Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ВТОРАЯ 8 страница



А жена дяди Петина, сидя в президиуме, заплакала, зашмыгала носом и отвернулась к окну.

— Не плачь, — громко сказал ей дядя Петя, и все обернулись в наш угол. — Чего ты, не плачь…

Все смотрели на нас и молчали, и пауза уже была такой длинной, что заворочался на стуле директор и заскрипел сапогами Иван Трофимович. Кузнец дядя Миша вдруг встал и подался к двери. Его безвольно опущенные, гигантские руки задевали сидящих, а на черном лице играл румянец от заходящего солнца, косо и ярко бьющего в окна. Начальник обозного цеха, словно ждал этого момента, вскочил и громко спросил, почему это дядя Миша уходит и уклоняется от решения вопроса. И директор, и Семен Моисеевич, и даже дяди Петина жена тоже его спросили об этом, а собравшиеся теперь смотрели на дядю Мишу и тоже будто спрашивали. Только молотобоец Боря сидел на своем стуле в прежней позе и толстым, задубелым ногтем на большом пальце старательно выкручивал шуруп из новенького фанерного буфета, выставленного в красном уголке для показа промкомбинатовской продукции.

— А может, заместо Рудмина тебя отправить лечиться? — спросил дядю Мишу Иван Трофимович. — Тоже ведь любитель…

Дядя Миша остановился на пороге, набычив шею, глянул в президиум.

— Я умеренно пью, меня не за что.

И хлопнул дверью.

— Хорошо, давайте голосовать, — нашелся Иван Трофимович. — Кто за направление Рудмина?

Люди запереглядывались, но рук не поднимали. Дядя Петя сидел согнувшись пополам, и волосы его, взмокревшие от пота, наконец-таки улеглись.

— Он мастер хороший! — несмело, но громко проронил дядя Леня Вылегжанин. — Вон какую карету сделал… И пролетку, и санки еще…

— Если мастер, так и пить на работе можно? — хмуровато спросил директор. — Пример должен показывать, молодежь учить…

— От Рудмина теперь больше вреда, чем его этого… мастерства! — поддакнул начальник обозного цеха. — Видали его, мастер он!

— Да ведь он-то и не пьет уж месяц, — вставил дядя Леня. — В рот не берет…

Голос у него сошел на нет; виновато улыбнувшись, дядя Леня нерешительно сел. В это время, чуть отворив дверь, почти бесшумно, почти по-пластунски или на полусогнутых, из зала один за одним выскакивали кирзаводские лодыри и пьяницы. Кто-то из них упал, в задних рядах возник шум и движение.

— Тише, — предупредил Иван Трофимович. — Итак, голосуем. Кто «за» — поднимите руки. Есть разнарядка — надо отправлять!

И снова стало тихо. Собравшиеся сидели глядя в пол, будто судили сразу всех и всем одинаково было стыдно. Прошло минуты две, Иван Трофимович с бухгалтером уже опустили поднятые руки, когда дядя Петя тяжело встал, опершись на мое плечо, и, криво улыбнувшись, пробубнил:

— Ладно уж, чего голосовать… Раз надо — и так поеду.

— Не пущу! — неожиданно звонко сказала дяди Петина жена и вскочила. — Будто у нас некого больше отправлять! Обязательно моего! Не дам!

— Сядь, Рудмин! — приказал начальник цеха. — Тут желания не спрашивают, по направлению коллектива только, общим голосованием.

Мой кузнец сел и тяжко вздохнул. И тут же все разом заговорили, замахали руками, закивали в наш с дядей Петей угол: гулко бухтели мужики, неразборчиво и визгливо кричали женщины. В зале стало тесно, душно, и искроватая, густая пыль вихрем заклубилась в солнечных лучах. А дядя Петя почему-то заплакал. Я сначала подумал, что это пот течет по его лицу, но то были настоящие слезы, и было странно смотреть, как он плачет. Я прижался к нему и ощутил родной запах нагретого железа, окалины и горящего угля.

