Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ VII. 1965 — 1969. ДЖАСТИНА 4 страница



       — А я знаю, что вывожу тебя из терпенья! — весело обернулась она к матери. — Что поделаешь, уж такие у нас характеры. Ты сама всегда говоришь, я вся в отца.

       Они смущенно обнялись, и Мэгги с облегчением нырнула в толпу на сходнях и затерялась в ней. А Джастина поднялась на верхнюю палубу и остановилась у перил, сжимая в руке клубки разноцветного серпантина. Далеко внизу, на пристани, она увидела розовато-пепельное платье и знакомую шляпу — мать отошла к условленному месту, подняла голову, козырьком приставила руку ко лбу, чтобы лучше видеть. Странно, издали заметней, что маме уже сильно за сорок. Правда, пятидесяти еще нет, но в осанке возраст чувствуется. Они разом помахали друг другу, потом Джастина кинула первую ленту серпантина, и Мэгги ловко поймала конец. Красная, синяя, желтая, розовая, зеленая ленты вились, кружились, трепыхались на ветру.

       Футболистов провожал духовой оркестр — развевались флажки, раздувались шотландские юбки, пронзительно звучали причудливые вариации шотландской песни «Наш час настал». Вдоль борта толпились пассажиры, перегибались через поручни, сжимая концы узких бумажных лент; а на пристани провожающие задирали головы, жадно всматривались на прощанье в лица, почти все молодые, — в тех, кто отправлялся в другое полушарие поглядеть собственными глазами на средоточие цивилизации. Молодежь будет там жить, работать, года через два кое-кто вернется домой, иные не вернутся никогда. Все понимали это, и каждый гадал, что ждет впереди.

       По синему небу катились пухлые серебристо-белые облака, дул сильный, истинно сиднейский ветер. Солнце жгло запрокинутые лица провожающих, спины тех, кто склонился над поручнями; берег и пароход соединяло несчетное множество пестрых трепещущих лент. И вдруг между бортом старого корабля и досками пристани появилась брешь; воздух взорвался криками, плачем, тысячи бумажных лент лопнули, заплескались на ветру, поникли, в беспорядке упали на воду, будто порвалась основа на огромном ткацком станке, и вперемешку с медузами и апельсиновыми корками их медленно понесло прочь.

       Джастина стояла у поручней, пока от пристани не осталось лишь несколько прочерченных в отдалении прямых линий и розоватых булавочных головок; буксиры развернули пароход, провели послушную махину под гулким пролетом Сиднейского моста к выходу из великолепной, сияющей на солнце гавани.

       Да, это было совсем, совсем не то, что прокатиться на пароме в Мэнли, хотя путь тот же — мимо Ньютрел-Бей и Роуз-Бей, мимо Креморна и Воклюза. Ведь теперь остались позади и вход в гавань, и свирепые скалы, и высоко взлетающие кружевные веера пены — и впереди распахнулся океан. Путь в двенадцать тысяч миль по океану, на другой конец света. Возвратятся ли они на родину, нет ли, но отныне они не дома ни здесь, ни там, потому что побывают на двух разных континентах и изведают два разных уклада жизни.

       Для тех, у кого есть деньги, Лондон полон очарования, в этом Джастина не замедлила убедиться. Ей не пришлось без гроша в кармане ютиться где-нибудь на краю Эрл Корт — в «долине кенгуру», как прозвали этот район, потому что здесь обычно селились австралийцы. Ее не ждала обычная участь австралийцев в Англии — тех, что находили приют в общежитиях для молодежи, зарабатывали на хлеб где-нибудь в конторе, в больнице или школе, дрожа от холода, жались к чуть теплым батареям в сырых, промозглых каморках. Нет, Джастина обосновалась в уютной квартирке с центральным отоплением в Кенсингтоне, возле Найтсбриджа, и поступила в Елизаветинскую труппу Клайда Долтинхем-Робертса.

