|
|||
Эмиль Золя 12 страницаГ-жа Югон сперва не узнала Жоржа. А он, когда проезжали через мост, готов был броситься в речку — его удержали колени Нана. Он весь похолодел и, бледный как полотно, выпрямился, ни на кого не глядя. Может быть, его не заметят. — Ах, боже мой, — воскликнула вдруг старушка, — ведь это Жорж с ней! Экипажи проехали; наступило неловкое молчание, как всегда, когда люди знают друг друга и не раскланиваются. Мимолетная встреча длилась словно вечность. И теперь колеса еще веселее уносили в золотистую даль полей всю эту компанию продажных женщин, переполнивших экипажи, разрумянившихся на вольном воздухе. Развевались яркие туалеты, снова раздались смех и шутки; дамы оглядывались назад, на этих порядочных людей, оставшихся на краю дороги и полных возмущения. Нана обернулась и увидела, как они, после некоторого колебания, пошли обратно, не переходя через мостик. Г-жа Югон опиралась на руку графа Мюффа, безмолвная и такая печальная, что никто не осмелился ее утешать. — Послушайте, душечка, — крикнула Нана, обращаясь к перегнувшейся всем корпусом в соседней коляске Люси, — а вы видели Фошри? Какую он состроил гнусную рожу! Ну, да он мне за это заплатит… А Поль, мальчишка, я так хорошо к нему относилась! И виду не показал… Нечего сказать, вежливо! И она устроила ужасную сцену Штейнеру, находившему, что все эти господа вели себя очень корректно. Значит, они, дамы, не заслуживают даже, чтобы перед ними сняли шляпу? Первый встречный грубиян имеет право их оскорблять? Спасибо, и он хорош! Этого только недоставало! Женщине всегда надо кланяться. — Кто эта высокая? — спросила Люси, крикнув во всю мочь под громыхание колес. — Графиня Мюффа, — ответил Штейнер. — Скажи, пожалуйста! А ведь я так и думала, — проговорила Нана. — Ну, милый мой, хоть она и графиня, а все же невелика птица… Да, да, невелика птица… У меня, знаете ли, глаз верный. Я ее теперь, как свои пять пальцев, знаю, графиню-то вашу… Хотите, об заклад побьюсь, что она живет с этой язвой, Фошри?.. Я вам говорю, что живет! Уж у нас, женщин, на этот счет нюх хороший. Штейнер пожал плечами. Его дурное настроение за последние сутки ухудшилось: он получил письма, из-за которых вынужден был уехать на следующий день; да и стоило ли приезжать в деревню, чтобы спать на диване в гостиной. — Ах, бедненький мальчик! — разжалобилась вдруг Нана, заметив бледного Жоржа, который по-прежнему сидел выпрямившись и затаив дыхание. — Как вы думаете, мама меня узнала? — спросил он наконец, запинаясь. — Ода, наверное. Она вскрикнула… Конечно, это моя вина. Он не хотел ехать. Я его заставила… Слушай, Зизи, хочешь, я напишу твоей маме? У нее очень почтенный вид. Я ей скажу, что никогда тебя не видела, что Штейнер привел тебя сегодня в первый раз. — Нет, не надо, не пиши, — сказал Жорж, чрезвычайно взволнованный. — Я сам все улажу… Ну, а если ко мне будут очень приставать, я совсем не вернусь домой. И он погрузился в размышления, придумывая, как бы вечером поудачнее солгать. Пять колясок катились по равнине, по бесконечной прямой дороге, окаймленной прекрасными деревьями. Поля тонули в серебристо-серой дымке. Женщины продолжали перебрасываться фразами за спинами кучеров, посмеивавшихся про себя над этой странной компанией. Временами та или иная из женщин вставала, чтобы лучше разглядеть окрестности, и упорно продолжала стоять, опираясь на плечо соседа, пока какой-нибудь толчок не отбрасывал ее обратно на сиденье. Каролина Эке вступила в серьезную беседу с Лабордетом; оба были того мнения, что не пройдет и трех месяцев, как Нана продаст свою дачу, и Каролина поручила Лабордету купить ее под шумок за бесценок. Перед ними сидел влюбленный Ла Фалуаз; он никак не мог добраться до толстой шеи Гага и целовал ее в спину через платье, так