Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





А может, стану я огнем 4 страница



– Если ты имеешь в виду меня, – сказала Хана, – то я не птица. А вот кто птица – так это мой пациент наверху.

Кип пытается представить ее птицей.

– Скажи мне, можно ли полюбить человека, который не такой сильный, как ты? – Караваджо, воинственно настроенный после инъекции морфия, вызывает ее на спор. – Во время моих любовных похождений, которые, должен признаться вашей честной компании, начались довольно поздно, это волновало меня больше всего. Только после женитьбы я понял, что можно возбуждаться от беседы. Я никогда не думал, что слова могут быть эротичными. Иногда мне действительно больше нравится говорить, чем трахаться. В предложениях что‑ то есть. Немножко одного, немножко другого, а потом опять, пo‑ новой… Единственная проблема со словами в том, что ты можешь припереть сам себя к стенке, а когда трахаешься, такого не бывает.

– Это говорит мужчина, – пробормотала Хана.

– Ну, со мной такого точно не случалось, – продолжал Караваджо. – Может, с тобой такое бывало, Кип, когда ты спустился с гор в Бомбей, а потом приехал для военной учебы в Англию? Интересно, кто‑ нибудь припирал себя к стенке траханьем? Сколько тебе лет, Кип?

– Двадцать шесть.

– Старше, чем я.

– Старше Ханы. Мог бы ты влюбиться в нее, если бы она не была сильнее –тебя? Я хочу сказать: она может и не быть сильнее. Но не важно ли для тебя знать, что она сильнее, чтобы влюбиться в нее? Смотри. Она одержима англичанином, потому что он знает больше. Когда мы разговариваем с этим парнем, нам кажется, что мы в огромном поле. Мы даже не знаем, англичанин ли он. Может быть, и нет. Видишь ли, я думаю, что легче влюбиться в него, чем в тебя. Почему так происходит? Потому что мы хотим знать, как все происходит, из чего все складывается. Те, кто умеет говорить, умеют обольщать. Слова заводят нас в тупик. Больше всего мы хотим расти и меняться. Дерзкий новый мир.

– Я так не думаю, – сказала Хана.

– И я тоже. Но я тебе скажу, что думает об этом человек моего возраста. Самое ужасное, что другие думают, будто к этому возрасту у тебя уже сформировался характер. Проблема среднего возраста в том, что окружающие люди думают, будто ты уже полностью сформировался. Вот так!

Караваджо поднял руки напоказ Хане и Кипу. Она встала, подошла к нему сзади и обняла его за шею.

– Не делай этого. Хорошо, Дэвид? – Она мягко взяла его руки в свои. – У нас уже есть один безумный любитель поговорить наверху.

– Да ты посмотри на нас – мы сидим здесь, как вонючие богачи в своих вонючих виллах на этих вонючих холмах, когда в городе становится слишком жарко. Сейчас девять утра – наш старый приятель наверху еще спит. Хана одержима им. Я одержим здоровьем Ханы, своим «душевным равновесием», а Кип, того и гляди, подорвется на мине. Зачем? Ради чего? Ему всего двадцать шесть. В британской армии ему привили определенные навыки, американцы продолжают развивать их, создается команда саперов, им читают лекции, их снаряжают и отправляют сюда, в роскошные холмы. Тебя просто использовали, старина, как говорят в Уэльсе. Лично я больше здесь не останусь. С меня хватит. Я хочу отвезти тебя домой. К черту этот город дожей!

– Не говори так, Караваджо. С Кипом ничего не случится.

– А как же тот сапер, который вчера подорвался на мине? Как его звали?

Кип ничего не ответил.

– Как его звали?

– Сэм Харди, – Кип подошел к окну и повернулся к ним спиной, показывая, что не хочет говорить об этом.

– Беда у всех у нас в том, что мы там, где нас не ждали. Что мы делаем в Африке, в Италии? А что Кип делает здесь, очищая от мин здешние сады? Скажи мне, ради Бога! Какое ему дело до войн, в которые ввязывается Англия? Фермер на так называемом западном фронте не может подрезать дерево, не сломав пилу. А почему? Да потому, что в стволе полно шрапнели, которая осталась там еще с прошлой войны. Даже деревья разбухают от болезней, которые мы принесли. В армии тебе промывают мозги, внушая свою идею, и оставляют тебя здесь, а сами идут дальше, еще куда‑ нибудь, неся беду, эти меднолобые вояки, у каждого из которых всего одна извилина, да и та – чаще всего след от фуражки с золотым шитьем… Нам всем пора отсюда сматываться.

– Но мы же не можем оставить англичанина.

