|
|||
В окопах Сталинграда Виктор Платонович Некрасов 17 страница
— Был.
— Непокрытую, Терновую — знаешь?
— Еще бы! Мы там в наступление шли.
— Тоже шли… Из-за вас и Харьков прозевали. Мы на Тракторном уже были… Зайца нет больше?
— Весь. Шкура только осталась.
— Жаль. А то спирт у нас есть.
— А мы сообразим что-нибудь.
Посылаю Валегу к Чумаку.
— Скажи, чтоб приходил. И закуску тащил с собой. У вас сколько спирту?
— Хватит. Не беспокойся.
Валега уходит. Сержант тоже.
— А вы, как боги, живете, — говорит лейтенант со шрамами, указывая глазами на толстого амурчика на зеркале, — как паны…
— Да, на жилплощадь пожаловаться не можем.
— И книжечки почитываете?
— Бывает…
Он перелистывает «Мартина Идена».
— Я уж не помню, когда читал. В Перемышле, что ли? В субботу перед войной. Читать, вероятно, уже разучился, — и смеется. — После войны придется заново учиться…
Приходит Чумак. Заспанный, почесывающийся, в волосах — пух.
— Инженер называется… Посреди ночи водку пить… Придет же в голову. На, бери.
Он вынимает из-под бушлата два круга колбасы и буханку хлеба.
— Валега твой пошел за моим старшиной. Тушонки притащит.
Смотрит на танкистов.
— Ваши коробки на берегу?
— А чьи же?
— Я бы и сесть на них постыдился. До передовой не доберутся — рассыплются.
Бородатый обижается:
— А это уж наше дело.
— Конечно, не мое. Мое дело водку пить и танкистов ругать, что воюют плохо.
— А ты кто?
— Я? А ты инженера спроси. Он тебе скажет.
— Разведчик, должно быть. По морде видать.
— По какой такой морде?.. — Чумак сжимает кулак.
— Поосторожнее, малый. Спирт-то чей будешь пить?
— А что? Ваш?
— Наш.
— Тогда все. Молчу. И про танки беру обратно. Возьмете завтра баки. На таких машинах — и не взять?..
Танкисты смеются. Чумак потягивается, хрустит пальцами. Бородатый смотрит на часы.
— Куда ж это Приходько запропастился?
— Бачки отвязывает, должно быть. Или посуду ищет. А вода у тебя есть, инженер? А то крепкий — девяносто шесть…
— За водой остановки не будет. Волга — под боком.
— Вы что, завтра в атаку? — спрашивает Чумак.
— Велено стать на исходные, а там посмотрим.
— Навряд ли завтра. Нам ничего еще не говорили.
— Скажут еще.
— Если не завтра, — задумчиво ковыряя ножом стол, говорит Чумак, — фрицы вас за день прямой наводочкой, знаешь, как разделают?..
— Там, говорят, склон — не видно будто.
— Говорят, говорят… А «мессера» зачем?
— А противотанковой артиллерии много у них, у фрицев? — настораживается бородатый.
— На вас хватит.
В коридоре что-то с грохотом летит. Кто-то ругается. Потом вваливается сержант, нагруженный фляжками.
— Кой чорт у вас там лопаты раскидал! Чуть все фляжки не пококал.
Он кладет фляжки на койку. Поворачивается — сияющий, веселый.
— Что за новость будет?
— Какую новость?
— Мировую. Скажите, что будет, — расскажу.
— Сто граммов лишних, — морщится Чумак, пробуя спирт на язык. — Силён, чорт…
— Мало.
— Тогда держи при себе. Все равно после первой стопки разболтаешь. Давай кружки, инженер.
Я подаю кружки. Их всего две. Придется по очереди. Чумак разливает. Льет воду из чайника.
— Ну, что за новость? — спрашивает лейтенант со шрамами.
— Сказал, что мировая… В шестнадцатой машине передачу только что слушал…
— Гитлер сдох, что ли?
— Почище…
— Война кончилась?
— Наоборот… началась только… — и, выдержав паузу: — Наши Калач заняли! Потом эту, как ее, Кривую… Кривую…
— Кривую Музгу?
— Музгу… Музгу. И еще что-то… На «г»…
— Неужто Абганерово?
— Вот, вот… Абганерово…
— А ты не врешь?
— Зачем врать! Тринадцать тысяч пленных… Четырнадцать тысяч убитых!
— Здорово!
— Когда же это?
— Да вот за эти три дня… Калач, Абганерово и еще что-то. Целая куча названий.
