния. Россия, в которую рекомендовалось «только верить» и не тратить времени на познавание умом. Но умом не понять только безумного! Должен же быть какой-то постигаемый смысл в бессмыслице полувека! Каким вдохновением уловить его! Ведь жизнь у каждого одна, она коротка и дорога каждому! Вот он, Андрей, разменял ее на безумство, которому песню – увы! – никто не споет! А если вдуматься, то безумство храбрых это всего лишь храбрость безумцев! И если быть беспощадным к правде, то как не признать, что, поднявшись с пистолетом против стоглавого дракона, он в бунте своем храбр от отчаяния, от бессилия, от страха перед неспособностью к чему-то большему, чем безумство! И всё же! Маленький, крохотный кусочек подлости, что цементом легла на стыках общества, он отколол и создал, пусть ничтожное, но все же беспокойство этому мурлыкающему от самодовольства дракону! Хотя бы на одном квадратном сантиметре бесконечного болота он создал волнение ценой самого дорогого – жизни! Разве величина ставки не оправдывала бессмысленность! И потому хотелось еще стрелять и стрелять, и чтобы не смолкал грохот выстрелов, чтобы видеть смятение и страх на лицах, застывших в маске бездумия, заплывших, опухших равнодушием, чтобы взломался ритм слепоты, чтобы автобусы втыкались в тротуары, с треском разлетались витрины, чтобы переворачивались вверх колесами черные лакированные и бронированные персоналки, и оттуда вылезали на четвереньках те, кто еще минуту назад держал на четвереньках человеческие души. Чтобы проспекты превратились в грохочущие тупики, а на одном из этих тупиков – он, Андрей, с пистолетом в руке, а по левую сторону и по правую сторону от него – соратники, радостные и одержимые, и знамя над ними... красное... Андрей недоумевает, почему оно красное, но другим представить его не может... и он громко стонет во сне, так громко, что сосед по верхней полке, солдат-отпускник осторожно трясет его за плечо...
* * *
Его дед, семидесятилетний старик, никак не мог взять в толк, за какое добро послал ему Бог внука, которого он уже не чаял увидеть. Он суетился по избе, кряхтел, охал, ахал и млел, глядя на светловолосого красавца, очень даже похожего на другого, что висел на стенке под стеклом с Георгием на груди. Таким он был сам полвека назад, и сохли девки по нем, как осинки подруб-ленные! И барышни в кружевах, образованные и беленькие, глупели, когда он подмигивал им, и пухлые вдовушки грустнели, глядя на него! И сам Брусилов, обходя строй, остановился напротив и по плечу хлопнул! Может, правда, и не Брусилов, но что генерал – точно! Когда сели вдвоем (Андрей просил никого не приглашать) и чокнулись стаканами, не связывался разговор, и потому тут же налили по второй. Помянули покойников, мать и бабку, которая так и не увидела внука взрослым. Старик блестел глазами. Да и Андрей тоже. После третьей – другое дело! Дед разговорился, вспомнил гражданскую, взятие Бугуруслана, ранения свои, госпитали... Потом, как землю дали, как робко делили ее, чужую... Первый урожай на этой земле! Как в город ездили на своих лошадях за обновками, в каких нарядах девки загуляли в деревнях... Как стало потом тускнеть мужицкое счастье, когда закатилась звезда нэпа, и появилась в деревнях матросня да фабричные с наганами по брюхам. И плакала землица, и скотинка, что народиться успела, плакала... Как потрошить начали мужицкие избы, как подводы с раскулаченными заскрипели по заоколицами с ревом баб да ребятишек! И началось строитель-ство этого самого социализма, который, конечно, всему человечеству мечта, да только на горбе крестьянском выращенная! А про то ни у кого сознания нет, и уважения крестьянскому труду молодежь не признает, как несознательное будто это сословие есть... А что ни денег, ни паспортов в глаза не видывали, кому дело да интерес! Перетасовали