– Англичанин уже давно не с нами, Хана. Он с бедуинами в пустыне или в своем английском саду с флоксами и прочим дерьмом. Возможно, он даже не помнит ту женщину, вокруг которой все время крутится, о которой пытается что‑ то рассказать. Он даже не знает, где сейчас находится, черт побери.

Ты думаешь, я рассердился на тебя, ведь так? Потому что ты влюбилась, да? Такой ревнивый дядюшка. А я боюсь за тебя. Я хочу убить англичанина, ибо это единственное, что может спасти тебя, вытащить тебя отсюда. Он и мне начинает нравиться, вот какой опасный этот человек. Покинь свой пост. Как Кип может любить тебя, если ты недостаточно сильна, чтобы заставить его перестать рисковать своей жизнью?

– Потому что. Потому что он верит в цивилизованный мир. Он цивилизованный человек.

– Первая ошибка. Правильнее было бы сесть в поезд, уехать отсюда и нарожать кучу детей. А может, нам пойти и спросить у англичанина, у нашего ястреба, что он думает по этому поводу?

Почему тебе не хватает силы? Только богатые могут позволить себе не быть сильными. Им приходится идти на компромисс. Они уже давно зажаты в тисках своих привилегий. Они вынуждены защищать свое имущество. Никто так не скромен, как богатые. Уж поверьте мне. Но они должны соблюдать правила дерьмового цивилизованного мира. Они объявляют войну, потому что у них есть репутация, и они не могут ею пренебречь. А вы двое? Нет, мы трое? Мы свободны, и нам ничего не мешает. Сколько саперов умирают? А ты почему еще живой? Запомни: удача – дама капризная.

Хана наливает молоко в свою чашку. Потом льет белую жидкость на темные пальцы Кипа, на запястье и выше, до локтя, потом вдруг останавливается. Кип сидит, не двигаясь.

 

* * *

 

К западу от дома находится длинный узкий сад, расположенный на двух уровнях: традиционная терраса, а выше – более заросший тенистый сад, в котором каменные ступеньки и бетонные статуи почти незаметны под зеленой плесенью от дождя. Сапер поставил палатку именно здесь. Льет дождь, из долины поднимается туман, и капли влаги падают с ветвей кипарисов и елей на этот кусочек сада на склоне холма, наполовину очищенный от мин.

Только костры могут осушить постоянно сырой и затененный верхний сад. Хана собирает в кучу остатки досок и балок, разодранных артобстрелами и бомбежками, ветки, сорняки, вырванные во время прополки, скошенную траву и крапиву и тащит сюда, а вечером, в сумерки, они с Кипом сжигают все это. Костры сначала дымят, дым от горящих растений стелется по кустам, поднимается вверх к деревьям, а затем рассеивается на террасе перед домом. Через открытое окно до пациента доходят эти запахи, он слышит доносящиеся ветром голоса, время от времени смех из дымного сада. Он старается по запаху определить, что горит в кострах. Кажется, розмарин, молочай, полынь, что‑ то еще есть там, без запаха, возможно, дикая фиалка или ложный подсолнух, который должен расти на кислых почвах этой местности.

Английский пациент дает Хане советы, что выращивать. «Пусть ваш итальянский друг достанет вам семена, он, кажется, крупный специалист по этой части. Что вам нужно, так это сливовые деревья. А еще красную гвоздику. Если вам нужны латинские названия для вашего друга – это „Силене виргиника“. Красный чабрец тоже не помешает. Если вы хотите, чтобы в саду пели зяблики, посадите орешник и вишни. »

Она все аккуратно записывает, потом кладет ручку в ящик маленького столика, где хранит книгу, которую читает ему, а также две свечи и спички. В этой комнате она не держит медикаменты, а прячет их в других комнатах. Она знает, что рано или поздно Караваджо опять примется искать морфий, и не хочет, чтобы он беспокоил англичанина. Она кладет листок со списком растений в карман платья, чтобы отдать потом Караваджо. Теперь, когда в ней проснулось физическое влечение, она чувствовала себя неловко в компании трех мужчин.

Если только причина в физическом влечении. Если это имеет отношение к любви Кипа. Ей нравится лежать, зарывшись лицом в его плечо, в эту темно‑ коричневую реку, и просыпаться, погруженной в нее, чувствуя кожей невидимую пульсирующую жилку, в которую ей придется вливать физиологический раствор, если он будет умирать.