плотно облегавшее ее, что материя чуть не лопалась; а сидевшая с краю на откидной скамейке прямая, как палка, Амели говорила им, чтобы они перестали, — ее раздражало, что она сидит сложа руки и глядит, как целуют ее мать. В другой коляске Миньон, желая поразить Люси, заставлял своих сыновей читать басни Лафонтена; Анри в особенности был неподражаем — жарил одним духом, без остановки. Но сидевшая в первой коляске Мария Блон в конце концов соскучилась: ей надоело дурачить эту колоду Татан Нене рассказами о том, что в парижских молочных яйца делают с помощью клея и шафрана. Какая даль, когда же они доедут? Этот вопрос передавался из коляски в коляску и докатился, наконец, до Нана; та, расспросив кучера, встала и крикнула: — Еще с четверть часика… Видите, там, за деревьями, церковь… Затем она продолжала: — Знаете, говорят, владелица замка Шамон — бывшая кокотка наполеоновских времен. Да! Большая прожигательница жизни была, как сообщил мне Жозеф, который слышал об этом от епископской служанки, таких сейчас и нет больше. Теперь она водится с попами. — Как ее зовут? — спросила Люси. — Госпожа д'Англар. — Ирма д'Англар! Я ее знала! — заявила Гага. В колясках раздались восклицания, заглушенные более громким стуком лошадиных копыт. Некоторые из сидевших вытягивали шею, чтобы видеть Гага; Мария Блон и Татан Нене обернулись и встали на колени на сиденье, уткнувшись локтями в откинутый верх коляски; полетели перекрестные вопросы, язвительные замечания, умерявшиеся смутным восхищением. Гага ее знала; это вызывало у всех почтение к далекому прошлому. — Правда, я была молоденькой, — продолжала Гага, — но все-таки помню, я видела ее… Говорили, что в домашней обстановке она отвратительна. Но в экипаже она была шикарна! Притом же о ней ходили самые невероятные слухи, столько она творила гадостей и столько было происков с ее стороны, что волосы дыбом становились. Я ничуть не удивляюсь, что она стала владелицей замка. Она обирала мужчин, как липку; стоило ей дунуть, как они были у ее ног… Так, значит, Ирма д'Англар еще жива! Ну, душечки мои, ей, должно быть, не меньше девяноста лет. Женщины сразу стали серьезны. Девяносто лет! Черта с два прожить столько кому-нибудь из них, кричала Люси. Все они развалины. Впрочем, Нана объявила, что совсем не желает дожить до седых волос; так гораздо веселее. Между тем они приехали; разговор был прерван хлопаньем бичей; кучера стали осаживать лошадей. Среди этого шума Люси продолжала говорить, перескочив на другую тему: она настаивала на том, чтобы Нана уехала на следующий день со всей компанией. Выставка скоро закроется, надо возвращаться в Париж; сезон превзошел все ожидания. Однако Нана заупрямилась. Она ненавидит Париж и нескоро покажется там, черт возьми. — Не правда ли, дусик, мы останемся? — сказала она, сжимая колени Жоржа и не обращая никакого внимания на Штейнера. Экипажи круто остановились. Изумленное общество высадилось в пустынной местности, у подножия холма. Один из кучеров указал кнутом на развалины старинного аббатства Шамон, затерявшиеся среди деревьев. Все были разочарованы. Женщины находили, что это просто идиотство: какая-то куча мусора, поросшая ежевикой, да полуразвалившаяся башня. Право, не стоило так далеко ехать! Тогда кучер показал им замок, парк которого начинался у самого аббатства, и посоветовал идти по тропинке вдоль стены; они обойдут его кругом, а тем временем экипажи поедут в деревню и подождут компанию на площади. Это будет чудесная прогулка. Компания согласилась. — Черт возьми! Ирма недурно устроилась! — воскликнула Гага, останавливаясь перед выходившей на дорогу решеткой в углу парка. Все молча посмотрели на непроходимую чащу, почти скрывавшую решетку. Затем пошли по тропинке вдоль стены парка, поминутно поднимая голову и любуясь