Директор побрякал графинной пробкой о горлышко и что-то начал говорить, но что, я уже не слышал. Я вдруг поймал взгляд Ивана Трофимовича: он смотрел на дядю Петю, а мне казалось, что он смотрит и на меня. Лицо его посерело, забелели плотно стиснутые губы, стекла очков не блестели, потому что косые лучи солнца били в упор и высвечивали увеличенные линзами глаза, отчего и гнев в них казался увеличенным. Я плотнее прижимался к дяде Пете: хотелось защититься от его взгляда и защитить его…

Сидя в душном красном уголке на собрании-судилище, никто тогда не знал, что в промкомбинат пришла еще одна разнарядка — выдвинуть кандидатуру для награждения орденом Трудовой славы. Представить следовало передовика и обязательно ветерана войны: награда приурочивалась к Дню Победы. Еще до собрания у директора состоялось заседание по этому поводу, на котором долго подыскивали и обсуждали кандидатуры. Но как бы там ни перебирали немногочисленных промкомбинатовских фронтовиков, каждый раз останавливались на фамилии моего кузнеца дяди Пети. Награждать, оказывалось, больше некого. Он подходил по всем статьям на любую разнарядку…

Не могу смотреть на покойников, тех, кого хорошо знал живыми и видел живые лица. Если удается, не хожу на похороны, стараюсь не смотреть снимки родных и близких в гробу. Так лучше, так остается ощущение, что человек жив и где-то живет среди нас. А стоит лишь на мгновение глянуть в мраморно-белое, мертвое лицо, как оно навечно внедряется в сознание, напрочь вытравливая живой образ.

С Иваном Трофимовичем произошло нечто подобное: он запомнился мне таким, каким я видел его в президиуме на собрании. Теперь память хоть наизнанку выверни — не могу вспомнить другого; перед глазами так и стоит окаменевшее в маске ненависти его лицо. Пробовал расспрашивать отца, приставал к нему с вопросами — каким он был раньше, Иван Трофимович? Как жил? Веселился ли, плакал ли? Отец сводил брови, думал и каждый раз отвечал почти одинаково:

— Какой, какой… Да суровый мужик был. Иногда как глянет — аж мурашки по спине.

Вскоре после того памятного собрания случилось еще одно, на сей раз торжественное, посвященное Дню Победы. Нас снова посадили в грузовик и привезли в контору, где шли приготовления: гладили красную скатерть, таскали стулья и расширяли места в президиуме. Я попал на глаза Ивану Трофимовичу.

— Трофимыч! Ты на собрании должен выступить, как самый молодой рабочий, понял? Скажешь благодарное слово фронтовикам. Я тебе знак подам, ты выйдешь и скажешь.

— Не умею я, не могу, — залепетал я.

— Ничего! Учись, пригодится! — сказал Иван Трофимович. — Иди ко мне в кабинет и готовься.

Вместо его кабинета я убежал в кузницу. И вот там впервые увидел, как дядя Петя ругался со своей женой. Вернее, ругался-то мой кузнец, а его жена стояла у верстака, прижимая к груди бумажный сверток, и просила:

— Ну пойди, Петя. Ну чего ты?.. Давно уж все позабыли…

Дядя Петя остервенело долбил молотком железяку на наковальне, перекашивая лицо, кричал:

— А я сказал — хватит! Не пойду! И не стой у меня над душой! Шабаш! Отходился я на ваши собрания!

— Сходи, Петро, — тянул дядя Леня. — Хоть раз в президиуме посидишь…

— Идите вы все!.. — послал мой кузнец и, отвернувшись к горну, сунул в огонь железку.

Потом его стали уговаривать все, и даже Боря. Дядя Петя сдался; он с грохотом закрыл заслонку поддува, снял фартук и, скомкав его, бросил под верстак.

— Айда!

— Погоди, Петенька, — обрадовалась жена. — Пиджачок-то надень, надень. В президиуме сидеть будешь…

Она развернула газету и встряхнула густо зазвеневший медалями пиджак, Дядя Петя порывисто натянул его прямо на пропотевшую, застиранную рубаху и, не глядя ни на кого, пошел к двери.

