Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ V. 1938 — 1953. ФИА 9 страница



       Ральф повернул голову и посмотрел на нее. Красивые синие глаза смотрят отрешенно, но так умно, так проницательно, этого человека не проведешь. О да, он прирожденный дипломат! И прекрасно понимает смысл ее слов и все ее тайные побуждения. Затаив дыхание, Энн ждала ответа, но он долго молчал — сидел и смотрел поверх изумрудной чащи тростника на полноводную реку и, кажется, забыл о спящей у него на руках малышке. Энн зачарованно разглядывала его сбоку — линию века, прямой нос, загадочно сомкнутые губы, упрямый подбородок. Какие силы собирал он в душе, созерцая эту даль? Какой сложною мерой измерял любовь, желание, долг, благоразумие, волю, страстную тоску, что перевесит в этом противоборстве? Он поднес к губам сигарету, пальцы его дрожали — и Энн неслышно перевела дух. Так, значит, ему не все равно.

       Ральф молчал, должно быть, минут десять; Энн зажгла еще одну сигарету, подала ему взамен погасшего окурка. Он и эту докурил до конца и все не сводил глаз с далеких гор, с хмурых туч, что снова сгущались в небе, грозя дождем. Потом швырнул второй окурок вслед за первым через перила веранды и спросил самым обычным ровным голосом:

       — Где она сейчас?

       Теперь был ее черед задуматься — ведь от того, что она ответит, зависит его решение. Вправе ли человек толкать других на путь, который неведомо куда ведет и неведомо чем кончится? У нее одна забота — Мэгги, и, честно говоря, ее нимало не волнует, что станется с этим архиепископом. На свой лад он не лучше Люка. Рвется к какой-то своей сугубо мужской цели, и некогда ему или нет охоты поставить на первое место женщину; цепляется за мечту, гонится за призраком, который, должно быть, только и существует в его сумасбродной голове. Жаждет чего-то не более прочного, чем вот этот дым сахарного завода, что рассеивается в душном, пропахшем патокой воздухе. А ему больше ничего не надо, и он растратит себя и всю свою жизнь на эту напрасную погоню.

       Как бы много ни значила для него Мэгги, здравый смысл ему не изменил. Даже ради Мэгги — а Энн уже начинала верить, что он любит Мэгги больше всего на свете, кроме этой своей непонятной мечты, — не поставит он на карту возможность рано или поздно овладеть тем, чего так жаждет. Нет, от этого он не откажется даже ради Мэгги. И, значит, если сказать ему, что Мэгги сейчас в каком-нибудь многолюдном курортном отеле, где его, Ральфа де Брикассара, могут узнать, он к ней не поедет. Уж он-то лучше всех понимает, что не останется незамеченным в любой толпе. Энн облизнула пересохшие губы.

       — У Мэгги домик на острове Матлок.

       — Где?

       — На острове Матлок. Это курорт возле пролива Уитсанди, очень уединенное место. А в это время года там и вовсе не бывает ни души. — И не удержалась, прибавила:

       — Не беспокойтесь, вас никто не увидит!

       — Очень утешительно. — Тихонько, осторожно он передал Энн спящего ребенка. — Благодарю вас. — Он пошел к лестнице. Потом обернулся, посмотрел с волнением, почти с мольбой. — Вы глубоко ошибаетесь. Я хочу только увидеть Мэгги, не более того. Никогда бы я не сделал ничего такого, что может погубить ее душу.

       — И вашу тоже, да? Что ж, поезжайте под видом Люка О'Нила, его там ждут. Тогда ни вам, ни Мэгги наверняка нечего бояться скандала.

       — А вдруг он тоже приедет?

       — И не подумает. Он отправился в Сидней и не вернется раньше марта. О том, что Мэгги на Матлоке, он мог узнать только от меня, а я ему об этом не сказала, ваше преосвященство.

       — А Мэгги ждет Люка?

       — О нет! — Энн невесело улыбнулась.

       — Я ничем не хочу ей повредить, — настойчиво сказал Ральф. — Я только хочу ненадолго увидеть ее, вот и все.