деревьями с длинными ветвями, образовавшими густой зеленый свод. Через три минуты они очутились перед новой решеткой и увидели на этот раз широкую лужайку, где два вековых дуба отбрасывали пятна тени; еще три минуты, и снова решетка; за нею развертывалась широкая аллея, темный коридор, в конце которого солнце бросало яркое, как звезда, пятно. Изумление, сперва молчаливое, понемногу прервалось восклицаниями. Правда, женщины пробовали было шутить, хотя и не без зависти; но зрелище это положительно произвело на них потрясающее впечатление. Какая, однако, сила — эта Ирма! Вот чего может добиться смелая женщина! Деревья все тянулись, плющ покрывал ограду, виднелись крыши беседок, шпалеры тополей чередовались с глубокими чашами вязов и осин. Когда же будет этому конец? Женщинам хотелось взглянуть на дом, им надоело все время кружиться, не видя ничего, кроме уходящей вдаль листвы. Они брались обеими руками за прутья решеток и прижимались лицом к железу. В них росло чувство известного уважения к невидимому среди этого необъятного пространства замку, о котором они могли мечтать только издали. Непривыкшие ходить пешком, женщины скоро устали. А ограда все тянулась, без конца; при каждом повороте тропинки вновь показывалась та же линия серого камня. Кое-кто, отчаявшись дойти до конца, уже поговаривал о том, чтобы повернуть назад. Но чем больше они уставали от ходьбы, тем большим уважением проникались к тишине и необычайному величию владения. — Это, наконец, глупо! — сказала Каролина Эке, стиснув зубы. Нана утихомирила ее, пожав плечами. Сама она уже несколько минут молчала и была немного бледна и очень серьезна. За последним поворотом, когда вышли на деревенскую площадь, ограда кончилась, и внезапно, в глубине двора, предстал замок. Все остановились, пораженные гордым величием широких парадных подъездов, фасада с двадцатью окнами, всем внушительным видом здания, три крыла которого были выстроены из кирпича, вделанного в камень. В этом историческом замке жил Генрих IV; там даже сохранилась его спальня с большой, обтянутой генуэзским бархатом кроватью. Нана задыхалась. — Черт возьми! — прошептала она очень тихо, будто про себя, и вздохнула совсем по-детски. Но тут все заволновались. Гага вдруг объявила, что там, возле церкви, стоит сама Ирма, собственной персоной. Она ее прекрасно помнит: такая же, негодяйка, прямая, несмотря на годы, и глаза те же; такие у ней были всегда, когда она принимала вид важной дамы. Вечерняя кончилась, и молящиеся начали расходиться. Через минуту не паперти показалась высокая старая дама. На ней было простое светло-коричневое шелковое платье, и всем своим почтенным видом она напоминала маркизу, избежавшую ужасов революции. В правой руке она держала сверкавший на солнце молитвенник. Она медленно перешла площадь, а за нею, на расстоянии пятнадцати шагов, следовал ливрейный лакей. Церковь опустела, все жители Шамона низко кланялись старой даме; какой-то старик поцеловал у нее руку, одна женщина пыталась встать на колени. Это была могущественная королева, обремененная годами и почестями. Она поднялась на крыльцо и исчезла. — Вот к чему приводит порядочная жизнь, — убежденным тоном произнес Миньон, глядя на сыновей, точно он хотел преподать им урок. Тогда каждый счел своим долгом что-нибудь сказать. Лабордет нашел, что она замечательно сохранилась. Мария Блон отпустила похабную шутку, но Люси рассердилась на нее и сказала, что следует уважать старость. В общем же, все сошлись на том, что она изумительна. Компания снова уселась в коляске. От Шамона до Миньоты Нана не проронила ни слова. Два раза она оглядывалась на замок. Убаюканная стуком колес, она не чувствовала около себя Штейнера, не видела перед собою Жоржа. В сумерках вставало видение: старая дама с величием