народишко с разных сторон, забыли как землю охаживать требуется! Церкви для нужды устроили – Бога-то по науке, сказывают, быть не может! – А веришь в Бога? – спросил Андрей. – Сомневаюсь я, что Его нету вовсе, и причины тому сомнению имею, да тебе того не понять! – Какие причины-то? – настаивал Андрей. – Ну, вот хотя бы, кто у нас шибче всех раскулачивал? А были братья Санька и Пашка Крюковы. Я про нашинских говорю, а что приезжих да нерусских полно было, то само собой! Братья эти по молодости кулачниками да охальниками были. После гражданской партейными обернулись. Уж и погуляли они по хозяйствам нашим! И что?! Саньку Кузьма Банников из винта хлопнул, а Пашку свои же на север упекли, где и сгинул без вести! Опять же Кузьма Банников в Саньку пальнул, а когда огородом, своим огородом, заметь, домой вертался, в старый колодезь угодил, да так, что и помучиться не успел! Вдрызь головой об камень! Вишь, всякое зло расплату имеет! А как она оборачивается, расплата, без Бога ежели? Али Кузьма своего огорода не знал, в колодезь сподобился! В своего пальнул – и разум помутился! – Так ведь этот «свой», наверное, заслужил? – Чего там! Совсем бешаный мужик был! Никто не горевал! Да только в своего палить, нешто добро! Ночью, как тать! Трах – и дёру! Не бывало у нас такого! И чтоб в свой колодезь падали, тоже такого никто не помнил. Так что кто-то, внучок, надо думать, над нашими душами есть, и следит он за нами, и за шкирку потаскать может, ежели что... И воле всякой предел установлен! – А предел подлости людской? Как насчет этого? – хмуро вставил Андрей. – Все есть, – философствовал дед печально. – И горе, и страдания, и болезни... Только дано человеку лекарство, что посильней всего будет терпение! – Ага, – буркнул Андрей, – Бог терпел и нам велел! – Совет тебе хочу дать, внучок! Хитрый совет! – Он вместе со стулом пододвинулся к Андрею, налил самогону из графина. Андрееву бутылку они уже приделали. Привалился боком, держа стакан на весу. – Не богохульствуй попусту! Тебе ведь от этого радости нет! А хрен его знает, может, Он и есть где-нибудь там...! Ткнул стаканом вверх, расплескал самогон. Андрей посмотрел в потолок, сказал вяло: – Там никого нет. Пустота да материя мертвая. – Кто его знает! – с сомнением протянул дед. – Внутрь надо смотреть, наскрозь чтобы... – Как? – не понял Андрей. – Внутрь, говорю. Ты вот, что есть? Тварь с двумя руками да с двумя ногами. А ежели внутрь тебя взглянуть? – Внутри у меня кишки, дедушка! Андрей стукнул стакан деда и выпил. Перекосился, начал жевать капусту прошлогоднего посола. Дед смотрел на него разочарованно. – Глуп ты еще! Хоть и образованный! Конечно, если человека шашкой на куски скромсать, то кишки увидишь. Не про то нутро толкую! В том нутре душа у тебя, до нее шашкой не доберешься! – А если шашкой до кишок добраться, что от души остается? Андрей весело подмигнул деду, уходя от скучной темы. Не тут-то было! – Допустим, мешал тебе человек. Ты его шашкой али пулей. Лежит он пред тобой бездыханный! Твой стало быть! Получил ты его мощи. А душу? Душу-то получил? Шиш! – Добрый у тебя самогон, дед! Дед радостно подмигнул. – Понравился! Завтра еще накапаем! Не ждал ведь я тебя! И вдруг прослезился. – Мамка твоя, дочь моя, значит, Царствие ей... конечно, и, можно сказать, святая была, но сердцем жестокая! Где это видано, чтобы внука от стариков прятать! Стыдилась она нас, темноты нашей стыдилась. Не понимала, что свет наш в мозолях! Старуха моя покойная тяжело рожала ее, больше детей Бог не дал. Почитай, прожили мы жизнь без детей! Весточки от дочки на переводах получали. В деньгах она аккуратная была! День в день! Завидовали нам! Только старуха каждый раз плакала, как деньги приходили... Глупая была... Он рукавом вытер глаза. Андрей обнял его. – Дочь свою не