— Ну, все. Фрицам — капут!
Чумак так ударяет меня ладонью промеж лопаток, что я чуть не проглатываю язык.
— За капут, хлопцы!
И мы пьем все сразу — из кружек, из фляжек, запивая водой прямо из носика чайника.
— Вот дела! Вино хлещут!..
В дверях — Лисагор. Даже рот раскрыл от удивления.
— Я там вагоны рву, а они водку дуют…
Протягиваю ему кружку. Он залпом выпивает. Закрывает глаза, крякает. Ощупью берет корку хлеба. Нюхает.
— Разлагаетесь, а в пять наступление… Знаете? Батальонам уже завтрак повезли.
— Ч-чо-орт…
— Посмотрите, что на берегу делается.
Танкисты срываются, не дожевав колбасу.
— Ширяев уже ругался, что с проходами задерживаем.
— Какой Ширяев?
— Как какой? Начальник штаба. Старший лейтенант.
— Господи… Откуда ж он взялся?
— Всю войну так прозеваете, — смеется Лисагор. — Из медсанбата прибежал. Разоряется уже там на берегу.
Чумак выбегает за дверь.
Я натягиваю сапоги. Ищу пистолет. Смотрю на часы. Без четверти три.
— Проходы сделал?
— Сделал.
— На всю ширину?
— На всю. Как миленькие, проедут…
Танкисты уже заводят моторы, суетятся. Весь берег — белый. Опять снег пошел. Откуда-то слева доносится голос Ширяева. Кричит на кого-то.
— Чтоб через пять минут пришел и доложил. Понятно? Раз-два…
Прибегает Чумак, застегивая на ходу бушлат.
— Дает дрозда новый начальник штаба. Держись только, инженер…
Ширяев стоит у входа в штабную землянку. Рука забинтована, в косынке. Белеет бинт из-под ушанки. Увидев меня, машет здоровой рукой.
— Галопом на передовую, Юрка! Танкистам помогать… Никто не знает, где там ваши проходы.
— Как рука? — спрашиваю.
— Потом, потом… Двигай… Два часа осталось.
— Есть, товарищ старший лейтенант. Разрешите итти?
— Двигай, чорт полосатый… А Лисагора — ко мне…
Я козыряю, поворачиваюсь через левое плечо, прищелкиваю каблуком, руку от козырька отрываю с первым шагом.
— Отставить! Два часа строевой…
Холодный, крепкий комок снега влепляется прямо в затылок. Рассыпается, забирается за шиворот.
Я вскакиваю на переднюю машину. Валега уже там, — прицепляет фляжку к поясу.
Один за другим вытягиваются танки вдоль берега. Минуют шлагбаум, взорванные платформы. Выезжают на брусчатку. Сейчас немцы огонь откроют — танки неистово громыхают…
Медленно кружась в воздухе, падают снежинки.
Громадной тяжелой глыбой белеет впереди Мамаев курган.
До наступления остается час сорок минут.
Атака назначена на пять. Без двадцати пять прибегает запыхавшийся Гаркуша.
— Товарищ лейтенант…
— Ну, чего еще?
Он тяжело дышит, вытирает взмокший лоб ладонью.
— Разведчики вернулись…
— Ну?
— На мины напоролись…
— Какие мины?
— Немецкие. Как раз против левого прохода. Метров за пятьдесят. Какие-то незнакомые…
— Тьфу ты чорт… Чего ж они вчера смотрели?
— Говорят, не было вчера.
— Не было… Где этот Бухвостов?
— В петээровской землянке сидит.
— Ширяев! Позвони в штаб, чтоб сигнал задержали. Я сейчас…
Бухвостов — страшно рябой, щупленький командир разведвзвода саперного батальона — разводит руками.
— Сегодня ночью фрицы поставили. Ей-богу, сегодня ночью. Вчера собственными руками все обшарил — ничего не было. Ей-богу…
— Ей-богу, ей-богу… Чего раньше не доложил? Всегда в последнюю минуту. Много их там?
— Да штук десять будет. И какие-то незнакомые, первый раз вижу. Вроде наших помзов, но не совсем. Взрыватель где-то сбоку…
— Гаркуша, тащи маскхалаты. А ты поведешь.
