|
|||
Вацлав Вацлавович Михальский. Одинокому везде пустыня. Весна в Карфагене – 2. Вацлав Михальский. Одинокому везде пустыня. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯВацлав Вацлавович Михальский Одинокому везде пустыня
Весна в Карфагене – 2
Вацлав Михальский Одинокому везде пустыня
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Для радости нужны двое [1].
ХLI
В четверг, 3 ноября 1941 года, Карен-маленький и безродная хохотушка Надя расписались в одном из работавших на тот момент загсов Москвы. Погода стояла мглистая, хотя иногда проглядывало солнышко, казавшееся в серой мути особенно ярким и желанным. Проглянет на минуту-другую – заблестят лужи с льдистой кожицей, заиграют блики на окнах, сплошь перекрещенных бумажными лентами, невольно разулыбаются люди, а оно – раз, и исчезло, и снова беспросветная мглистость, а то и дождь со снегом сорвутся, но тоже как-то коротко, будто неуверенно, один только низовой северный ветер дул неизменно, ровно – мокрый, пронизывающий, как бы не оставляющий никаких надежд на потепление. В очереди у дверей загса кто-то мерз, у кого-то не попадал зуб на зуб, кто-то согревался спиртиком раньше времени, а Карену, Наде и их свидетелям, Сашеньке и Марку, сам черт был не брат. Накануне в их больнице, переименованной в военный госпиталь особого назначения, всему медицинскому и обслуживающему персоналу была выдана военная форма. При том бывший завхоз больницы Ираклий Соломонович, переименованный ныне в заместителя начальника госпиталя по тылу, проявил такие чудеса снабженческой хваткости и изворотливости, что каждому досталось и по шинели, и по овчинному полушубку, и по сапогам, и по валенкам на толстой резиновой подошве, и по шапке-ушанке, не говоря уже о прочем обмундировании, вплоть до нижнего белья и немереного количества байковых портянок. Вова-полторы жены и еще два шофера на трех полуторках целый день возили барахло с армейских складов откуда-то с Зацепы[2]. Все было новенькое, с иголочки и насквозь пропахшее нафталином, видно, пролежало на складах не один год. Наверное, была дана команда к тотальной раздаче барахла – Москва висела на ниточке, и хранить было теперь как бы уже и не для кого, разве только для немцев… А Ираклий Соломонович оказался в нужное время в нужном месте, да еще при своем транспорте. " Ну и молоток наш Ираклий Соломонович! – восхищался им Вова-полторы жены. – Ты представляешь, нам полушубки хотели зажать, так он как заорет на завсклада: " Ах ты, сучий потрох, немца ждешь? Да я тебя лично пристрелю! " И даже кобуру свою стал расстегивать, а я-то знаю, там у него деревянный, сам ему делал, боевые – в оружейной комнате. Вот какой молодец наш Соломоныч, а всегда был такой тихий! Ну тот завсклада сразу перетрухал и говорит: " Да забирайте вы хоть все! Ты прав! Не немца же нам одевать! " Вот какой молодец Ираклий Соломонович! " Так что группка Карена-маленького под дверями загса завидно выделялась среди прочей публики – все четверо были в полушубках, в ушанках, в сапогах. А желающих скрепить брачные узы оказалось так много, что очередь втекала в замызганные грязно-серые двери с улицы, и пришлось ждать почти три часа из тех двадцати четырех, что были отпущены новобрачным начальником госпиталя. Сашеньке было теплым-тепло в полушубочке, хоть и провонявшем насквозь нафталином, а некоторые девчонки стояли в пальтишках на рыбьем меху или в фуфаечках, да еще и в туфельках; одна белобрысенькая, лет восемнадцати, вообще была в лакированных лодочках, и жених оттирал ей между большими красными ладонями то одну, то другую ступню в фильдеперсовом чулочке. Из торчавшей на столбе у автобазы черной тарелки репродуктора вдруг раздалась бравурная музыка, и через секунду-другую все пространство заполнил чеканный голос Левитана:
" Сегодня, 3 ноября 1941 года, перед рассветом, на ближних подступах к городу Севастополю завязался бой с подошедшими передовыми частями врага. В ожесточенном бою малочисленные войска Севастопольского оборонительного района, состоящие из отдельной приморской армии генерала Петрова и части севастопольского гарнизона, корабли и авиация Черноморского флота под командованием вице-адмирала Октябрьского отразили все попытки врага овладеть Севастополем. Враг прекратил атаки и отошел на исходные позиции…"
Все заулыбались, несколько человек вразнобой крикнули «ура», и вдруг блеснуло из-за туч солнышко, пусть на минутку, но блеснуло… Все расценили это как добрый знак их будущему супружеству, и очередь пошла веселей. В большой, заставленной картонными коробками комнате давно не топили, так что даже чернила замерзли в старинном бронзовом приборе с головами львов, перекочевавшем в этот загс, верно, с какого-то дореволюционного барского стола или из богатого присутствия[3]. Расписывались химическим карандашом, чтобы роспись получилась наверняка, каждый жених и каждая невеста слюнявили острие карандаша, а потом расписывались, и от этого на кончиках их языков оставались синие метки, а кто-то умудрялся и губы вымазать синим – смеялись по этому поводу все, с восторгом показывали друг дружке языки и хохотали так неостановимо, так сладко! Смеялись невесты, смеялись женихи, хохотали свидетели, и даже строгая женщина в темно-синем кителе – заведующая загсом – и та сдержанно хихихала. Женихи и невесты были в основном молоденькие, но попадались и тридцати– и сорокалетние пары, так что уже по одному этому факту можно было сделать вывод, что народ приготовился воевать не на шутку, что люди слепляются, чтобы стоять тверже, а не собираются бежать врассыпную. Свидетельницей со стороны невесты Нади была, конечно, Сашенька, а свидетелем со стороны Карена – сын Софьи Абрамовны Марк: оказывается, они с Кареном играли в одной шахматной команде и даже занимали какие-то призовые места на московских городских турнирах, что говорило о довольно высоком уровне их мастерства. Еще до загса, рано утром, Марк принес в пристройку к кочегарке, где жили Сашенька и Анна Карповна, килограмма два говядины, десяток луковиц, две головки чеснока, бутылку шампанского 1938 года розлива[4] и кулек карамелек – по тем временам это была баснословная щедрость; Карен принес пол-литровую банку топленого масла из Армении, Надя, как самая неимущая, свою пайку хлеба, Сашенька купила у знакомой торговки пять яиц и килограмм пшеничной муки первого сорта, квашеная капуста и картошка были у Анны Карповны припасены свои. Так что стол накрыли отменный, жаркое получилось у Анны Карповны такое – пальчики оближешь! Еще Карен принес какой-то странный предмет, завернутый в розовое потертое байковое одеяльце, и положил его на кровать. – Он замерз! Тепер, пока мы на загс, пуст погреет! Хорошо? – спросил он Анну Карповну. Та согласно кивнула, и, не любопытничая, что там, в свертке, принялась готовить еду, а молодые вывалились гурьбой за двери пристройки и пошли скорым шагом в загс, уверенные, что дел там у них минут на десять – пятнадцать, что они будут единственными в своем роде. Стол, накрытый Анной Карповной, источал такие ароматы, а все были так голодны и счастливы, что свалили полушубки и ушанки кучей на ларь с книгами – и сразу с места в карьер… Марк ловко откупорил шампанское – пробка вылетела в потолок, едва не угодив в потолочное окошко, крест-на-крест перечеркнутое бумажными полосами. – Эй, Марк, – вскрикнула Надя, – ты так их без стекол оставишь! – Ничего, – сказал Марк, – не бойся, Наденька, я не промахнусь! – И