осуждай, дед, несчастная она была! Дед испуганно вскинулся. – Да нешто я осуждаю! А про несчастность, это как посмотреть! Жила она верой своей, а в вере люди несчастными не бывают! Дай Бог тебе веры такой! – Какой веры! – зарычал Андрей. – Во что верила моя мать?! В кого верила? В бандита? – Но! Но! – нахохлился дед. – Ты не очень-то! Какой он ни есть, при нем порядок был! И люди свое место знали! Людям строгость нужна, а без строгости нынче вон в колхозах работать некому! Каждый свое гнет... Сам себе начальник! Андрей заскрипел зубами, кулаками сжал виски. – Что ты говоришь, дед! Какой порядок! Ты же только что рассказывал про этот порядок, как наизнанку вывертывали вас! А про тюрьмы и лагеря ты слышал?! Бандит был тридцать лет у власти! Понимаешь! Бандит! И порядок был бандитский! И законы были бандитские! Дед! Да разве вас не стригли, как овец?! Вы же для него и всей этой шайки рабочим скотом были! – Это ты брось! – дед смотрел на Андрея сердито, исподлобья. – Это кто, может, другие скотом были, а мы в скотах не ходили! Мы – Россию кормили! А что всяко бывало, так где это жизнь без горя? Может, в Америке? Так мы с тобой там не были и знать не можем, какие у них свои беды! Бандит, говоришь! А в тридцатом кто меня в подкулачники записал? Сталин? Да сосед мой, Прошка Федотов! А за что? А побил я его вожжами по пьянке! Причем тут Сталин? А гусей да курей отбирать – был такой закон? Не было! А у моей старухи петуха прямь из-под подола вытащили активисты наши! А кто им за это по шеям надавал? Знаешь? Никитка-сельсоветчик после того как запил, так и помер от запоя, а до того по деревне козырем ходил, наганом махал да плевался скрозь зубы! Я тебе так скажу: ежели б каждый свою подлость придерживал, так и половины горя в народе не было! – Это все, что ты помнишь? – с глухим отчаянием спросил Андрей. Дед обиделся. – Чего я помню, того в голову тебе не вместить! Много воли вам дали для разговору! А в колхозе работать некому! Всех на чистенькое тянет! Он еще ворчал. Андрей сидел, обхватив голову руками, и качался из стороны в сторону, и вид у него был такой несчастный, что дед, спохватившись, вдруг умолк, заморгал смущенно, заерзал на стуле. – Ну, чего ты! Чего! Если что не так говорю, зачем близко к сердцу класть! Какой с меня спрос! Жизнь моя прошла, и каждому свою жизнь жалко... Ну! Внучок! Он схватил стакан Андрея, наполнил, осторожно тронул внука за рукав. – Выпьем, а? Андрей поднял голову, повернулся к деду. Смотрел в его бесцветные слезящиеся глаза, пытался прочитать в них что-то подсознательное и подлинное, что непременно должно быть там, но видел только старость. И еще увидел в них жажду человеческой ласки! Вспомнились глаза Ольги. Удивился тому, что у молодости и старости могут быть одинаковые глаза... Он обнял деда так крепко, что тот почти захрустел костями, но будто не заметил этого, и весь обмяк и приник к плечу внука. Язык отнялся у старика. Он теребил рукав Андрея и сопел ему в ухо. Потом они допили остатки и только тогда навалились на закуску, что наскоро была сготовлена дедом и состояла из капусты, картошки, огурцов да рыбы соленой неизвестного наименования. Дед несколько раз пытался оправдаться за скудость закуски, но Андрей активностью челюстей изображал, к полной радости старика, искреннее удовольствие и демонстрировал аппетит здорового человека, здоровье которого пропорционально потребности в пище, простой и обильной. Потом, отдавшись хмелю, они пытались что-то спеть, но Андрей не смог подпеть деду ничего, кроме «По диким степям Забайкалья», да и то один куплет... Дед готов был продолжать трапезу до бесконечности, но Андрей чувствовал себя так скверно, что вынужден был огорчить старика и попросился на сеновал, хотя тот приготовил ему великолепное, пышное ложе на своей древней супружеской кровати.