В президиуме он сидел с краю, возле стены, и, уронив руки между острых колен, глядел в пол. Вкривь и вкось пристегнутые к пиджаку ордена и медали спускались до самого живота и уходили куда‑ то под мышку, потому что сам пиджак висел на нем как на колу. Снова выступали директор, бухгалтер и технорук, а я сидел в углу и радовался, глядя в президиум. Ивана Трофимовича нигде не было; перед самым собранием он мелькнул несколько раз среди промкомбинатовского народа и затем вообще исчез. И теперь отпала нужда выходить к столу и выступать…

Сейчас я точно уверен, что Иван Трофимович ушел тогда с торжественного собрания из-за того, что там был мой кузнец. И причиной тому была не только неприязнь начальника цеха к дяде Пете, та самая неприязнь, которая, случается, возникает между начальником и подчиненным; причина была в другом. Сгорбленный, густо потеющий, мешковатый дядя Петя хоть и сидел с краю, но словно вырос, раздался вширь и теперь заслонял половину президиума. Вдвоем им бы было тесновато…

Окажись Иван Трофимович обыкновенным оруном-горлохватом, махровым самодуром, этаким наполеоном промкомбинатовского значения, он не ушел бы. Чтобы уйти и освободить место, нужно было мужество, нужна была совесть и трезвое сознание того, кто ты есть на самом деле. Окажись он человеком с пустой, дуплистой душой, где вместо смолевой сердцевины гнилая труха, он бы не лазил на коленях под фаэтоном, не ощупывал бы его со всех сторон, остерегаясь, чтобы его никто не застал за таким занятием. Когда мы мастерили нашу карету, у Ивана Трофимовича была хорошая возможность отомстить и насолить моему кузнецу: к примеру, уволить его, потому что дядя Петя выпивал в открытую на работе, затравить его придирками или, на худой случай, по ночам гайки откручивать. В арсенале самодура начальника всякого оружия полно. Однако я несколько раз заставал Ивана Трофимовича возле фаэтона, либо с пытливой страстью разглядывающего узоры-крепления, либо в глубокой задумчивости, так что терялась его осторожность.

В армии я неожиданно получил от него письмо, одно-единственное письмо из промкомбината за всю службу. Случилось это на первом году, когда я только надел солдатские сапоги и уже успел натереть кровяные мозоли, поэтому письмо Ивана Трофимовича показалось теплым и дорогим. В письме оказались одни только наказы — служи честно, слушайся командиров, не забывай, что ты рабочий класс, и все тому подобное, но и эти казенные наказы тешили и обласкивали. Мой кузнец дядя Петя не написал, а вот он, Иван Трофимович, не забыл!

Но и тогда, в армии, читая письмо, я никак не мог представить себе его живой образ: перед глазами стояло окаменевшее, серое лицо в очках с железной оправой…

Часто думаю о своих промкомбинатовских учителях, перебираю сквозь тугую вязку времени черепки от разбитых сосудов, пытаюсь складывать их, как учил старик костоправ: иначе не поймешь себя, не разглядишь людей и не сможешь подняться над землей, чтобы увидеть, что она вовсе не плоская, а бесконечная во все стороны и округлая к горизонтам. И что есть на ней горы и равнины, пики и пропасти, леса и желтые, мертвые пустыни. И все это гармонично связано, сложено и собрано в один большой сосуд.

И пусть же тогда будут всякие учителя, ибо, не откушав, невозможно отличить соль от сахара, да и старик костоправ говорил, что лучше лечат горькие травы…

 

 