       — Я прекрасно это знаю, ваше преосвященство. Но на самом-то деле вы повредили бы ей неизмеримо меньше, если бы хотели большего, — сказала Энн.

       Когда старая машина Роба, треща и фыркая, подкатила по дороге, Мэгги, как всегда, стояла на веранде и помахала ему рукой — знак, что все в порядке и ей ничего не нужно. Роб остановил машину на обычном месте и только начал разворачиваться, как из нее выскочил человек в рубашке, шортах и сандалиях, с чемоданом в руке.

       — Счастливо, мистер О'Нил! — крикнул, отъезжая, Роб.

       Но никогда больше Мэгги не спутает Люка О'Нила и Ральфа де Брикассара. Это не Люк — даже на расстоянии, в быстро меркнущем вечернем свете нельзя ошибиться. И вот она стоит, ошеломленная, и смотрит, как идет к ней по дороге Ральф де Брикассар. Так, значит, все-таки она ему желанна? Иначе зачем бы ему приезжать к ней в такое место под именем Люка О'Нила.

       Она оцепенела, не слушались ни ноги, ни разум, ни сердце. Вот он, Ральф, он пришел за нею, почему же она ничего не чувствует? Почему не бежит навстречу, не кидается ему на шею, почему нет той безмерной радости, когда забываешь обо всем на свете? Вот он, Ральф, а ведь только он ей в жизни и нужен — разве она не старалась целую неделю внушить себе обратное? Будь он проклят, будь проклят! Какого черта он заявляется как раз теперь, когда она стала наконец вытеснять его если не из сердца, то хоть из мыслей? А теперь все начнется сызнова! Оглушенная, злая, вся в испарине, она стояла и тупо ждала и смотрела, как он, высокий, стройный, подходит ближе.

       — Здравствуй, Ральф, — сказала она сквозь зубы, не глядя ему в лицо.

       — Здравствуй, Мэгги.

       — Отнеси свой чемодан в комнату. Хочешь чаю? — сказала она, все так же не глядя, и пошла впереди него в гостиную.

       — С удовольствием выпью, — таким же неестественным, натянутым тоном отозвался Ральф.

       Он прошел за нею в кухню и смотрел, как она хлопочет: налила из-под крана горячей воды в чайник для заварки, включила электрический чайник, достала из буфета чашки, блюдца. Подала ему большую пятифунтовую коробку печенья, он высыпал на тарелку пригоршню, другую. Электрический чайник закипел, Мэгги выплеснула воду из маленького чайника, заварила свежий чай. И пошла с чайником и тарелкой печенья в гостиную, Ральф понес за нею блюдца и чашки.

       Все три комнаты шли подряд: спальня по одну сторону гостиной, кухня по другую, за кухней — ванная. Тем самым в домике имелись две веранды, одна обращена к дороге, другая — к берегу. И тем самым, опять же, сидя друг против друга, каждый мог смотреть не в лицо другому, а куда-то вдаль. Стемнело внезапно, как всегда в тропиках, но в раздвижные двери вливалось мягкое теплое дыхание ветра, негромкий плеск волн, отдаленный шум прибоя у рифа.

       Они молча пили чай, к печенью не притронулись — кусок не шел в горло; допив чай, Ральф перевел глаза на Мэгги, а она все так же упорно смотрела, как шаловливо машет листьями молоденькая пальма у веранды, выходящей на дорогу.

       — Что с тобой, Мэгги? — спросил он так ласково, нежно, что сердце ее неистово заколотилось и едва не разорвалось от боли: спросил, как бывало когда-то, как спрашивает взрослый человек малого ребенка. Совсем не для того он приехал на Матлок, чтобы увидеть взрослую женщину. Он приехал повидать маленькую девочку. И любит он маленькую девочку, а не взрослую женщину. Женщину в ней он возненавидел с первой минуты, едва Мэгги перестала быть ребенком.