       Настало лето, и она отправилась поездом в Рим. В последующие годы она с улыбкой будет вспоминать, как мало видела за эту поездку через всю Францию и дальше по Италии — слишком поглощена была тем, что уж непременно надо сказать Дэну, старательно запоминала самое важное, как бы не забыть. Столько всего набралось, обо всем не расскажешь.

       Но неужели это Дэн? Вот этот человек на перроне, высокий, светловолосый — это Дэн? Словно бы он ничуть не изменился — и все-таки чужой? Из другого мира. Джастина уже хотела его окликнуть, но крик замер на губах; она откачнулась назад на сиденье, присматриваясь — ее вагон остановился почти напротив того места, где стоял Дэн, синими глазами спокойно оглядывая окна. Да, однобокая будет беседа, она-то собралась рассказывать о том, как жила после его отъезда, но теперь ясно — он вовсе не жаждет делиться с нею тем, что испытал сам. О, чтоб ему! Нет у нее прежнего младшего братишки, в теперешней его жизни так же мало общего с ней, Джастиной, как было прежде с Дрохедой. Дэн, Дэн! Каково это, когда все твое существование дни и ночи, изо дня в день, отдано чему-то одному?

       — Ха! Ты уж думал, я зря тебя сюда вытащила, а сама не приехала? — спросила она, незаметно подойдя к брату сзади.

       Он обернулся, стиснул ее руки, с улыбкой поглядел на нее сверху вниз.

       — Балда, — сказал он с нежностью, подхватил тот ее чемодан, что был побольше, свободной рукой взял сестру под руку. — До чего я рад тебя видеть!

       Он усадил ее в красную «лагонду», на которой всюду разъезжал: он всегда помешан был на спортивных машинах, и у него была своя с тех пор, как он стал достаточно взрослым, чтобы получить права.

       — И я рада. Надеюсь, ты подыскал мне уютную гостиницу, я ведь серьезно тебе писала — не желаю торчать в какой-нибудь ватиканской келье среди кучи вечных холостяков, — засмеялась Джастина.

       — Тебя туда и не пустят, такую рыжую ведьму. Будешь жить в маленьком пансионе, это близко от меня, и там говорят по-английски, так что сможешь объясниться, если меня не будет под рукой. И вообще в Риме ты не пропадешь, всегда найдется кто-нибудь, кто говорит по-английски.

       — В таких случаях я жалею, что у меня нет твоих способностей к языкам. А вообще справлюсь, я ведь мастерица на шарады и мимические сценки.

       — У меня два месяца свободных, Джасси, правда, здорово? Мы можем поездить по Франции, по Испании, и еще останется месяц на Дрохеду. Я соскучился.

       — Вот как? — Джастина повернулась, поглядела на брата, на красивые руки, искусно ведущие машину в потоке, бурлящем на улицах Рима. — А я ничуть не соскучилась. В Лондоне очень интересно.

       — Ну, меня не проведешь, — возразил Дэн. — Я-то знаю, как ты привязана к маме и к Дрохеде.

       Джастина не ответила, только стиснула руки на коленях.

       — Чай пить пойдем к моим друзьям, не возражаешь? — спросил Дэн, когда они были уже в пансионе. — Я заранее принял за тебя приглашение. Они очень хотят тебя повидать, а я до завтра еще не свободен и мне неудобно было отказываться.

       — Балда! С чего мне возражать? Если б ты приехал в Лондон, я свела бы тебя с кучей моих друзей, почему бы тебе здесь не свести меня со своими? С удовольствием погляжу на твоих приятелей по семинарии, хотя это немножко несправедливо, ведь они все для меня под запретом — смотреть смотри, а руками не трогай.

       Она подошла к окну, поглядела на невзрачную маленькую площадь — мощеный прямоугольник, на нем два чахлых платана, под платанами три столика, по одной стороне — церковь, построенная без особой заботы об изяществе и красоте, штукатурка стен облупилась.

       — Дэн…

       — Да?

       — Я все понимаю, честное слово.