В два или три часа ночи, когда англичанин уже засыпает, она идет через сад к палатке сапера, на свет фонаря «молния», который висит на руке статуи святого Христофора. Она идет в кромешной тьме, но ей знаком каждый кустик на пути, место последнего костра, который еще тлеет красными углями. Иногда она берет в руки стеклянную воронку и задувает фонарь, а иногда оставляет его гореть и, наклонив голову, ныряет через откинутый борт палатки внутрь, чтобы прильнуть к нему, к его руке, ласкать его и ухаживать за ним, как за раненым, а вместо тампона будет ее язык, вместо иглы – ее зубы, вместо маски для наркоза – ее рот, который заставит его постоянно работающий мозг расслабиться и забыться в томной неге. Она расстегивает платье и кладет его на теннисные туфли. Она знает, что для него мир, горящий вокруг них, состоит из нескольких решающих правил, которые необходимо соблюдать при разминировании, что именно этим по‑ прежнему занят его мозг, когда она уже засыпает рядом, целомудренная, как сестра.

Их окружают палатка и темный лес.

Они только на шаг переступили границу утешения, которое она давала раненым во временных госпиталях в Кортоне или Монтерчи. Ее тело – как последнее тепло; ее шепот – как утешение; ее игла – чтобы усыпить. Но сапер не допускает в свое тело ничего из другого мира. Влюбленный мальчик, который не станет есть из ее рук, который не нуждается в обезболивающих уколах, в отличие от Караваджо, который только этим и живет, или в чудодейственных мазях, которыми бедуины лечили англичанина. Только для спокойного сна.

Он украшает свое жилище. Листья, которые она ему подарила, огарок свечи, а в палатке детекторный приемник и вещевой мешок, в котором хранятся его приборы. Он вышел из сражений со спокойствием, которое, даже если и кажущееся, означало для него порядок. Он остается требовательным к себе всегда: взяв на мушку автомата ястреба, парящего над долиной; обезвреживая мину и не сводя с нее глаз; даже когда он вытаскивает термос, откручивает крышку и пьет из нее.

Она думает, что все остальное для него – второстепенно, его глаза останавливаются лишь на том, что представляет опасность, а его ухо настроено только на радиоволну, где передают события в Хельсинки или Берлине. Даже когда он занимается с ней любовью и ее левая рука держит его выше браслета‑ «кара», где напряжены мышцы, Хана чувствует себя невидимкой в этом отсутствующем взгляде, пока из его груди не вырвется стон, пока его голова обессиленно не упадет ей на грудь. Все второстепенно, кроме того, что представляет опасность. Она научила его не молчать в минуты наслаждения, она хотела слышать это, чтобы узнавать, расслабился ли он, ибо лищь по звукам можно было понять, что он испытывает, как будто он захотел, наконец, обнаружить свое присутствие в темноте.

Трудно сказать, насколько она влюблена в него или он в нее. Или насколько это должно держаться в тайне. Чем дальше заходила их связь, тем усерднее они старались этого не показывать на людях. Ей нравилось, что он оставляет ей свободу и территорию, на которую, как он считал, каждый имеет право. Это давало обоим силу с опорой на закон соблюдения внешней отстраненности, когда он проходит под ее окном, не говоря ни слова, отправляясь в деревню, чтобы встретиться с другими саперами. Или когда он передает ей тарелку в руки. Или когда она кладет новый зеленый лист на его загорелое запястье. Или когда они ремонтируют разрушенную стену вместе с Караваджо. Сапер напевает свои излюбленные американские песни, которые Караваджо тоже нравятся, но дядюшка Дэйв предпочитает не показывать вида.

«Пенсильвания‑ шeсть‑ пять‑ о‑ о‑ о», – выдыхает молодой солдат.

 

* * *

 

Она изучает все оттенки его смуглой кожи. Цвет руки выше локтя, цвет шеи, ладоней, щеки, кожи под тюрбаном. Темную смуглость пальцев, разделяющих красные и черные проводки или берущих хлеб из алюминиевой солдатской миски, которой он все еще пользуется. Вот он встает. Такая самоуверенность кажется им грубоватой, но для него, несомненно, это верх вежливости.

Но больше всего ей нравится смотреть на его влажную шею, когда он умывается. Хана представляет его грудь в капельках пота, когда она хватается за нее, а он нависает над ней во время минут любви, его сильные, крепкие руки в темноте палатки. Она помнит цвет его тела, когда однажды они были в ее комнате, и свет из города, вздохнувшего после отмены комендантского часа, осветил их, словно сумерки.

 

* * *

 

Позже она поймет, что он никогда не допускал возможности для себя принадлежать ей, а для нее – ему. Она встретила это слово в романе, запомнила и занесла в свой словарь. «Принадлежать – быть обязанным, быть в долгу. » А он, она уверена в этом, никогда бы этого не допустил. И если она проходила двести метров темного сада, чтобы попасть к нему в палатку, это был ее выбор, она этого хотела. И он мог спать, не потому что не хочет ее, а потому что ему необходимо хорошо выспаться, чтобы утром иметь свежую голову и быть готовым распутать новые ловушки.