могущественной королевы, обремененной годами и почестями, переходила площадь. Вечером, к обеду, Жорж вернулся в Фондет. Нана, еще более рассеянная и странная, послала его просить прощения у мамаши; так полагается, говорила она строго. У нее внезапно появилось уважение к семейным устоям. Она даже заставила его побожиться, что он не придет к ней ночевать; она устала, а он, выказав послушание, исполнит свой долг. Жорж, очень недовольный этими нравоучениями, предстал перед матерью с низко опущенной головой; на сердце у него было тяжело. К счастью, приехал его брат Филипп, рослый весельчак-военный; сцена, которой так опасался Жорж, была пресечена в самом начале. Г-жа Югон ограничилась полным слез взглядом, а Филипп, узнав, в чем дело, погрозил брату, что притащит его за уши, если тот еще раз вздумает пойти к этой женщине. У Жоржа отлегло от сердца, и он втихомолку рассчитал, на следующий день удерет в два часа, чтобы условиться с Нана относительно очередного свидания. За обедом в Фондет царила какая-то неловкость. Вандевр объявил, что уезжает; он хотел отвезти в Париж Люси; ему было забавно похитить эту женщину, с которой он встречался десять лет без всякого желания обладать ею. Маркиз де Шуар, уткнувшись носом в тарелку, мечтал о дочери Гага; он помнил, что держал когда-то Амели на коленях. Как быстро растут дети! Эта крошка становится очень пухленькой. Но молчаливее всех был граф Мюффа; лицо его покраснело, он сидел погруженный в раздумье. Затем, остановив долгий взгляд на Жорже, он вышел из-за стола и поднялся в свою комнату, сказав, что его немного лихорадит. Г-н Вено бросился за ним. Наверху произошла сцена: граф кинулся на кровать и зарылся в подушки, чтобы заглушить рыдания, а г-н Вено, ласково называя его братом, советовал ему призвать милосердие свыше. Граф не слушал его, он задыхался от слез. Вдруг он вскочил с постели и прошептал: — Я иду туда… Я больше не могу… — Хорошо, — ответил старик, — я пойду с вами. Когда они выходили, в темной аллее промелькнули две тени. Теперь каждый вечер графиня и Фошри предоставляли Дагнэ помогать Эстелле накрывать стол к чаю. Выйдя на дорогу, граф пошел так быстро, что его спутнику пришлось бежать, чтобы поспеть за ним. Старик запыхался, но это не мешало ему неустанно приводить графу всякие доводы против искушений плоти. Тот не раскрывал рта, быстро шагая в темноте. Когда они подошли к Миньоте, граф сказал просто: — Я больше не могу… Уходите. — В таком случае, да свершится воля божия, — прошептал г-н Вено. — Пути господни неисповедимы… Ваш грех будет его оружием. За обедом в Миньоте поднялся спор. Нана нашла дома письмо от Борднава, в котором он советовал ей отдыхать подольше; ему, по-видимому, наплевать было на нее — крошку Виолен каждый вечер вызывали по два раза. И когда Миньон стал снова настаивать на том, чтобы Нана ехала вместе с ним, она обозлилась и объявила, что не нуждается в советах. Впрочем, она была до смешного чопорна за столом. Когда г-жа Лера отпустила какое-то неприличное словцо, Нана прикрикнула на нее: черт возьми, она никому, даже собственной тетке, не позволит говорить сальности в ее присутствии! Впрочем, она всех огорошила нахлынувшими на нее добрыми чувствами, приливом какой-то глупой добродетели. Она стала разглагольствовать о необходимости религиозного воспитания для Луизэ, а для самой себя придумала целый план хорошего поведения. Все рассмеялись, а она заговорила глубокомысленным тоном, убежденно покачивая головой, о том, что только порядочность ведет к богатству и что она не хочет умереть под забором. Женщины вышли из себя и стали кричать, что это невозможно — Нана положительно подменили! Но она сидела неподвижно и снова вернулась к своим мечтам, устремив глаза вдаль, видя перед собой образ другой