Недавно услышал историю: мальчишка-третьеклассник во время перемены открыл окно на третьем этаже, встал на подоконник и объявил ребятишкам, что он сейчас оттолкнется и полетит. Учителей в коридоре не оказалось, дети сгрудились возле распахнутого окна, а мальчишка оттолкнулся, распластал руки и… рухнул вниз. К счастью, упал благополучно, на свежевскопанную клумбу, и не повредился. Потом его водили по врачам-психиатрам, обстукивали, обслушивали, тестировали, расспрашивали родителей, надеясь отыскать наследственные корни какой-нибудь душевной болезни, но все напрасно: мальчишка был абсолютно здоров и телом и душой. Только он никак не мог согласиться с тем, что человек не умеет летать, и однажды поверил, что если он прыгнет в окно, то обязательно взлетит. Поверил так, как можно поверить только в детстве. Не знаю, сохранится ли память об этой истории, о мальчишке-икаре. Скорее всего, нет: в наш век, когда есть доступные и надежные способы оторваться от земли в чреве домообразного лайнера или космического корабля, прыжок безымянного мальчишки останется в памяти узкого круга людей — учителей, родителей, врачей-психиатров как детская безрассудная шалость.

Помню, в детстве, когда я слушал материны сказки — а сказок она знала много и, подозреваю, иногда придумывала их сама, — меня однажды удивила неожиданная мысль-открытие: чуть ли не вся нечисть, все злые силы имели крылья либо способность летать, а добро почти всегда оказывалось бескрылым. Всякие ведьмы, бабы-яги, черти, змеи-горынычи и даже пиратский корабль «Летучий голландец» — все носилось по небу, тогда как добрые царевичи, Иванушки или просто хорошие мужички вынуждены были ходить по земле пешком, изнашивать десятки пар железных башмаков в странствии за тридевять земель и подвергаться великим испытаниям и опасностям. Я знал, что добро победит, но каким же беззащитным, каким старомодным оно выглядело в сказках! Почему зло присвоило или обрело себе право летать? Пока добро только мечтает о полете, пока Ярославна, стоя в Путивле на забрале, плачет по своему Игорю: «Полечу, говорит, кукушкою по Дунаю, омочу шелковый рукав в Каяле-реке, оботру князю кровавые его раны…» — зло тем временем летает по земле и творит свое черное дело.

Тогда, в детстве, такое обстоятельство мне показалось несправедливым, и я спросил у матери, отчего это так.

— А добро, сынок, такое большое и сильное, что ему и крылья не нужны, — сказала мать. — Оно без крыльев может летать, потому что его много и оно везде. Вот идет Иванушка за тридевять земель, идет сквозь зло и несет добро. Оттого и побеждает. А зла мало, ему надо везде поспеть; оно и взяло себе крылья. Только злу-то и крылья не помогают.

Теперь я вспоминаю материны слова, когда слышу о ядерных ракетах, бомбах и авианосцах. Великая Мудрость сказок не стареет: зло, как всегда, вострит себе крылья…

Но все-таки человек — воплощение добрых сил — во все времена стремился преодолеть земное тяготение и взмыть птицей в небо. Пожалуй, нет на Руси старинного города, где бы не жила легенда о человеке, который пробовал летать. Изладив себе воздушный шар, крылья, а то и вовсе без ничего, забирался тот человек на башню или колокольню, на гору или скалу и в полной уверенности сигал вниз. Были они простыми крестьянами, ремесленниками, случалось, и монахами, хорошо знавшими место человека на земле, но все они презрели не только Закон божий, по которому должны жить «аки червь земной», а и Закон земного притяжения, за что земля их и убивала. Но приходили другие, мастерили себе крылья, карабкались на колокольни и на короткий миг становились птицами. Зло летало на волшебных крыльях и в ступах, добро же обходилось без колдовства, одним своим разумом, и кто знает, не будь этих «безрассудных» прыжков, когда бы еще человек оторвался от земли?

С точки зрения образованного века мальчишка-третьеклассник уже должен знать или хотя бы догадываться о теории полетов, а поэтому прыгать без дельтаплана или парашюта с третьего этажа неразумно. Современный третьеклассник знает больше Ломоносова и только чуть меньше калужского учителя Циолковского. Хочешь полетать — покупай билет на самолет, и за считанные часы можно перемахнуть страну из конца в конец. Все в твоем распоряжении: от крошечного вертолета до аэробуса, от скорости скачущей лошади до сверхзвуковой, от высоты самой высокой трубы или телебашни до высших слоев стратосферы. Тут тебе и вареная курица на подносе, и прохладительные напитки.