       И она отвернулась от пальмы, подняла на него изумленные, оскорбленные, гневные глаза — даже сейчас, даже в эту минуту! Время остановилось, она смотрела на него в упор, и у него перехватило дыхание, ошеломленный, он поневоле встретился с взрослым, женским взглядом этих прозрачных глаз. Глаза Мэгги. О Господи, глаза Мэгги!

       Он сказал Энн Мюллер то, что думал, он и вправду хотел только повидать Мэгги, не более того. Он любит ее, но вовсе не затем он приехал, чтобы стать ее любовником. Только увидеть ее, поговорить с ней, быть ей другом, переночевать на кушетке в гостиной и еще раз попытаться вырвать с корнем вечную тягу к ней — он издавна ею околдован, но, быть может, если извлечь это странное очарование на свет Божий, он сумеет собраться с духом и навсегда освободиться.

       Нелегко освоиться с этой новой Мэгги, у которой высокая грудь, тонкая талия и пышные бедра, но он освоился, потому что заглянул ей в глаза, и там, словно лампада в святилище, сияла его прежняя Мэгги. В неузнаваемом, тревожно переменившемся теле — тот же разум и та же душа, что неодолимо притягивали его с первой встречи; и пока он узнает их в ее взгляде, можно примириться с новой оболочкой, победить влечение к ней.

       Он и ей приписывал те же скромные желания и мечты и не сомневался, что ничего иного ей от него не нужно, так он думал вплоть до рождения Джастины, когда Мэгги вдруг накинулась на него, точно разъяренная кошка. Да и тогда, едва утихли гнев и обида, он объяснил эту вспышку ее страданиями, больше духовными, чем телесными. Сейчас он наконец увидел ее такой, какой она стала, и теперь с точностью до секунды мог сказать, когда же совершилась перемена и Мэгги впервые посмотрела на него глазами не ребенка, а женщины — в ту встречу на дрохедском кладбище, в день рожденья Мэри Карсон. В тот вечер, когда он объяснял, что не мог на балу быть к ней внимательнее — вдруг подумают, будто он по-мужски ею увлекся. Она как-то странно посмотрела на него тогда и отвернулась, а когда опять посмотрела, непонятного выражения в глазах уже не было. И лишь теперь он понял, что с тех пор она видела его в ином свете; и ее тогдашний поцелуй был не мимолетной слабостью, после чего она вновь стала относиться к нему по-прежнему, — это ему только чудилось. Он старательно обманывал себя, тешился этим самообманом, изо всех сил прилаживал его к своему раз навсегда избранному пути, облачался в самообман, как во власяницу. А она тем временем чисто по-женски обставляла и украшала свою любовь, будто вила гнездо.

       Надо признаться, телом он желал ее еще после того первого поцелуя, но желание никогда не было в нем так остро, так неотступно, как любовь; и ему казалось, это не две стороны одного и того же чувства, одно с другим не связано. А она, бедняжка, оставалась непонятой, на нее-то не напала такая безрассудная слепота.

       Будь у него в эту минуту хоть какой-то способ умчаться с острова Матлок, он бежал бы от Мэгги, точно Орест от Эвменид. Но бежать было нельзя — и у него хватило мужества остаться с Мэгги, а не пуститься бессмысленно бродить всю ночь по острову. Что же мне делать, как искупить свою вину? Ведь я и правда ее люблю! А если люблю, так, уж конечно, потому, что она вот такая, как сейчас, а вовсе не в краткую пору ее полудетской влюбленности. Я всегда любил то, что есть в ней женского: бесконечное терпенье, с каким несет она бремя своей судьбы. Итак, Ральф де Брикассар, сбрось шоры, пора увидеть ее такую, как она есть, а не какой была когда-то. Шестнадцать лет назад, шестнадцать долгих, не правдоподобных лет… Мне сорок четыре, ей двадцать шесть; оба мы уже не дети, но мне несравнимо дальше до зрелости.