Нана, богатой, всеми почитаемой. Когда пришел Мюффа, все уже отправлялись наверх спать. Его заметил в саду Лабордет. Он все понял и оказал графу услугу: убрал Штейнера и сам довел Мюффа за руку по темному коридору до спальни Нана. Лабордет проявлял в такого рода делах безукоризненную благовоспитанность, был очень ловок и как бы счастлив тем, что устраивает чье-то счастье. Нана не выказала никакого удивления; ее только раздражала бешеная страсть Мюффа. К жизни надо относиться серьезно, не так ли? Любить — глупо, это ни к чему не ведет. К тому же у нее были угрызения совести — Зизи так юн! Право, она поступила нечестно. Ну, ладно, теперь она снова вернулась на путь истинный, она взяла в любовники старика. — Зоя, — сказала Нана горничной, обрадовавшейся отъезду из деревни, — завтра, как только встанешь, уложи вещи: мы возвращаемся в Париж. И Нана отдалась графу, но без всякого удовольствия.
Три месяца спустя, декабрьским вечером, граф Мюффа прогуливался по пассажу Панорам. Вечер был теплый, дождь загнал в узкий пассаж толпу народа. Людской поток медленно, с трудом подвигался между магазинами. Стекла побелели от отражавшихся в них лучей, все было ярко освещено, залито светом: белые шары, красные фонари, синие транспаранты, ряды газовых рожков, гигантские часы и веера, горевшие в воздухе вспышками пламени; а за прозрачными стеклами, в резком свете рефлекторов, пылали пестрые выставки — золотые изделия ювелиров, хрусталь кондитерских, светлые шелка модисток, и в хаосе кричащих вывесок гигантская ярко-красная перчатка вдали казалась окровавленной рукой, отрезанной и привязанной за желтую манжету. Граф Мюффа медленно поднялся к бульвару. Он кинул взгляд на мостовую и вернулся мелкими шажками вдоль магазинов. Нагретый сырой воздух поднимался в узком пассаже светящимся паром. На плитах, мокрых от стекавших с зонтов капель, гулко отдавались беспрерывные шаги; голосов не было слышно. Ежеминутно толкавшие графа прохожие оглядывали этого безмолвного человека с мертвенно бледным от газового света лицом. Чтобы избежать взглядов любопытной толпы, граф остановился перед писчебумажным магазином и стал внимательно рассматривать выставку пресс-папье в виде стеклянных шаров, в которых переливались пейзажи и цветы. Он ничего не видел, он думал о Нана. Зачем она снова солгала? Утром она написала ему, чтобы он не трудился приходить к ней вечером, так как заболел Луизэ, и она будет ночевать у тетки и ухаживать за ребенком. Но он кое-что подозревал и, явившись к ней, узнал от привратницы, что Нана только что уехала к себе в театр. Это удивило его, так как она не играла в новой пьесе. К чему же эта ложь и что ей было делать в тот вечер в «Варьете»? Какой-то прохожий толкнул графа; тот совершенно бессознательно отошел от писчебумажного магазина и, очутившись перед витриной с безделушками, стал сосредоточенно разглядывать выставленные записные книжечки и портсигары с одинаковой синей ласточкой в уголке. Нана безусловно очень изменилась. Первое время после возвращения из деревни она сводила его с ума, покрывая поцелуями его лицо, бакенбарды, ласкаясь, как кошечка; она клялась, что он ее любимый, единственный обожаемый муженек. Он больше не боялся Жоржа, которого мать держала в Фондет. Оставался толстяк Штейнер — граф мечтал занять его место, но пока воздерживался от объяснений по поводу банкира. Он знал, что тот снова страшно запутался в денежных делах и не сегодня-завтра будет исключен из Биржи, что банкир цеплялся за акционеров Солончаков в Ландах, стараясь вытянуть у них последний взнос. Когда граф встречал Штейнера у Нана, она объясняла рассудительным тоном, что не может выбросить его словно собаку, после того, как он потратил на нее столько денег. Впрочем, за последние три месяца Мюффа жил в таком чувственном