Говорят, когда авиация только-только входила в нашу обыденную жизнь, пассажиров невозможно было оторвать от иллюминаторов: всем хотелось взглянуть на землю с неба; люди восхищались ею, восхищались ощущением полета, поскольку самолеты были маленькие, их трясло и мотало в воздушных ямах так, что замирало дыхание, и человек, вцепившись в машину, срастался с нею. Увы, теперь пассажиры чаще всего спят в полетах, глядеть на землю из огромного, незыблемого лайнера скучно, и единственное, что связывает человека с самолетом, — привязной ремень. Полет превратился в катание со всеми удобствами: где-то там, в страшном холоде, воют и надрываются турбины, режут спрессованный скоростью воздух обтекаемые плоскости, и летчики, включив автопилот, дремлют по очереди в теплой кабине. Так же точно можно прокатиться и в поезде, и в автобусе-экспрессе по матушке-земле. Мой сын, впервые полетевший на самолете в три года, через час заерзал и сказал:

— Скорей бы уж сесть, надоело мне лететь.

Даже поднимаясь в стратосферу, на десятки километров от земли, человек на современном авиалайнере все равно не поднимается выше, чем высота самолетного трапа. А это для него низковато…

Мальчишка, возомнивший себя птицей, наверняка гоже летал в самолетах, но ему не хватило ни высоты, ни скорости, а самое главное, он не ощутил полета. История о его прыжке меня потрясла и обрадовала: еще живет, еще не пропадает в человеке желание самому оторваться от земли и подняться в воздух, потому что добру не пристало летать на волшебных крыльях.

Мой сын с равнодушным спокойствием глядел на аэробус, сладко спал в мягком кресле, однако потом, запуская бумажные самолетики с балкона, следил за ними завороженно и с восхищением. А когда увидел парящих над землей дельтапланеристов на тренировке, открыл рот, затаил дыхание и надолго онемел и оглох. Теперь он мастерит игрушечные крылья, на которых летают пластилиновые человечки, и я боюсь, что скоро он сам попробует одолеть земное тяготение…

Научиться бы летать!

Да вот беда: летать-то, говорят, нельзя! Даже когда появились наконец надежные и доступные крылья — дельтаплан, долгое время летали на них тайно, неорганизованно и незаконно. На самой заре окрыления какой-то авиатор, привыкший к ревущим реактивным турбинам и профилированным плоскостям, решил испытать дельтаплан без всякой подготовки и разбился насмерть. И если смерть чудаков, сигающих с колоколен, только будоражила и обостряла желание преодолеть-таки земное притяжение, смерть летчика наложила вето на крылья на добрые полтора десятка лет.

Но дельтаплан сейчас уже почти день вчерашний: к нему приделали двигатель — и теперь можно взлетать с ровного места, садиться где заблагорассудится. А мой знакомый сборщик с ВАЗа построил микросамолет, однако летает опять незаконно. Я спрашивал у сведущих людей, причастных к управлению гражданской авиацией, возможно ли, что в ближайшем будущем желающие летать смогут запросто окончить курсы, получить свидетельство пилота и подняться в воздух, как нынешний автолюбитель садится за баранку. Возможно ли со временем купить мотодельтаплан в магазине либо построить самому и пройти специальную техкомиссию, как у самодельщиков-автомобилистов? На меня махали обеими руками, и так, что бумаги взлетали со столов: упаси бог! Мол, тут такое начнется! Аварии, смерти, хаос! Дескать, ты глянь, что на дорогах делается. Если еще всех желающих в воздух пустить — конец света! Они-де, люди, еще путем по земле ходить и ездить не научились, не то что летать. И заверили сведущие люди: никаких икаров, никаких личных крыльев не было в атмосфере и в ближайшие сто лет не будет. В интересах человечества.