       — Знаю, Джас. — Улыбка сбежала с его лица. — Вот если бы и мама меня поняла.

       — Мама другое дело. Ей кажется, что ты ей изменил, ей невдомек, что никакая это не измена. Не огорчайся. Постепенно до нее дойдет.

       — Надеюсь. — Дэн засмеялся. — Кстати, ты сегодня встретишься не с моими приятелями по семинарии. Я не решился бы ни их, ни тебя подвергать такому искушению. Мы пьем чай у кардинала де Брикассара. Я знаю, ты его не любишь, но обещай быть паинькой.

       Глаза Джастины вспыхнули очаровательнейшим лукавством.

       — Обещаю! Я даже перецелую все его кольца.

       — А, ты не забыла! Я страшно разозлился на тебя тогда, надо ж было так меня перед ним осрамить.

       — Ну, с тех пор я много чего перецеловала, и это было еще менее гигиенично, чем перстень священника. В актерском классе есть один отвратный прыщавый юнец, у него не в порядке миндалины и желудок и премерзко пахнет изо рта, а мне пришлось его целовать ровным счетом двадцать девять раз, так что, знаешь ли после этого мне уже ничего не страшно. — Джастина пригладила волосы, отвернулась от зеркала. — Успею я переодеться?

       — Можешь не беспокоиться. Ты и так прекрасно выглядишь.

       — А кто еще там будет?

       Солнце уже стояло так низко, что не грело старинную площадь, стволы платанов с облупившейся корой казались больными и дряхлыми, будто пораженными проказой. Джастина вздрогнула, ей стало зябко.

       — Будет еще кардинал ди Контини-Верчезе. Имя это было знакомо Джастине, глаза у нее стали совсем круглые.

       — Ого! Ты вращаешься в таких высоких сферах?

       — Да. Стараюсь это заслужить.

       — А может быть, из-за этого в других кругах тебе с людьми приходится нелегко, Дэн? — проницательно заметила сестра.

       — Да нет, в сущности. Неважно, кто с кем знаком. Я совсем об этом не думаю, и другие тоже.

       Что за комната, что за люди в красном! Никогда еще Джастина так остро не сознавала, что есть мужчины, в чьей жизни женщинам нет места. В эти минуты она вступила в мир, куда женщины допускались лишь как смиренные прислужницы-монахини. На ней по-прежнему был помятый в вагоне оливково-зеленый полотняный костюм, который она надела, выезжая из Турина, и, ступая по мягкому пунцовому ковру, она мысленно кляла Дэна — надо ж было ему так спешить сюда, напрасно она не переоделась с дороги!

       Кардинал де Брикассар с улыбкой шагнул ей навстречу; уже очень немолод, но до чего красив!

       — Джастина, дорогая. — Он протянул руку с перстнем, посмотрел не без ехидства: явно помнит ту, прежнюю встречу; пытливо вгляделся в ее лицо, словно что-то ищет, а что — непонятно. — Вы совсем не похожи на свою мать.

       Она опустилась на одно колено, поцеловала перстень, смиренно улыбнулась, встала, улыбнулась уже не так смиренно.

       — Ничуть не похожа, правда? При моей профессии мне совсем не помешала бы мамина красота, но на сцене я кое-как справляюсь. Там ведь, знаете, совершенно неважно, какое у тебя лицо на самом деле. Важно, умеешь ли ты, актриса, убедить людей, что оно у тебя такое, как надо.

       В кресле поодаль кто-то коротко засмеялся; Джастина подошла и почтительно поцеловала еще один перстень на иссохшей старческой руке, но теперь на нее смотрели черные глаза, и вот что поразительно: смотрели с любовью. С любовью к ней, хотя этот старик видел ее впервые и едва ли что-нибудь о ней слышал. И все-таки он смотрит на нее с любовью. К кардиналу де Брикассару она и сейчас отнюдь не испытывает нежных чувств, как не испытывала в пятнадцать лет, а вот этот старик сразу пришелся ей по сердцу.