       В ту минуту, как я вылез из машины Роба, ты решила, что все ясно, все само собой разумеется, не так ли, Мэгги? Подумала: наконец-то я сдался. И еще не успела опомниться, как мне пришлось показать тебе, что ты ошиблась. Я разорвал твою розовую надежду в клочья, словно грязную тряпку. Ох, Мэгги, что же я с тобой сделал? Как я мог быть таким слепьм, таким черствым себялюбцем? Вот приехал тебя повидать — и ровно ничего не достиг, только истерзал тебя. Все эти годы мы любили друг друга по-разному и совсем друг друга не понимали.

       А Мэгги смотрела ему в глаза, и в ее глазах все явственней сквозили стыд и унижение; а по его лицу проносились тени самых разных чувств, под конец оно выразило безмерную жалость, и тут она поняла, как страшно, как жестоко ошиблась. Хуже того, поняла, что он это знает.

       Прочь отсюда, беги! Беги от него, Мэгги, сохрани последние жалкие остатки гордости! Едва подумав так, она вскочила и в самом деле кинулась бежать.

       Она не успела выбежать на веранду — Ральф перехватил ее, она с размаху налетела на него с такой силой, что закружилась сама и едва не сбила его с ног. И все оказалось напрасным: изнурительная внутренняя борьба, долгие старания сохранить душу в чистоте и силой воли подавить желание; в один миг Ральф пережил десять жизней. Все силы, что дремали в нем, заглушенные, подавленные, только и ждали малого толчка — и вот взрыв, хаос, и разум раболепно склоняется перед страстью, и воля разума гаснет перед волей плоти.

       Руки Мэгги взлетели и обвили его шею, его руки судорожно сжались у нее за спиной; наклонив голову, он искал губами ее губы, нашел. Ее губы — живые, теплые, уже не просто непрошеное, нежеланное воспоминание; она обвила его руками, словно никогда больше не выпустит; сейчас казалось, она — воск в его руках, и темна как ночь, и в ней сплетены память и желание, нежеланная память и непрошеное желание. Наверно, долгие годы он жаждал вот этой минуты, жаждал ее, Мэгги, и отвергал ее власть, и попросту не позволял себе видеть в ней женщину!

       Донес ли он ее до постели на руках, или они шли вместе? Ему казалось — он ее отнес, а может быть, и нет; но вот они оба на постели, и он ощущает ладонями ее тело и ее ладони на своей коже. О господи! Мэгги моя, Мэгги! Как же меня с младенчества приучили думать, будто ты — скверна?

       Время уже не отсчитывало секунды, но хлынуло потоком, и захлестнуло его, и потеряло смысл, осталась лишь глубина неведомого доныне измерения, более подлинная, чем подлинное время. Ральф еще ощущал Мэгги, но не как нечто отдельное, пусть же окончательно и навсегда она станет неотделимой частью его существа, единой тканью, которая и есть он сам, а не что-то, что с ним спаяно — и все же иное, особое. Никогда уже ему не забыть встречного порыва этой груди, живота, бедер, всех сокровенных линий и складок этого тела. Поистине она создана для него, ведь он сам ее создал; шестнадцать лет он лепил и ваял ее, и сам того не подозревал, и уж вовсе не подозревал, почему он это делает. Сейчас он не помнил, что отказался от нее когда-то, что другой провел ее до конца по пути, которому он положил начало, который сам избрал для нее и для себя, ведь она — его гибель, его роза, его творение. Сон, от которого ему уже не пробудиться, пока он — человек из плоти и крови. О Господи, милостивый Боже! Я знаю, знаю! Я знаю, отчего так долго, так упорно думал о ней как о бесплотном образе, о ребенке, когда она давно уже выросла из этой тесной оболочки, но почему через такой жестокий урок открылось мне это знание?

       Ибо только теперь он наконец понял, что всегда стремился не быть всего лишь человеком, мужчиной, — он желал большего, судьбы несравненно более великой, чем дается обыкновенным смертным. И вот чем все кончилось — вот она, его судьба, под его ладонями, пылает и трепещет вместе с ним, женщина — с мужчиной. Человек остается человеком. Боже милостивый, неужели ты не мог избавить меня от этого? Я — человек и вовеки не стану Богом, и моя жизнь, искания, попытки возвыситься до божества — все это был самообман. Неужели все мы, слуги церкви, одинаковы и каждый жаждет сам стать Богом? И поэтому отрекаемся мы от единственного акта, который неопровержимо доказывает нашу человеческую суть?