* * *
Было еще совсем светло, хотя солнце зашло. В сторону заката открывался с сеновала чудный вид на уральские просторы. Проселочная дорога из района зигзагами подбегала к деревне, прокатившись по широченной деревенской улице, втиралась в берег тихой речушки и, петляя в перелесках вместе с ней, исчезала затем в темноте дальних лесов. С хмеля очень даже легко было представить себя летящим низко над землей, а если смотреть вперед, в алую даль заката, то кажется, что она приближается, и вот-вот догонишь солнце и ворвешься в день... Но день отступал на запад, туда, откуда Андрей бежал так поспешно и откуда ожидал скорой развязки. Можно было посчитать сном все случившееся, а отсчет пробуждения вести с этого момента, когда он лежит на сеновале и всматривается в закат... Он проспал целый день... Надо придумать, почему проспал... Потому, что прогулял ночь с девушкой. С Ольгой. Ольга живет не в Питере, а в деревянном доме с крашенными ставнями на том конце деревни. И она не пианистка, а... библиотекарь деревенский. Можно ей быть и дояркой, но лучше библиотекарем... Питера не было! Не умирала мать! Она внизу, в комнате, она сейчас готовит ужин и вот-вот позовет его к столу. А он не студент, а тракторист или шофер. Недавно Ольга дала ему почитать книжку о народовольцах, о покушениях на царя. И после приснился ему сон-кентавр, где в главной роли он, Андрей! Он прожил за несколько часов жизнь и пережил душевную муку целого поколения. Он вступил в конфликт с государством и ему предстояло погибнуть в неравной и бессмыслен-ной борьбе. Но он проснулся! И хотя кошмар сна еще будоражил сознание, на душе уже было легко и просто. Он не герой и не борец, он обычный деревенский парень, жизнь его проходит разумно и радостно. И он всей судьбой неразрывно вписан и в эти перелески, и в этот закат, и в запахи земли, мягкие и живые. Он – нужная часть всего, что вокруг, всё ему откликается пониманием и родственностью и, просыпаясь утром, он приветствует мир, молодой, как и он сам, и бросает вызов миру-сверстнику прищуром глаз и хрустом кулаков. А в каждом его движении и в каждом действии – смысл, созвучный смыслу всего мира... Он не спускается по лестнице с сеновала, он прыгает с трехметровой высоты и бежит к колодцу. Обливает себя ледяной водой, ахая и задыхаясь внезапной упругостью тела, вытирается длинным махровым полотенцем, а потом, накинув его на шею, идет в дом, где его встречает мать, молодая, красивая и строгая. Она делает ему выговор за ненормальный режим и прогоняет одеваться. Когда он садится за стол, она подходит к нему сзади и обнимает за плечи. Рука ее вдруг натыкается на что-то твердое на груди сына. Она с тревогой заглядывает ему в глаза, а он сам, встревоженный не менее, вынимает из кармана пиджака пистолет... В глазах матери застывает ужас, и она навзничь падает на пол. Андрей уже знает, что ее разбил паралич...