       — Садитесь, дорогая. — И кардинал Витторио указал ей на кресло рядом с собою.

       — Здравствуй, киска, — сказала Джастина и почесала шею дымчатой кошке, расположившейся на его обтянутых алым шелком коленях. — Какая славная, правда?

       — Да, очень.

       — А как ее зовут?

       — Наташа.

       Дверь отворилась, но появился не чайный столик. Вошел, слава тебе господи, вполне обыкновенно одетый человек. Еще одна красная сутана — и я взреву, как бык, подумала Джастина.

       Но это был не совсем обыкновенный человек, хотя и не священник. Наверно, у них тут в Ватикане есть еще и такой порядок, мелькнуло в беспорядочных мыслях Джастины, что заурядным людям сюда доступа нет. Этот не то чтобы мал ростом, но на редкость крепкого сложения и потому кажется более коренастым, чем есть на самом деле: могучие плечи, широкая грудь, крупная львиная голова, руки длинные, точно у стригаля. Что-то в нем обезьянье, но весь облик дышит умом, и по движениям и походке чувствуется — он быстрый, как молния, если чего-то захочет, тотчас схватит, опомниться не успеешь. Схватит и, может быть, стиснет в руке и раздавит, но не бесцельно, не бессмысленно, а с тончайшим расчетом. Кожа у него смуглая, а густая львиная грива — в точности цвета тонкой стальной проволоки и, пожалуй, такая же на ощупь, если стальную проволоку, пусть самую тонкую, можно уложить аккуратными мягкими волнами.

       — Вы как раз вовремя, Лион, — сказал кардинал Витторио все еще по-английски и указал вошедшему на кресло по другую руку от себя. — Дорогая моя, — сказал он Джастине, когда тот поцеловал его перстень и поднялся, — познакомьтесь, это мой близкий друг, герр Лион Мёрлинг Хартгейм. Лион, это Джастина, сестра Дэна.

       Хартгейм церемонно поклонился, щелкнув каблуками, коротко, довольно холодно улыбнулся Джастине и сел поодаль, так что она со своего места не могла его видеть. Джастина вздохнула с облегчением; вдобавок, по счастью, Дэн с привычной непринужденностью опустился на пол возле кресла кардинала де Брикассара, как раз напротив нее. Пока она видит хоть одно знакомое, а тем более любимое, лицо, ей ничего не страшно. Однако эта комната и люди в красном, а теперь еще и этот, смуглый и хмурый, начинали ее злить куда больше, чем успокаивало присутствие Дэна: отгородились от нее, дают знать, что она здесь чужая! Что ж, она перегнулась в кресле и опять начала почесывать кошку, чувствуя, что кардинал Витторио заметил ее досаду и это его забавляет.

       — Ее обработали, котят не будет?

       — Разумеется.

       — Разумеется! Хотя не знаю, чего ради вы беспокоились. Довольно уже только жить в этих стенах, тут кто угодно станет бесполым.

       — Напротив, моя дорогая, — с истинным удовольствием глядя на нее, возразил кардинал Витторио. — Мы, люди, сами сделали себя психологически бесполыми.

       — Позвольте с вами не согласиться, ваше высокопреосвященство.

       — Стало быть, наш скромный мирок вам пришелся не по душе?

       — Ну, скажем так, я чувствую себя здесь немного лишней, ваше высокопреосвященство. Приятно побывать у вас в гостях, но жить здесь постоянно я бы не хотела.

       — Не могу вас за это осуждать. Я даже не уверен, что вам приятно здесь гостить. Но вы к нам привыкнете, потому что, надеюсь, будете у нас частой гостьей.

       Джастина усмехнулась.

       — Терпеть не могу быть благонравной, — призналась она. — Во мне сразу просыпаются самые зловредные качества характера… Дэн, конечно, уже от меня в ужасе, я, и не глядя на него, это чувствую.