разлил шампанское по граненым стаканам и чайным чашкам, которые удалось собрать. Выпили за молодых. Выпили за родителей Карена в их далекой каменистой Армении. Выпили в память родителей Нади, умерших в 1933 году от голода, в степном селе под Сальском. Выпили за то, чтобы немец не взял Москву. Хвалили жаркое, хвалили капусту, хвалили картошку, хвалили оладушки. Ну и, само собой, хвалили в первую очередь искусницу Анну Карповну, а она только кивала головой и улыбалась: она ведь не говорила по-русски… Карен встал и прошел из-за стола к кровати, к свертку в байковом одеяльце. – Что там у тебя? – полюбопытствовала Сашенька. – Скрипк, – сказал Карен, разворачивая ее, как дитя из одеяльца, и его большие черные глаза вспыхнули так ярко, так одухотворенно, что всем как-то сразу стало по-детски радостно, и война словно отодвинулась куда-то далеко-далеко, а не нависала над стенами Москвы своей огнедышащей окровавленной тушей. Скрипка была не стандартная, но вроде и не самоделка, темный лак лежал ровно, линии были отточенные, чистые, смычок был тоже вполне хороший на вид. – Моя дед сама немножко ремонтировала этот итальянски скрипк, он немножко ломал. Моя дед играл всегда и сам делал скрипк. У нас на свадьб всегда играют песня " Царен, Царен", я тоже хочу играл, чтобы был как армянский свадьб мало-мало… – Давай! Давай! Играй, Каренчик! – поддержали его все, кроме Анны Карповны, хотя и она тоже кивала и улыбалась в знак согласия. Карен заиграл. Песня была красивая, протяжная, немножко печальная. – О чем эта песня? – спросила Надя. – О любимый девушк, – ответил Карен. – Ну если уж армяне играют на скрипках, то нам, евреям, сам Бог велел! – весело сказал Марк. – А ну-ка, дай инструмент! Марк довольно профессионально сыграл чардаш Монти, а потом гавот Госсека. – А вы хорошо играете, – похвалила его Сашенька. – Карен, конечно, тоже хорошо… – Еще бы мне не играть! – засмеялся Марк. – Из каждого еврейского мальчика пытаются сделать Никколо Паганини или на худой случай хотя бы Яшу Хейфеца[5], а когда всем становится понятно, что номер не удался, наконец отдают в дантисты. Моя дорогая мамочка Софья Абрамовна таскала меня семь лет в музыкальную школу как проклятого. Было заметно, что Марк и играет на скрипке, и острит для одной только Сашеньки, что она ему очень нравится. Сашенька все это тоже видела, чувствовала, но не радовалась своей власти над взрослым, красивым и как будто весьма неглупым мужчиной. Ей было лишь неловко перед мамой и перед Кареном с Надей. И она сразу после чая с оладушками предложила: – А не пора ли нам в госпиталь? А вы, Наденька, располагайтесь как дома, будь хозяйкой. Мама дарит тебе пуховую подушку, а я две простыни, не новые, но очень крепкие, полотняные. – А я дарю шахматы! – не замедлил проявить себя Марк и вынул из кармана коробочку со своими заветными миниатюрными шахматами, которые подарил ему когда-то дед Лейбо и которые до последней секунды он никак не имел в виду передаривать Карену. Но слово не воробей – передарил, хотя Сашенька в эту минуту вообще отвернулась от стола и не видела столь шикарного жеста. Анна Карповна, Сашенька, Марк оделись, притом Марк церемонно помогал женщинам, и, простившись с молодоженами, вышли в темную ночь, можно сказать, в черную – Москва была затемнена наглухо. Всем троим предстояло ночное дежурство. Сашеньке хотелось поговорить с мамой, но Марк тараторил без умолку, и его шансы на доброе отношение Сашеньки катастрофически падали с каждой минутой. Хотя он говорил и умно, и весело, но, увы, не в том месте, не в то время и не с теми, кого это могло заинтересовать. Когда подходили к черному прямоугольнику госпиталя, Сашенька уже почти ненавидела своего ухажера.
|
|||
|