А человечество все свое существование придумывало и изобретало крылья. И когда разум наконец проник в таинство полета и руки сотворили простое и надежное крыло, возник парадокс: летать в наш образованный технический век стало негде. По крайней мере, на ближайшие сто лет. Пятый океан на Земле уже был отдан на откуп большой авиации, как когда-то была отдана лучшая часть городских улиц автомобилям, а человек пошел в подземку. В метро красивые залы, великолепно обработанный гранит и мрамор, но это все-таки камень, который никогда не заменит деревьев, солнца или даже самого противного осеннего дождика. Но самое главное, небо откупила крылатая летающая нечисть, заняла его вдоль и поперек, стала угрожать человеку так, что иногда от слова — воздух! — он падал на землю, закапывался, зарывался в нее, чтобы уберечь жизнь. И грозит до сих пор, причем не только из поднебесья — из космоса…

Может быть, оно уже пришло, то время, когда всем людям, всему добру нужно побороть земное притяжение, встать на крыло и заслонить Землю от зла, очистить небо от нечисти. Добро сильно, это верно, однако крылатое добро вдвое сильнее. Даже в сказках и былинах, чтобы одолеть злую силу, чудо-богатырь Вольга Святославович обращался белым соколом, а Добрыня Никитич перед схваткой со Змеем-Горынычем окрылялся великим духом.

Знать бы мне раньше, что кузница, обозный цех с телегами и санями, весь промкомбинат, все это гнездо мое, откуда я вывалился, как неоперенный птенец, есть не просто полукустарная артель, а модель всей жизни, микромир, огороженный горбыльным забором, как средневековая страна-город крепостной стеной; знать бы, так, может быть, все сложилось иначе. Видел бы подальше, глядел поглубже и умел бы предугадывать. Но после промкомбината я прошел еще несколько похожих артелей, прежде чем спохватился, что по сути-то своей все повторяется. Другие места, географические названия, а сюжет жизни один и тот же, и ее герои очень схожи. Впервые это обнаружилось, когда я попал в артель пишущих, увидел живых писателей, и почти сразу узнал старика Барнована с вечной котомкой за плечами, кузнеца дядю Петю, мастеров из столярки обозного цеха; все они были простые с виду, мужиковатые, так что в толпе мимо пройдешь и не заметишь. Но был среди них один видный, в котором даже в бане можно было признать писателя. И фамилия у него была видная — Заглавный. Долго не мог отыскать ему прообраз и решил, что это какой-то новый, доселе неизвестный тип, пока он однажды, багровея от возмущения, не закричал: летать нельзя! Запрещено!

Однажды начал писать повесть о дезертире, который два года войны просидел в таежной избушке, грабил своих же односельчан и в конце концов сошел с ума. Ну, думал, удивлю мир новым героем и свежим сюжетом; читатель обольется слезами и вскипит от гнева. Но, оказывается, он, читатель, давно уже плакал и гневался над повестью Распутина «Живи и помни»… В другой раз взялся писать о том самом старике костоправе, народном Лекаре, и, чтобы не изобретать велосипеда, перечитал все касаемое народной медицины. Оставалась последняя, заключительная глава, когда вышла в свет новая, с запахом типографской краски, книга Владимира Маканина «Предтеча». Я уверен, что Владимир Маканин никогда не был у моего лекаря-костоправа, но знал другого, живущего в другом конце страны и очень похожего, потому что выдумать такого героя невозможно. Кстати, современность и, если хотите, талантливость художника тем и проверяется, что ты еще размышлял и подбирался к теме, а он, современный, воплотил ее уже в кровь и плоть.

Все уже было в мире и теперь только повторяется. Когда работал над первым своим романом, столкнулся с моментом, где надо было образно выразить окрыленное, неземное состояние певца-художника. Долго ломал голову: как бы это сделать не наивно, не банально, подыскивал образы, новые слова, пока не вспомнил строчку из великого «Слова о полку Игореве»…

«Боян же вещий, если хотел кому песнь воспеть, то растекался мыслию по древу, серым волком по земле, сизым соколом под облаками».

Сказанное восемь веков назад безвестным автором современно, вечно и надежно, как незыблемый, непотопляемый материковый берег. И мир ничем невозможно удивить. Ему можно только удивляться.

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.