угаре, что, помимо потребности обладать Нана, ничто другое не интересовало его. Позднее пробуждение плоти вызвало в нем ребяческую жадность, которая не оставляла места ни тщеславию, ни ревности. Лишь одно определенное ощущение могло его поразить: Нана становилась менее ласковой, она перестала целовать его бакенбарды. Это беспокоило его, и, не зная женщин, он спрашивал себя, в чем она может его упрекнуть. Он считал, что удовлетворяет все ее желания. И все время возвращался к полученному утром письму, к сложной сети, сотканной из лжи, конечной целью которой было желание провести вечер у себя в театре. Подхваченный новым потоком толпы, граф пересек проезд и, остановившись перед вестибюлем какого-то ресторана, вперил взор в ощипанных жаворонков и огромного лосося, выставленных в одной из витрин. Наконец граф оторвался от этого зрелища. Он встряхнулся, поднял голову и увидел, что уже около девяти часов. Нана скоро выйдет, он добьется от нее правды. Он снова стал ходить, вспоминая прошедшие вечера, проведенные на этом же месте, когда он встречал Нана при выходе из театра и увозил ее. Все магазины были ему знакомы, он узнавал запахи, носившиеся в воздухе, насыщенном газом: резкий запах кожи, аромат ванили, поднимавшийся из подвального помещения кондитерской, благоухание мускуса, вырывавшееся из открытых дверей парфюмерных магазинов. Он не решался смотреть на бледные лица продавщиц, коротко смотревших на него, как на знакомого. Мюффа, казалось, изучал ряд маленьких круглых окошечек над магазинами, будто видел их впервые среди громоздких вывесок. Потом он снова пошел вверх по направлению к бульвару и здесь на минуту остановился. Моросил мелкий дождик; ощущение холода от нескольких капель, упавших Мюффа на руки, успокоило его. Он подумал о жене, — она гостила близ Макона в замке своей приятельницы, г-жи де Шезель, которая болела с самой осени; экипажи катились по мостовой, по которой потоками струилась грязь, — в деревне, должно быть, отвратительно в такую непогоду. Внезапно его охватила тревога, он вернулся в удушливую жару пассажа и стал ходить крупными шагами среди гуляющих. Ему пришла в голову мысль: раз Нана избегает его, она, наверное, удерет через Монмартрскую галерею. С этой минуты граф стал стеречь ее у самой двери театра. Он не любил дожидаться в этом проулке, так как боялся, что его здесь узнают. Это было подозрительное место, как раз на углу галереи «Варьете» и галереи Сен-Марка, с темными лавочками: сапожной мастерской без покупателей, пыльными мебельными магазинами, прокуренной, погруженной в дремоту библиотекой для чтения, по вечерам освещавшейся лампами под зелеными абажурами. Здесь всегда можно было встретить хорошо одетых мужчин, терпеливо бродивших у артистического подъезда среди толкавшихся тут же пьяных механиков и обтрепанных статисток. Перед театром торчал освещавший дверь одинокий газовый фонарь, покрытый облупившимся шаром. У Мюффа мелькнула было мысль расспросить г-жу Брон; но он побоялся, как бы та не предупредила Нана и она не удрала бы бульваром. Он снова принялся ходить, решившись ждать до тех пор, пока его не прогонят, чтобы закрыть решетку, как это уже случалось с ним дважды. Мысль о том, что, может быть, придется уйти спать одному, сжимала ему сердце тоской. Каждый раз, когда из дверей выходили, оглядываясь на него, простоволосые девицы или мужчины в грязном белье, он отходил к читальному залу, где, между двумя наклеенными на стеклах афишами, глазам его представлялось все то же зрелище: какой-то старичок одиноко сидел, выпрямившись, за огромным столом, освещенный зеленым пятном от лампы, и читал зеленую газету, которую он держал в зеленых руках. Но за несколько минут до десяти часов возле театра стал прогуливаться другой господин, высокий красивый