* * *
Было около пяти часов утра третьего дня его пребывания у деда. Андрей проснулся от чужого звука. Еще ничего не зная об этом звуке, он лишь приподнял голову и взглянул на часы. Потом подтянулся к краю сеновала. Вправо по улице в узкий проулок между огородами въезжала машина «Бобик». Она вползла за плетень. Там остановилась. Заглохла. Из-за плетня вышли четыре человека и цепочкой направились в его сторону. Не доходя двух домов, они разделились. Двое пошли дальше прямо, двое других, видимо, решили пройти огородами. Они вошли в калитку ближнего дома и там начали «бег с препятствиями» через огородные плетни, приближаясь к дому деда. «Быстро они добрались до меня», – подумал Андрей, и, кажется, других мыслей не было. Мыслей не было. Была тоска. Пистолет уже в руке. Он и не заметил, когда достал его. Те, что шли прямо, были уже около ворот. Сейчас Андрей не видел их. Щеколда поднялась и некоторое время висела в поднятом положении. Затем ставня ворот скрипнула и подалась внутрь. Двое вошли во двор. Он мог перестрелять их сверху без труда, но почему-то не решался взорвать утреннюю тишину, точно совершил бы этим тягчайшее преступление. К тому же он не обнаружен, и это сомнительное преимущество так не хотелось терять! Тут он представил лицо внезапно проснувшегося деда, и мысль о нем хлестнула по лицу. Зачем он приехал сюда? Еще одна глупость в цепи бессмысленности всех его действий. На этот раз граничащая с подлостью! Теперь, случись бы и чудо, он не хотел жить! Двое уже стучались в дверь сеней. Дед, видимо, с их очередного похмелья прошлым вечером спал крепко, не по-стариковски. Андрей выглянул в щель крыши сеновала в другом конце и увидел тех, что шли огородами. Увидел на мгновение, они уже скрылись за домом, подбираясь к окнам. Он вернулся на свое место, снял пистолет с предохранителя, и свесившись с площадки сеновала, спросил резко и громко: – Чего надо? Его окрик был воспринят стучавшимися, как пинки под зад. Они шарахнулись от двери, у обоих в руках пистолеты. Не такие, как у него меньше. Один назвал его фамилию. – Я, – ответил Андрей. – Бросай оружие! Дом окружен! Слазь! Чекист говорил не очень уверенно, потому что именно на него был наведен пистолет Андрея. Их же пистолеты смотрели очень неопределенно вверх, лишь в сторону Андрея, но, может быть, и мимо. – Я сдамся при одном условии, – спокойно ответил Андрей. – Если вы сейчас же без шума вернетесь к машине. Я подойду туда же вслед за вами! – Не валяй дурака! – зарычал второй. – Бросай пистолет и слазь! Он при этом сделал какой-то странный жест левой рукой. Андрей понял его чуть с опозданием, когда услышал шорох на другой стороне сеновала. Ему заходили в спину. Лестница была именно с той стороны. Не поворачиваясь полностью, Андрей выстрелил в ту сторону и оглох от выстрела, так он был громок, резок и внезапен. Двоих у двери тут же смело за дом, и одновременно два выстрела отбросили Андрея в глубь сеновала. – Шуметь, так шуметь! – подумал и выкрикнул Андрей и пальнул в обе стороны. Выстрелы уже не казались грохотом. Они уже нравились ему. Но он вспомнил, что осталось всего три патрона, а тех четверо, и от сознания, что против четырех он бессилен, стало тоскливо и жаль напрасных выстрелов... Он вдруг превратился в кошку! Он ползал от одного конца сеновала к другому, в узкие щели пытался высмотреть своих врагов, но их видно не было. Зато на крыльце соседнего дома, на противоположной стороне улицы, да и везде, где улица просматривалась, уже сновали люди, заспанные и испуганные, но не могущие побороть любопытства. И еще он увидел бегущего к дому деда. Тот, оказывается, давно встал и куда-то ушел, а теперь бежал к дому, скорчившись и подволакивая ноги. В воротах навстречу ему выскочил чекист, схватил его за руки, и будто невзначай прикрываясь им, потащил