       Он крепче обнял ее, глазами, полными слез, при слабом свете сумерек всмотрелся — лицо у нее тихое, нежные губы приоткрылись, вздохнули изумленно и счастливо. Она оплела его руками и ногами — живыми, гибкими шелковистыми узами, мучительно, нерасторжимо; он зарылся лицом ей в плечо, прильнул щекой к ее нежной щеке и отдался сводящему с ума отчаянному порыву, словно боролся с самой судьбой. Мысли кружились, мешались, сознание померкло, и вновь ослепительная вспышка; на миг он очутился внутри солнца, и вот блеск тускнеет, серые сумерки, тьма. Это и значит быть человеком, мужчиной. Большего не дано. Но боль не от этого. Боль — в последнем миге развязки, в бесповоротном, опустошающем, безнадежном сознании: блаженство ускользает. Невыносимо с нею расстаться — расстаться теперь, когда она ему принадлежит, ведь он сам создал ее для себя. И он отчаянно, поистине как утопающий за соломинку, цепляется за нее, и вскоре новый вал, прилив, так быстро ставший знакомым, поднимает его, и он покоряется неисповедимому человеческому жребию — жребию мужчины.

       Что такое сон? — спрашивала себя Мэгги. Благословение ли, передышка в жизни, отголосок смерти или докучная необходимость? Как бы там ни было, Ральф покорился и спит, прислонясь головой к ее плечу, обхватив ее одной рукой, словно даже во сне утверждая, что она принадлежит ему. Она тоже устала, но не позволит себе уснуть. Будто опасается дать поблажку сознанию: вдруг, когда вернешься к действительности, Ральфа уже не окажется рядом. Спать она может после, когда проснется он и эти загадочно сомкнутые красивые губы вымолвят первые слова. Что он ей скажет? Пожалеет ли о том, что произошло? Доставила ли она ему такую радость, что стоило ради этого от всего отказаться? Сколько лет он боролся, не поддавался этой радости, и ее заставил бороться; и трудно поверить, что вот наконец он лежит в ее объятиях — но ведь ночью, терзаясь своей болью, он говорил ей слова, которыми зачеркнул то долгое от нее отречение.

       А она несказанно счастлива, за всю жизнь ей не припомнить такого полного счастья. С той минуты, как он перехватил ее в дверях, все стало поэмой плоти — объятия, руки, тела, невыразимое наслаждение. Я создана для него, для него одного… Вот почему я почти ничего не чувствовала с Люком! Ее несло девятым валом почти уже нестерпимой страсти, и оставалась только одна мысль: отдать ему все, всю себя — это важнее самой жизни. Пусть никогда, никогда он ни о чем не пожалеет. Какой болью он терзался! В иные мгновения она и сама ощущала эту боль. И оттого становилась еще счастливей: есть же и справедливость в том, что ему больно!

       Ральф проснулся. Она заглянула ему в глаза — и в их синеве увидела все ту же любовь, что согревала ее с детства, придавала смысл ее существованию, и с любовью — безмерную, беспросветную усталость. Ту, что означает: утомлено не тело, без сил осталась душа.

       Он думал о том, что впервые проснулся в постели не один; и такое пробуждение, пожалуй, еще сокровеннее, чем близость, которая ему предшествовала, знак, что их с Мэгги связуют узы более глубокого чувства, что он с ней — одно. Вольный, невесомый, как волшебный здешний воздух, напоенный соленым дыханием моря и ароматом пропитанной солнцем листвы, он некоторое время парил на крыльях неведомой ему прежде свободы: какое облегчение — отказаться от борьбы, к которой он вечно себя принуждал, как спокойно на душе, когда проиграл наконец долгую, невообразимо жестокую войну и оказывается, поражение много сладостней, чем битва. Да, я отчаянно воевал с тобой, моя Мэгги! И все же под конец не тебя, разбитую вдребезги, надо мне склеивать по кусочкам, а кое-как собирать собственные обломки.