блондин в перчатках. На каждом повороте они бросали друг на друга искоса недоверчивые взгляды. Граф доходил до угла обеих галерей, украшенных высоким зеркальным панно, и, видя в зеркале свое отражение, важный вид и изящные манеры, испытывал стыд, смешанный со страхом. Пробило десять часов. Мюффа вдруг подумал, что ему очень легко убедиться, у себя ли в уборной Нана. Он поднялся по трем ступенькам, прошел маленькие сени, выкрашенные в желтую краску, и проник во двор через дверь, закрывавшуюся просто на задвижку. В этот час узкий, сырой, как дно колодца, двор с его черными ходами, водоемом, кухонной плитой и растениями, которыми загромождала его привратница, был окутан черными испарениями. Но обе стены, изрезанные окнами, были ярко освещены: внизу — склад бутафории и пожарный пост, налево — администрация, направо и вверху — актерские уборные. Казалось, вдоль этого колодца, в темноте, зияли открытые пасти огромных печей. Граф тотчас же увидел во втором этаже освещенные окна уборной; он облегченно вздохнул и, счастливый, подняв голову, стоял, забывшись, в липкой грязи и приторной вони задворок старого парижского дома. Из помятой водосточной трубы падали крупные капли. Проскользнувший из окна г-жи Брон луч освещал желтым светом кусочек мшистого каменного пола, низ стены, источенной водой из раковины, угол помойной ямы, загроможденной старыми ведрами и разбитыми горшками; там же валялся котелок с углем. Послышался скрип оконной задвижки, и граф скрылся. Нана, разумеется, скоро должна спуститься. Граф вернулся к читальному залу; в навевающем сон зеленоватом полумраке старичок по-прежнему сидел неподвижно у огромного стола, уткнувшись в газету. Граф снова стал ходить. Он продолжал прогулку, дошел до конца большой галереи, прошел галереей «Варьете» до галереи Фейдо, пустынной и холодной, тонувшей во мраке; он возвращался, проходил мимо театра, поворачивал за угол галереи Сен-Марка, доходил до Монмартрской галереи; в бакалейной лавке его заинтересовала машинка для пилки сахара. Но после третьего круга от страха, что Нана прошмыгнет за его спиной, граф потерял всякое чувство самоуважения: вместе с белокурым господином он стал у самого театра; оба искоса и недоверчиво посмотрели друг на друга, боясь возможного соперничества. Механики, выходившие в антракте покурить, толкали их, но ни тот, ни другой не смели жаловаться. Три растрепанные девицы высокого роста в грязных платьях появились на пороге, грызя яблоки и выплевывая кожуру, а мужчины стояли, опустив голову под наглыми взглядами этих негодяек, обливавших их бранными словами и находивших очень забавным задирать их и толкать. Как раз в эту минуту на ступеньках показалась Нана. Увидев Мюффа, она побелела как полотно. — А, это вы! — процедила она. Зубоскалившие статистки испугались, узнав ее, и вытянулись в струнку с неловким и серьезным видом горничных, застигнутых хозяйкой на месте преступления. Высокий блондин отошел в сторону, успокоенный, но грустный. — Ну, что же! Дайте мне руку, — нетерпеливо проговорила Нана. Они медленно удалились. Граф, заранее придумавший вопросы, не находил теперь слов. Она сама торопливо рассказала целую историю: в восемь часов она была еще у тетки, а потом, увидев, что Луизэ стало гораздо лучше, решила зайти на минутку в театр. — Важное дело? — спросил он. — Да, новая пьеса, — ответила она после минутного колебания. — Хотели узнать мое мнение. Мюффа понял, что она лжет. Но ощущение теплого прикосновения ее руки, крепко опиравшейся на его руку, лишало его сил. Гнев прошел, он не сердился больше на нее за долгое ожидание; единственной заботой было удержать ее теперь, когда она была рядом. Завтра он постарается узнать, зачем она приходила к себе в уборную. Нана все еще колебалась; в ней, видимо, происходила