Он считает ее удивительной. Он просыпается и видит ее в струях света лампы. Больше всего ему нравится решительное выражение ее лица. Или по вечерам ему нравится слушать ее голос, когда она пытается убедить Караваджо в его очередном безрассудстве. Или то, как она медленно двигается вдоль его тела, словно святая.

Они разговаривают. Легкая монотонность его голоса смешивается с запахом палатки, с которой он не расставался в течение всей итальянской кампании, как будто она стала частью его тела, крылом цвета хаки, которым положено накрываться ночью. Это его мир. В такие ночи она чувствует, как ей не хватает Канады. Он спрашивает, почему она не может заснуть. Ее раздражает его самоуверенность, его способность быстро отключиться от окружающего мира. А ей нужно, чтобы дождь стучал по жестяной крыше и два тополя шелестели листвой под окном… ей нужен шум, под который она всегда засыпала. Деревья и крыши, которые убаюкивали ее, под которыми она выросла на восточной окраине Торонто, а потом убаюкивали ее на берегу реки Скутаматта, куда они переехали вместе с Патриком и Кларой, а позже – над водами Джорджиан‑ Бей. Странно: даже в этом огромном саду она не нашла ни одного дерева, которое могло бы убаюкать ее.

– Поцелуй меня. Я так люблю твои губы. Твои зубы.

И позже, когда он повернулся к открытому входу в палатку, она громко шепчет, но только сама слышит этот шепот: «Надо спросить Караваджо. Как‑ то отец сказал мне, что. Караваджо всегда в кого‑ то влюблен. Не просто влюблен, а постоянно умирает от любви. Постоянно не в себе. Постоянно счастлив. Кип! Ты слышишь меня? Я так счастлива с тобой. Я хочу всегда быть с тобой».

 

* * *

 

Больше всего ей хотелось бы плыть с ним по реке. В плавании нужно было соблюдать определенные правила, почти как в огромном зале на балу. Но он по‑ другому воспринимал реки. Он молчаливо входил в Моро, натягивал связку канатов, привязанных к раскладному мосту, скрепленные болтами стальные панели скользили за ним в воду, словно живое существо, а небо озарялось вспышками от взрывов, и кто‑ то рядом с ним тонул на самой середине реки. И саперы снова ныряли в воду, чтобы подхватить потерянные блоки, ловя и скрепляя их крюками, в холодной грязи и воде, под непрекращающимся огнем.

Ночами они стонали и кричали друг на друга, чтобы не сойти с ума. Их одежда разбухала от холодной воды, а мост медленно растягивался над их головами. А через два дня – новая река, новый мост. Почти на каждой реке, которую им приходилось форсировать, был разрушен мост, как будто ее название было вытерто, как будто на небе не было звезд, а в домах – дверей. Подразделения саперов входили в реку, обвязавшись веревками, тянули тросы на плечах, закручивали гаечными ключами промасленные болты, чтобы меньше скрежетал металл, а потом по этим собранным мостам маршировали войска, проезжала техника, а саперы все еще стояли внизу, в воде.

Поэтому часто артобстрел или бомбежка заставали их на середине реки. Взрывы освещали берега, заросшие тиной, раздирали на части сталь и железо, выбрасывали осколки на камни. И ничто не могло защитить их – река была похожа на тонкий шелк, вспарываемый металлом.

Он все это пережил. И он знал, как быстро заснуть, в отличие от нее, у которой были свои реки для воспоминаний.

Да, Караваджо сможет объяснить ей, как утонуть в любви. Даже как утонуть в осторожной любви.

– Кип, я хочу показать тебе реку Скутаматта, – сказала она. – Я хочу показать тебе озеро Дымное. Женщина, которую любил мой отец, живет на озерах и плавает на каноэ лучше, чем водит машину. Мне не хватает грома, который вырубает электричество. Я хочу познакомить тебя с Кларой, королевой каноэ, последней, кто остался в нашей семье. Мой отец пожертвовал ею ради войны.

 

* * *

 

Хана без колебаний, не останавливаясь, идет ночью к его палатке. Она хорошо знает дорогу. Деревья просеивают сквозь листву лунный свет, как будто она попала в лучи круглого зеркального шара в танцевальном зале. Она влезает к нему в палатку, прикладывает ухо к его груди и слушает, как бьется его сердце, подобно тому, как он слушает тиканье часового механизма в мине. Все спят, кроме нее.

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.