       Ты поставлена была на моем пути, дабы я понял: лжива и пуста гордыня пастырей таких, как я; подобно Люциферу, возжаждал я сравняться с Богом, и, подобно Люциферу, я пал. Я жил в целомудрии, а до Мэри Карсон и в бедности. Но до нынешнего утра никогда я не знал смирения. Боже, не будь она мне дорога, было бы не так тяжко, но в иные минуты мне кажется, я люблю ее много сильней, чем тебя, — и этим тоже ты меня караешь. В ней я не сомневаюсь — а в тебе? Какой-то обман, призрак, насмешка. Можно ли любить насмешку? И однако же я люблю.

       — Если бы мне удалось собраться с силами, я пошел бы искупаться, а потом приготовил бы завтрак, — сказал он, надо ж было наконец что-то сказать, и почувствовал, как дрогнули в улыбке ее губы у его груди.

       — Иди искупайся, завтрак я приготовлю сама. И незачем ничего на себя надевать. Сюда никто не придет.

       — Настоящий рай! — Он сел на постели, спустил ноги на пол, потянулся. — Чудесное утро. Может быть, это предзнаменование?

       И уже боль разлуки, оттого лишь, что он встал с постели; Мэгги лежала и смотрела, как он идет к дверям, ведущим в сторону лагуны; шагнул на порог, остановился. Обернулся, протянул руку.

       — Пойдешь со мной? А потом вместе приготовим завтрак.

       Был прилив, риф скрылся под водой, раннее солнце уже припекало, но беспокойный летний ветерок нес прохладу; жесткие травы тянули усики по мельчайшему песку, где сновали в поисках добычи крабы и всякие букашки. Ральф смотрел вокруг широко раскрытыми глазами.

       — У меня такое чувство, словно я вижу мир впервые, — сказал он.

       Мэгги стиснула его руку; вот и награда за все, это солнечное пробуждение еще непостижимей, чем не правдоподобная, как сон, подлинность минувшей ночи. Она смотрела на него и не могла наглядеться. Время, которое не умещается в сознании, неведомый мир.

       И она сказала:

       — Да ты и не видел его раньше. Не мог видеть. Это наш мир, пока мы здесь.

       — А что такое Люк? — спросил он за завтраком. Мэгги склонила голову набок, подумала.

       — С виду он не очень на тебя похож, тогда мне просто казалось, потому что я страшно скучала, еще не привыкла без тебя. Наверно, я потому за него и вышла, что он напоминал мне тебя. Ведь все равно я решила выйти замуж, а он был на голову выше других. Не то что достойнее, или милее, или какие там еще качества женщинам полагается ценить в мужьях. Тут что-то другое, сама толком не понимаю. Разве что, пожалуй, в одном смысле он и правда на тебя похож. Ему тоже не нужны женщины. Ральф болезненно поморщился.

       — Вот как ты обо мне думаешь, Мэгги?

       — Если по правде — да. Я никогда не понимала, отчего это, но, по-моему, так и есть. И ты, и Люк в глубине души почему-то уверены, что нуждаться в женщине — слабость. Я не про то, чтобы спать с женщиной, я о том, когда женщина по-настоящему нужна.

       — И с такими мыслями ты все-таки не отказываешься от нас?

       Она пожала плечами, улыбнулась чуть ли не с жалостью.

       — Ох, Ральф. Я ведь не говорю, что это не важно, и, конечно же, из-за этого я много мучилась, но так уже оно есть. Глупо было бы мне зря тратить силы — бороться с тем, чего все равно не одолеть. В лучшем случае я могу воспользоваться этой слабостью, но не закрывать на нее глаза. Мне ведь тоже чего-то хочется и что-то мне нужно. Очевидно, мне желанны и нужны такие, как ты и Люк, иначе я не изводилась бы так из-за вас обоих. Вышла бы за хорошего, доброго, простого человека, вот как был мой отец, за такого, кому была бы желанна и нужна. Но, наверно, в каждом мужчине есть что-то от Самсона8. А в таких, как ты и Люк, это особенно сильно.