какая-то внутренняя борьба; она производила впечатление человека, который старается прийти в себя и принять какое-нибудь решение. Завернув за угол галереи «Варьете», она остановилась перед выставкой вееров. — Ах, как красиво, — пробормотала она, — перламутровая оправа и перья! И равнодушно прибавила: — Так ты хочешь проводить меня домой? — Разумеется, — сказал он удивленно, — раз твоему ребенку лучше. Она пожалела, что выдумала эту историю. Быть может, Луизэ опять стало хуже; она стала поговаривать о том, чтобы вернуться в Батиньоль. Но Мюффа предложил проводить ее и туда, поэтому она больше не настаивала. Ее душила бешеная злоба женщины, которая чувствует себя связанной по рукам и ногам и должна казаться очень кроткой; это продолжалось не больше минуты. Наконец она смирилась и решила выиграть время; только бы избавиться от графа к двенадцати часам ночи, — тоща все будет так, как она хочет. — Правда, ты ведь сегодня соломенный вдовец, — пробормотала она. — Твоя графиня приезжает завтра утром, верно? — Да, — ответил Мюффа, немного смущенный ее фамильярным тоном по отношению к графине. Но она продолжала расспрашивать, в котором часу придет поезд, собирается ли он на вокзал встречать жену. Она еще более замедлила шаг, словно интересуясь магазинами. — Посмотри-ка! — проговорила она, снова останавливаясь перед ювелирным магазином. — Какой красивый браслет? Она обожала пассаж Панорам. У нее с детства сохранилась страсть к парижской мишуре, к фальшивым бриллиантам, позолоченному цинку, картону под кожу. Проходя мимо выставок в магазинах, она не могла оторваться от витрин, как в те времена, когда девчонкой глазела на сласти в кондитерских или слушала игравший в соседней лавочке орган; в особенности захватывали ее кричащие дешевые безделушки: несессер в ореховой скорлупе, корзиночки, как у тряпичников, для зубочисток, градусники в виде Вандомской колонны или обелиска. Но в тот вечер она была слишком расстроена; она глядела, но ничего не видела. Ей хотелось в конце концов хоть иногда быть свободной; и ее затаенное возмущение неудержимо пробуждало потребность сделать глупость. И какая ей прибыль от этих богатых любовников! Она разорила принца и Штейнера на ребяческие капризы, даже не зная, куда ушли деньги. Ее квартира на бульваре Осман до сих пор не была окончательно меблирована; выделялась только красная шелковая гостиная — чересчур нарядная и загроможденная. И, тем не менее, теперь кредиторы мучили ее гораздо больше, чем в те времена, когда у нее не было ни единого су, — обстоятельство, вызывавшее в ней непрестанное изумление, так как она считала себя образцом экономии. Уже целый месяц этот жулик Штейнер с трудом добывал тысячу франков в те дни, когда она грозила выставить его вон, если он их ей не принесет. Что касается Мюффа — он дурак; он понятия не имел о том, сколько надо давать денег; она не могла сердиться не него за скупость. Ах, с каким удовольствием послала бы она к черту всю эту публику, если бы не повторяла себе двадцать раз в день правил хорошего поведения! Надо быть благоразумной. Зоя ежедневно твердила это. Да и у нее самой сохранилось благоговейное воспоминание о Шамоне. Величественное видение постоянно стояло, как живое, перед ее глазами. Вот почему, несмотря на сдержанный гнев, от которого ее всю трясло, она покорно шла под руку с графом, переходя среди поредевшей толпы от одной витрины к другой. Мостовая подсыхала, свежий ветерок, врывавшийся в галерею со стеклянным потолком, гнал теплый воздух, задувал цветные фонари, пламя газовых рожков, гигантский веер, горевший точно фейерверк. У подъезда ресторана один из лакеев тушил огни в лампах под стеклянными шарами, а в пустых, ярко освещенных магазинах продавщицы неподвижно стояли за прилавками и клевали носом.
|
|||
|