       — Я только гадал, надолго ли хватит твоего благонравия, — ничуть не смущаясь, отозвался Дэн. — Джастина ведь воплощенный дух непокорства и противоречия. Поэтому я и не желаю лучшей сестры. Сам я отнюдь не бунтарь, но восхищаюсь непокорными.

       Хартгейм немного передвинул свое кресло, чтобы не терять Джастину из виду, когда она перестала играть с кошкой и выпрямилась. Рука с незнакомым женским запахом уже наскучила пушистой красавице — и она, не вставая, гибким движением перебралась с колен, обтянутых красным, на серые, свернулась в клубок под лаской крепких, широких ладоней герра Хартгейма и замурлыкала так громко, что все засмеялись.

       — Уж такая я уродилась, безо всякого благонравия, — сказала Джастина, робости она не поддавалась, как бы ни было ей не по себе.

       — Мотор в этом звере работает превосходно, — заметил герр Хартгейм, веселая улыбка неузнаваемо преобразила его лицо. По-английски он говорил отлично, безо всякого акцента, разве что «р» у него звучало раскатисто, на американский манер.

       Общий смех еще не утих, когда подали чай, разливал его, как ни странно, Хартгейм и, подавая чашку Джастине, посмотрел на нее куда дружелюбней, чем в первую минуту знакомства.

       — У англичан чай среди дня — самая важная трапеза, правда? — сказал он ей. — За чашкой чая многое происходит. Думаю, это потому, что посидеть за чаем, потолковать можно чуть ли не в любое время, между двумя и половиной шестого, а от разговоров жажда усиливается.

       Следующие полчаса подтвердили его замечание, хотя Джастина в беседу не вступала. Речь шла о слабом здоровье Папы, потом о холодной войне, потом об экономическом спаде; все четверо мужчин говорили и слушали так живо, увлеченно, что Джастина была поражена — пожалуй, вот что объединяет их всех, даже Дэна, он теперь такой странный, совсем незнакомый. Он деятельно участвовал в разговоре, и от Джастины не ускользнуло, что трое старших прислушиваются к нему до странности внимательно, едва ли не смиренно, как бы даже с благоговением. В его словах не было незнания или наивности, но чувствовалось что-то очень свое, ни на кого не похожее… чистое. Может быть, они так серьезно, так внимательно к нему относятся потому, что есть в нем чистота? Ему она присуща, а им — нет? Быть может, это и правда добродетель и они ею восхищаются и тоскуют по ней? Быть может, это величайшая редкость? Эти трое совсем разные, и, однако, все они гораздо ближе друг к другу, чем любой из них к Дэну. Но до чего трудно принимать Дэна так всерьез, как принимают его эти трое! Да, конечно, во многом он больше похож не на младшего, а на старшего брата; и конечно же она чувствует — он очень умный, даже мудрый, и поистине чистый. Но прежде они двое всегда жили одной общей жизнью. А теперь он от нее далек, и придется к этому привыкнуть.

       — Если вы хотите сразу перейти к молитвам, Дэн, я провожу вашу сестру до гостиницы, — повелительно заявил Лион Мёрлинг Хартгейм, не спрашивая, что думают на этот счет другие.

       И вот она спускается по мраморной лестнице с этим властным коренастым чужаком и не решается заговорить. На улице, в золотом сиянии римского заката, он берет ее под руку и ведет к черному закрытому «мерседесу», и шофер вытягивается перед ним по стойке «смирно».

       — Не оставаться же вам первый вечер в Риме одной, а у Дэна другие дела, — говорит он, садясь вслед за Джастиной в машину. — Вы устали, растерялись в новой обстановке, и спутник вам не помешает.

       — Вы, кажется, не оставляете мне выбора, герр Хартгейм.

       — Зовите меня, пожалуйста, просто Лион.

       — Вы, видно, важная персона, у вас такая шикарная машина и личный шофер.

       — Вот стану канцлером Западной Германии, тогда буду еще важнее.

       Джастина фыркнула.

       — Неужели вы еще не канцлер?