       Он как будто ничуть не оскорбился, только улыбнулся.

       — Мудрая моя Мэгги!

       — Это не мудрость, Ральф. Просто здравый смысл. Никакая я не мудрая, ты и сам это знаешь. Но посмотри на моих братьев. Подозреваю, что старшие уж во всяком случае никогда не женятся, даже подружек не заведут. Они до невозможности робкие, им страшно — вдруг женщина получит над ними власть, и они без памяти любят маму.

       Проходили день за днем, ночь за ночью. Даже летний ливень и тот был прекрасен, хорошо было гулять, ощущая его на обнаженной коже, теплый и ласковый, как само солнце, хорошо слушать, как он шумит по железной крыше. И в солнечные часы они тоже гуляли, грелись, лежа на песке, плавали — Ральф учил ее плавать.

       Порой, незаметно для Ральфа, Мэгги смотрела на него и отчаянно старалась запечатлеть в мозгу каждую черточку его лица, — ведь как она любила Фрэнка, а меж тем с годами его облик все тускнел в памяти, и уже не удавалось мысленно его увидеть. И вот она силится запомнить глаза Ральфа, и нос, и губы, и ослепительные серебряные пряди — крыльями в черных волосах, и все это крепкое тело, еще по-молодому стройное, упругое, только, пожалуй, не такое гибкое, как прежде. А потом он обернется, поймает на себе ее взгляд, а у самого в глазах тревога, скорбь, обреченность. И она понимала, или ей казалось, будто понимает, о чем говорят эти глаза, — он должен уехать, возвратиться к церкви, к своим обязанностям. Быть может, у него уже не будет отныне прежнего пыла, зато он станет лучшим, чем прежде, слугою церкви. Ведь только тому, кто хоть раз поскользнулся и упал, ведомы превратности пути.

       Однажды, когда они лежали на берегу и закатное солнце уже обагрило волны и набросило на коралловый песок золотистую дымку, Ральф сказал:

       — Мэгги, никогда прежде я не был так счастлив и так несчастен.

       — Знаю, Ральф.

       — Я так и думал. Может быть, за это я и люблю тебя? Ты не такая уж необыкновенная, Мэгги, и все-таки необыкновенная. Может быть, это я и почувствовал тогда, много лет назад? Да, наверно. Всегда обожал тициановский цвет волос! Знал бы я, куда меня заведет эта страсть… Я люблю тебя, Мэгги.

       — Ты уезжаешь?

       — Завтра. Надо. Я должен успеть на пароход до Генуи, осталось меньше недели.

       — Едешь в Геную?

       — В Рим. Надолго, может быть, до конца жизни. Не знаю.

       — Не бойся, Ральф, я тебя отпущу без всякого крика. Мне тоже скоро пора. Я ухожу от Люка, вернусь домой, в Дрохеду.

       — О господи, Мэгги! Неужели из-за этого? Из-за меня?

       — Ну конечно, нет, — солгала Мэгги. — Я это решила еще до твоего приезда. Люку я не нужна, я ему совсем ни к чему, скучать не станет. А мне нужен дом, хоть какой-то свой угол, и теперь я думаю, лучше Дрохеды нигде не будет. Не годится бедной Джастине расти в доме, где я прислуга, хотя, конечно, для Энн и Людвига я почти как родная. Но я-то про это помню, и Джастина, когда подрастет и поймет, что у нее нет настоящего дома, тоже станет считать меня просто прислугой. В каком-то смысле ей и от дома будет мало радости, но я должна для нее сделать все, что могу. Вот и вернусь в Дрохеду.

       — Я буду тебе писать, Мэгги.

       — Не надо. Неужели, по-твоему, после всего, что сейчас было, мне нужны письма? Еще проведает про нас какой-нибудь негодяй, вдруг тебе это повредит. Нет, не надо писем. Если опять попадешь когда-нибудь в Австралию, будет вполне понятно и естественно тебе съездить в Дрохеду, хотя предупреждаю тебя, Ральф, сперва хорошенько подумай. Есть только два места на свете, где ты прежде всего мой, а уж потом — слуга божий: здесь, на Матлоке, и в Дрохеде.