деда в сторону, размахивая пистолетом в свободной руке и крича: – Все по домам! Здесь опасный преступник! Он вооружен! Все по домам! И он выстрелил вверх над ухом деда. У деда подкосились ноги, и он с вывернутой рукой повис на плече чекиста, который, все так же прикрываясь дедом, затаскивал его за дом. Андрей высунулся сверху и закричал: – Ты, сволочь, оставь деда! Не смей! Дед увидел его. Челюсть у него отвалилась, глаза выкатились, он вдруг начал хватать чекиста за ту руку, в которой был пистолет, и прежде чем они исчезли из поля зрения, Андрей успел увидеть, как дед обмяк на руках чекиста от удара в живот... Люди вокруг вроде бы и разбегались и в то же время появлялись то тут, то там, и те, кому удавалось увидеть Андрея, показывали на него рукой, что-то кричали, прятались и высовывались снова. – Последний раз говорю, сдавайся! Все равно возьмем! Андрей не выдержал и выстрелил на голос. В ответ прозвучал залп. Андрей закричал: – Слушайте вы, подонки! Вы привыкли, чтобы перед вами ползали на коленях, вы привыкли хватать людей, как мышей! Попробуйте, возьмите меня! Я первый стреляю в вас! Но скоро вас будут взрывать, давить машинами, бросать под поезда! Преступники – это вы! Вас научат бояться, сволочи! Еще когда кричал, появилась мысль сдаться. Будет суд. Пусть его приговорят к расстрелу, но на суде он скажет им все, что знает и думает о них! Кто-нибудь будет на суде! Кто-то запомнит его слова! Но тут он вспомнил рассказ одного выжившего, но в свое время приговоренного к расстрелу клиента того подполковника, которого он убил в Лемболово. Андрей представил, как после приговора захлопнут на его руках наручники и отведут в камеру смертников. Ему предложат написать помилование. А вдруг он не выдержит страха смерти, вдруг сломается! Но если и устоит, потом его выведут в нужное место, зачитают приговор, а может, и не будут зачитывать, – просто кто-то выстрелит ему в затылок и затем спокойно проделает контрольный выстрел в висок, а врач, оттянув веки, засвидетельствует смерть на протоколе «приведения в исполнение». Нет! Такого удовольствия он им не доставит! Андрей подполз к краю сеновала. У него в запасе один выстрел. Хотя бы одного, да он уложит, заберет с собой! Но вдруг испугался. Останется один патрон! А если он промахнется и только ранит себя! Нет! он не может рисковать! Да и что проку – одним гадом станет меньше? А сколько их! Бессмысленно! Он начал шептать имена всех, кто был когда-то дорог ему, боясь забыть кого-то, не вспомнить! Дед, Ольга, Костя, Вадим, Пашка, Коля, мама... мама... На этом память его забуксовала, и лицо матери заслонило все лица, и он уже больше никого не мог вспомнить. И слово «мама» звучало в мозгу помимо его воли, и губы его шептали, и стократным эхом повторяла его мысль, он даже видел это слово написанным большими буквами на школьной доске и на листке бумаги, и отдельно буквами, висящими в воздухе... Он всунул ствол пистолета в рот, но это было так противно – во рту отвратительный вкус сгоревшего пороха, ствол горячий и кислый. Его затошнило! Он выплюнул дуло, приложил его к виску, но представил свой изуродованный, разнесенный череп, и стало дурно. Он испугался, что может потерять сознание! Тогда он вывернул пистолет дулом к себе, подставил его туда, где ощущалось биение сердца, чуть привалился на пистолет телом, чтобы не откачнулось дуло при нажатии на спуск. Положил на спуск палец левой руки и так оставался минуту или чуть более без единой мысли, без единого побуждения в душе. И, лишь словно убедившись в наступившей пустоте и готовности, нажал на спуск. Вынув обойму из его пистолета, чекист с удивлением рассматривал оставшийся патрон. – Как думаешь, – обратился он к другому, – почему он оставил один патрон? Тот, не повернувшись, пожал плечами. – Забыл, наверно.
|
|||
|