       — Какая дерзость! Для канцлера я еще молод.

       — Разве? — Джастина повернулась, оглядела его сбоку внимательным взглядом: да, оказывается, смуглая кожа его — юношески гладкая и чистая, вокруг глубоко посаженных глаз — ни морщин, ни припухлости, какая приходит с годами.

       — Я отяжелел и поседел, но седой я с шестнадцати лет, а растолстел с тех пор, как перестал голодать. Мне только тридцать один.

       — Верю вам на слово, — сказала Джастина и сбросила туфли. — По-моему, это все равно много, мой прелестный возраст — всего лишь двадцать один.

       — Вы чудовище! — улыбнулся Хартгейм.

       — Надо думать. Моя мама тоже говорит, что я чудовище. Только мне не очень ясно, кто из вас что понимает под этим словом, так что, будьте любезны, растолкуйте ваш вариант.

       — А вариант вашей мамы вам уже известен?

       — Она бы до смерти смутилась, если бы я стала спрашивать.

       — А меня, думаете, ваш вопрос не смущает?

       — Я сильно подозреваю, что вы и сами чудовище, герр Хартгейм, и вряд ли вас можно чем-либо смутить.

       — Чудовище, — шепотом повторил он. — Что ж, хорошо, мисс О'Нил, постараюсь вам разъяснить, что это значит. Чудовище — это тот, кто наводит на окружающих ужас; шагает по головам; чувствует себя сильней всех, кроме Господа Бога; не знает угрызений совести и имеет весьма слабое понятие о нравственности.

       — По-моему, все это очень похоже на вас, — усмехнулась Джастина. — А я не могу не иметь понятия о совести и нравственности. Ведь я сестра Дэна.

       — Вы нисколько на него не похожи.

       — Тем хуже для меня.

       — Такая наружность, как у него, не подошла бы к вашему характеру.

       — Вы, безусловно, правы, но, будь у меня его наружность, у меня, пожалуй, и характер получился бы другой.

       — Смотря что было вначале — курица или яйцо? Наденьте туфли, сейчас пойдем пешком.

       Очень тепло, уже смеркается; но всюду ярко горят фонари, всюду, куда ни пойдешь, полно народу, улицы забиты машинами — пронзительно сигналят мотороллеры, маленькие напористые «фиаты» двигаются скачками, точно стада перепуганных лягушек. Наконец Хартгейм остановил свой лимузин на маленькой площади, чьи камни за века стали гладкими под несчетным множеством ног, и повел Джастину в ресторан.

       — Или, может быть, предпочитаете поужинать под открытым небом? — спросил он.

       — Только накормите меня, а под открытым небом, под крышей или где-нибудь посередке, мне все равно.

       — Разрешите, я сам для вас закажу? На минуту очень светлые глаза Джастины устало закрылись, но дух непокорства в ней не совсем угомонился.

       — Не понимаю, с какой стати мне потакать этой вечной мужской привычке распоряжаться. В конце концов, откуда вы знаете, чего мне сейчас захочется?

       — О гордая амазонка, — пробормотал он. — Тогда скажите, что вам больше по вкусу, и я ручаюсь, что сумею вам угодить. Рыба? Телятина?

       — Согласны на компромисс? Ладно, пойду вам навстречу. Я хочу паштет, креветки, солидную порцию saltimbocca15, а после всего пломбир и кофе с молоком. Вот теперь и сочиняйте, что хотите.

       — Надо бы вас поколотить, — заметил он с непоколебимым добродушием. И в точности повторил ее заказ официанту по-итальянски.

       — Вы сказали, я ничуть не похожа на Дэна. Разве совсем-совсем ни в чем не похожа? — не без грусти спросила Джастина уже за кофе: она так проголодалась, что не стала терять время на разговоры, пока не покончила с едой.