       Он крепко обнял ее, стал гладить ее волосы.

       — Мэгги, Мэгги, если б я мог на тебе жениться, если б никогда больше не расставаться… Не хочу я от тебя уезжать. В каком-то смысле ты никогда уже меня и не отпустишь. Пожалуй, напрасно я приехал на Матлок. Но себя не переменишь — и, может быть, так лучше. Теперь я знаю себя, как без этого не узнал бы, не посмел бы посмотреть правде в глаза. А со знакомым противником бороться легче, чем с неизвестным. Я люблю тебя. Всегда любил и всегда буду любить. Ты это помни.

       Назавтра впервые с того дня, как он подвез сюда Ральфа, явился Роб и терпеливо ждал, пока они прощались. Ясное дело, они не молодожены, думал Роб, ведь он приехал позже нее и уезжает раньше. Но и не тайные любовники. Женаты, сразу видно. Но любят друг дружку, очень даже любят. Вроде как он сам, Роб, со своей хозяйкой; муж много старше жены, вот и получается хорошая пара.

       — До свиданья, Мэгги.

       — До свиданья, Ральф. Береги себя.

       — Да, хорошо. И ты.

       Он наклонился, поцеловал ее; наперекор всем своим решениям, она обвила руками его шею, прильнула к нему, но он разнял ее руки — и она тотчас заложила их за спину, сцепила пальцы.

       Ральф сел в машину и, когда Роб развернул ее, стал смотреть вперед сквозь ветровое стекло, ни разу не оглянулся. Редкий человек так может, подумал Роб, хоть и не слыхивал про Орфея. Молча катили они сквозь струи дождя и наконец выехали на морской берег Матлока, на длинный причал. Пожимая на прощанье руку гостя, Роб поглядел ему в лицо и удивился. Никогда еще не видал таких выразительных, таких печальных глаз. Взор архиепископа Ральфа навсегда утратил былую отрешенность.

       Когда Мэгги вернулась в Химмельхох, Энн тотчас поняла, что теряет ее. Да, перед нею прежняя Мэгги — но и другая. Что бы ни говорил себе архиепископ Ральф перед поездкой на Матлок, там, на острове, все наконец повернулось не по его воле, но по воле Мэгги. Что ж, давно пора.

       Мэгги взяла дочку на руки, словно только теперь поняла, что значит для нее Джастина, и стоит, укачивает девочку, и с улыбкой оглядывает комнату. Встретилась взглядом с Энн, и столько жизни, столько радости в ее сияющих глазах, что и на глазах Энн выступили слезы радостного волнения.

       — Не знаю, как вас благодарить, Энн.

       — Пф-ф, за что это?

       — За то, что вы прислали ко мне Ральфа. Уж наверно вы понимали, что после этого я уйду от Люка, за это вам тоже спасибо огромное. Вы даже не представляете, что это для меня! Я ведь уже собиралась на всю жизнь остаться с Люком. А теперь вернусь в Дрохеду и оттуда ни на шаг!

       — Мне тяжко с вами расставаться, Мэгги, а с Джастиной и того тяжелее, но я рада за вас обеих. Люк бы вам ничего не принес, кроме горя.

       — Вы не знаете, где он сейчас?

       — Был на рафинадной фабрике в Сиднее. А теперь рубит тростник под Ингемом.

       — Придется мне съездить к нему, сказать ему. И, как ни гнусно и ни противно, переспать с ним.

       — Что-о?!

       Глаза Мэгги сияют.

       — У меня две недели задержки, а никогда и на день опозданий не бывало. Только раз так было, перед Джастиной. У меня будет ребенок, Энн, я точно знаю!

       — Боже милостивый! — Энн смотрит на Мэгги во все глаза, будто видит впервые; да, пожалуй, так оно и есть. Облизывает разом пересохшие губы, говорит заикаясь:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.