На наше счастье, луны нет. Ползем через танковый проход, отмеченный колышками. Рябой сержант, Гаркуша, я. Мелькают перед носом подбитые подковами гаркушинские каблуки. Проползаем за линию наших минных полей. Кругом белым-бело. Темнеет впереди линия немецких траншей. Сержант останавливается. Молча указывает рукавицей на что-то чернеющее в снегу… Помза. Самая обыкновенная помза — насеченная болванка, взрыватель и шнурок. А сбоку — добавочный колышек, чтоб крепче стояла. А он его за взрыватель принял. Шляпа, а не разведчик…
Гаркуша, лежа на животе, ловко, один за другим, выкручивает взрыватели. У меня замерзли руки, и я с трудом отвинчиваю только два. Сержант сопит.
Пш-ш-ш-ш… Ракета…
Замираем. Моментально пересыхает во рту. Сердце начинает биться, как бешеное. Увидят, сволочи…
Пш-ш-ш-ш… Вторая. Уголком глаза вижу, что сержант уже отполз от меня метров на десять. Что за человек! Сейчас увидят немцы.
Короткая очередь из пулемета…
Увидели.
Опять очередь…
Что-то со страшной силой ударяет меня в левую руку, потом в ногу. Зарываю голову в снег. Он холодный, приятный, забивается в рот, в нос, в уши… Как приятно… Хрустит в зубах, словно мороженое… А он говорил, что не помзы… Самые обыкновенные помзы. Только колышек сбоку. Чудак сержант, больше ничего. Только снег на зубах.
«Ну, что же ты делаешь, Юрка? После записки из медсанбата два месяца — ни слова. Просто хамство. Если бы еще в правую руку был ранен, тогда была б отговорка, а то ведь в левую. Нехорошо, ей-богу, нехорошо. Меня тут каждый день о тебе спрашивают, а я так и отвечаю — разжирел, мол, на госпитальных харчах, с санитарками романы заводит, куда уж о боевых друзьях вспоминать! А они, нестоящая ты душа, не забывают. Чумак специально для тебя замечательный какой-то коньяк трофейный бережет (шесть звездочек! ), никому пробовать не дает. Я уже подбирался, подбирался — ни в какую.
А вообще — надоело. Сиденье надоело. До чортиков надоело. Другие наступают, на запад прут, а мы все в тех же окопах, в тех же землянках. Фриц, правда, не тот, что раньше. Но прошлый месяц все-таки туговато пришлось. После того как тебя кокнуло, еще раз ходили в танковую атаку, но баков так и не взяли, а танки потом на другой участок перебросили. Один фрицы подбили, и мы из-за него добрый месяц воевали. Комдив велел под ним огневую точку сделать. И фрицевский комдив, вероятно, то же самое решил — вот и дрались из-за этого танка… В лоб не выходило — в батальонах по пять-семь активных штыков. Пришлось подкопаться. А грунт, как камень, и взрывчатки нет. Волга недели две никак стать не могла. Сухари и концентрат „кукурузники“ сбрасывали.
В конце концов взяли все-таки танк. Вырыли туннель в двадцать два метра длиной, заложили толу килограммов сто и ахнули! В атаку через воронку полезли. Вот какие мы! Я Тугиева, Агнивцева (он сейчас в медсанбате — ранен) и твоего Валегу к „звездочке“ представил — молодцы хлопцы, а остальных — к „отваге“. Сейчас под танком фарберовский пулемет — сечет фрицев напропалую. Баки пока еще у них. Врылись в землю, как кроты, ни с какой стороны не подлезешь… Артиллерией, в основном, воюем. Ее всю, кроме тяжелой, на правый берег перетянули. Около нашей землянки батарею дивизионок поставили — спать не дает. Родимцева и 92-ю правее нас перекинули — в район Трамвайной улицы. А 39-я молодцом — „Красный Октябрь“ почти полностью очистила.
Во взводе нас сейчас трое — я, Гаркуша и Валега. Тугиев с лошадьми на левом берегу, вместо Кулешова. Проворовался Кулешов с овсом и угодил в штрафную. Чепурного, Тимошку и того маленького, что все время жевал, — забыл его фамилию — потеряли на Мамаевом. Мы недели две держали там оборону с химиками и разведчиками. Двоих похоронили, а от Тимошки только ушанку нашли. Жалко парнишку. И баян его без дела валяется. Уразов подорвался на мине — оторвало ступню. И троих еще отправил в медсанбат — из новеньких, ты их не знаешь. Из штабников накрылся начхим Турин и переводчик. „Любимцу“ твоему, Астафьеву, фрицы влепили осколок прямо в зад (как он его поймал, никак не пойму, — из землянки не вылезал), лежит теперь на животе и архив свой перебирает.