       Хартгейм дал ей огня, сам затянулся сигаретой и, откинувшись в тень, чтобы свободнее за нею наблюдать, вспомнил, как несколько месяцев назад впервые познакомился с Дэном. Этот мальчик — вылитый кардинал де Брикассар, только на сорок лет моложе; Хартгейм мгновенно увидел сходство, а потом узнал, что эти двое — дядя и племянник: мать Дэна и Джастины приходится Ральфу де Брикассару сестрой.

       — Да, некоторое сходство есть, — сказал он теперь. — Минутами даже в лице — не в чертах, но в выражении лица. В глазах и губах — в том, как раскрываются глаза и сомкнуты губы. Но вот что странно, на вашего дядю кардинала вы ничуть не похожи.

       — На дядю кардинала? — недоуменно повторила Джастина.

       — На кардинала де Брикассара. Разве он вам не дядя? Да нет же, мне определенно об этом говорили.

       — Этот старый ястреб? Слава богу, никакая он нам не родня. Просто давным-давно, еще до моего рождения, он был священником в нашем приходе.

       Она очень неглупа, но и очень устала. Бедная девочка, вот что она такое, всего лишь маленькая девочка. Вдруг показалось, между ними не десять лет, а зияющая бездна, вечность. Пробудить в ней подозрение — и рухнет весь ее мир, который она так храбро защищает. А скорее, она просто не поверит, даже если сказать напрямик. Как бы сделать вид, что это не столь важно? Не углубляться в эту тему, нет, ни в коем случае, но и не переводить разговор на другое.

       — Тогда понятно, — небрежно сказал Хартгейм.

       — Что понятно?

       — Что у Дэна с кардиналом сходство лишь самое общее, — рост, сложение, цвет лица.

       — А, да. Бабушка говорила, что наш отец и кардинал на первый взгляд были довольно похожи, — спокойно заметила Джастина.

       — Вы отца никогда не видели?

       — Не видела даже фотографии. Они с мамой расстались еще до того, как родился Дэн. — Джастина кивнула официанту. — Пожалуйста, еще кофе с молоком.

       — Джастина, вы какая-то дикарка! Заказывать предоставьте мне!

       — Нет уж, черт возьми! Я вполне самостоятельна и не нуждаюсь в опекунах! Не желаю никаких мужских подсказок, сама знаю, чего я хочу и когда хочу, понятно вам?

       — Что ж, Дэн так и сказал, что вы — воплощенный дух непокорства и противоречия.

       — Правильно сказал. Ух, ненавижу, когда вокруг меня суетятся, начинают баловать, холить и нежить! Сама знаю, что мне делать, и никто мне не указ. Ни у кого пощады не попрошу и сама никого щадить не собираюсь.

       — Да, это видно, — сухо сказал Хартгейм. — Отчего вы стали такая, herzchen16? Или это у вас семейное?

       — Семейное? Право, не знаю. Трудно судить, у нас слишком мало женщин. Только по одной на поколение. Бабушка, мама и я. Зато мужчин полно.

       — Ну, в вашем поколении не так уж полно. Один Дэн.

       — Наверно потому, что мама ушла от отца. По-моему, она никогда больше ни на кого и не смотрела. Очень жаль, знаете. Наша мама просто создана для семейного очага, ей бы нужен муж, чтоб было кого холить и нежить.

       — А внешне вы с ней похожи?

       — По-моему, нет.

       — А близки вы с ней? Это важнее.

       — Близки? Мы с мамой? — Джастина усмехнулась беззлобно, почти так же улыбнулась бы Мэгги, спроси ее кто-нибудь, близка ли ей дочь. — Не уверена, что мы друг другу близки, но что-то нас связывает. Может быть, это просто узы родства, право, не знаю. — Глаза Джастины вспыхнули. — Мне всегда хотелось, чтобы она говорила со мной, как с Дэном, хотелось ладить с ней, как ладит Дэн. Но то ли в ней, то ли во мне чего-то не хватает. Наверно, во мне. Мама прекрасный человек, гораздо лучше меня.

       — Я с ней не знаком, поэтому не могу соглашаться с вами или не соглашаться. Но если вас это хоть чуточку утешит, herzchen, скажу — вы мне нравитесь именно такая, как есть. Нет, вам совсем незачем меняться, даже эта ваша смешная воинственность мне нравится.

       — Как мило с вашей стороны. И вы даже не обиделись, а я вам столько всего наговорила. А на Дэна я совсем не похожа, правда?

       — Дэн ни на кого во всем мире не похож.

       — По-вашему, он не от мира сего?

 


       — Да, пожалуй. — Хартгейм подался вперед, лицо его, которое до сих пор оставалось в тени, озарил слабый огонек свечи, воткнутой в бутылку из-под кьянти. — Я католик, и моя вера — единственное, что ни разу не изменило мне в жизни, — хотя сам я не раз ей изменял. Мне не хочется говорить о Дэне, потому что сердце подсказывает мне — есть вещи, которые лучше не обсуждать. Конечно, вы с ним по-разному относитесь к жизни и к Богу. И не надо больше об этом, хорошо?

       Джастина посмотрела на него с удивлением. — Хорошо, Лион, как хотите. Заключаем договор: будем обсуждать с вами что угодно, только не характер Дэна и не религию.

       Немало пережил Лион Мёрлинг Хартгейм после памятной встречи с Ральфом де Брикассаром в июле 1943 года. Неделей позже его полк отправили на Восточный фронт, где он и оставался до конца войны. Перед войной его, совсем еще желторотого беззаботного мальчишку, не успели напичкать идеями «гитлерюгенда» — и он пожинал плоды нацизма, растерянный и истерзанный, коченея в снегу, на фронте, где не хватало ни боеприпасов, ни людей — едва ли один немецкий солдат приходился на сотню метров. От военных лет у него сохранились два воспоминания: жестокие сражения в жестокие морозы — и лицо Ральфа де Брикассара. Ужас и красота, дьявол и Бог. Наполовину обезумев, наполовину окоченев, он беспомощно ждал — вот-вот в метель, без парашютов, с пролетающих над самой землей самолетов посыплются советские партизаны, бил себя в грудь кулаком и шептал молитвы. Но он и сам не знал, просит ли у Бога патронов для своего автомата или спасения от русских, молится о своей бессмертной душе, о новой встрече с тем человеком из римской базилики, о Германии или о том, чтобы хоть немного полегчало на сердце.

       Весной сорок пятого он со своими однополчанами отступал под натиском русских через Польшу, мечтая только об одном — добраться до той части Германии, которую заняли англичане или американцы. Ведь если он попадет к русским, его расстреляют. Он изорвал и сжег свои документы, закопал в землю два своих Железных креста, украл кое-какую одежду и на датской границе явился к британским властям. Его отправили в Бельгию, в лагерь для перемещенных лиц. Здесь он жил целый год на хлебе и овсяной каше-размазне, англичанам больше нечем было кормить тысячи и тысячи людей, оказавшихся на их попечении, им и самим приходилось туго, — и только через год они догадались, что им ничего не остается, кроме как отпустить этих людей на свободу.

       Дважды лагерное начальство вызывало Хартгейма для решительного разговора. Он получит новые документы и право бесплатного проезда на пароходе в Австралию, отработает за это два года там, где найдет ему применение австралийское правительство, — и после этого может располагать собою, как ему вздумается. И это не будет рабский труд, конечно же, за работу ему будут платить что положено. Но Хартгейм оба раза ухитрился уговорить чиновников, чтобы его не отправляли с массой других эмигрантов. Он ненавидел Гитлера, но не Германию, и не стыдился того, что он немец. Его родина — Германия, больше трех лет он мечтал вернуться домой. Вновь оказаться в стране, язык которой ему непонятен и где не понимают его языка, — злейшего проклятия он и вообразить не мог. И вот в начале 1947 года он очутился без гроша на улицах Аахена, готовый как-то начинать жизнь сначала — он так давно, так отчаянно этого жаждал.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.