А мы сейчас все НП строим. Каждый день новый. Штук пять уже сделали — все не нравится майору: ты ведь знаешь его. Один в трубе фабричной сделали — около химзавода, где синьки много. Другой — на крыше, как голубятня. Видно хорошо, но майор говорит — „холодно, сквозит“, велел под домиком сделать в поселке, что около выемки, где паровоз ФД стоит. А артиллеристы 270-го приперли туда свои пушки и фрицовский огонь притягивают. Снаряды рвутся совсем рядом — куда ж майора туда тянуть.
А в общем приезжай скорей — вместе подыщем хорошее местечко. Да и копать поможешь (ха-ха! ), а то у меня уж такие волдыри на ладонях, что лопаты в руки не возьмешь. Устинов твой — дивинженер — плотно поселился в моих печенках: все схемы да схемы требует, а для меня это, сам знаешь, гроб. Ширяев передает поклон, рука его совсем прошла.
Да… Во втором батальоне новый военфельдшер. Вместо Бурлюка, он на курсы поехал. Приедешь — увидишь. Чумак целыми днями там околачивается — пряжку свою каждый день мелом чистит. А в общем — приезжай скорей. Ждем.
Твой А. Лисагор.
Р. S. Нашел, наконец, взрыватель LZZ, обрывно-натяжной, о котором ты все мечтал. Без тебя не разбираю. Теперь у нас уже совсем неплохая трофейная коллекция. Мина „S“ и „ТМI-43“, есть совсем новенькие пять типов взрывателей в мировых коробочках (на порттабачницы пойдут) и замечательные фрицевские зажигательные трубки с терочным взрывателем.
А. Л. »
На оборотной стороне — приписка большими кривыми, ползущими вниз буквами:
«Добрый день или вечер, товарищ лийтинант. Сообщаю вам, что я пока живой и здоровый, чего и вам жилаю. Товарищ лийтинант книги ваши в порядке я их в чимодан положил. Товарищ командир взвода достали два окумулятыря и у нас в землянке теперь свет. Старший лийтинант Шыряев хотят отобрать для штаба. Товарищ лийтинант приезжайте скорей. Все вам низко кланяются и я тоже.
Ваш ординарец А. Волегов».
Засовываю письмо в сумку, натягиваю халат и иду к начмеду, — он малый хороший, договориться всегда можно. И к завскладу, чтоб новую гимнастерку дал. У моей весь рукав разодран…
Наутро в скрипучих сапогах, в новой солдатской шинели и с кучей писем в карманах — в Сталинград. Прощаюсь с ребятами.
Они провожают меня до ворот.
— Паулюсу там кланяйся!
— Обязательно.
— Мое поручение не забудь, слышишь?
— Слышу, слышу.
— Это совсем рядом. Второй овраг от вашего. Где «катюша» подбитая стоит.
— Если увидишь Марусю, скажи, что при встрече расскажу что-то интересное. В письме нельзя.
— Ладно… Всего… «Следопыт» в шестую палату отдайте. И физкультурнице привет.
— Есть — привет.
— Ну, бувайте.
— Пиши… Не забывай…
Шофер уже помахивает рукой.
— Кончай там, лейтенант.
Я жму руки и бегу к машине.
До хутора Бурковского добираемся к вечеру. В Бурковском — тылы дивизии и Лазарь, начфин. У него и ночую в маленькой, населенной старухами, детьми и какими-то писарями хибарке.
— Ну, как там в тылу? — спрашивают.
— Обыкновенно.
— Ты в Ленинске лежал?
— В Ленинске. Незавидный госпиталишко. С моей землянкой на берегу не сравнишь.
Лазарь смеется.
— Ты и не узнаешь теперь свою землянку — электричество, патефон, пластинок с полсотни, стены фрицевскими одеялами завешаны. Красота.
— А ты давно оттуда?
— Вчера только вернулся. Жалованье платил.
— Сидят еще фрицы?
— Какое там! С Мамаева уже драпанули — за Долгим оврагом окопались. На ладан дышат. Жрать нечего, боеприпасов нет, в землянках обглоданные лошадиные кости валяются. Капут, в общем…
Ночью долго не могу заснуть — ворочаюсь с боку на бок.
Рано утром на штабном газике еду дальше.
К Волге подъезжаем без всякой маскировки, прямо к берегу. Широченная, белая, ослепительно яркая. На том берегу чернеет что-то. КПП, должно быть. Красный флажок на белом фоне… Фу ты, чорт, как время летит… Совсем недавно, ну вот вчера как будто бы, была она, эта самая Волга, ослепительно белая сейчас, черно-красной от дыма и пожарищ, всклокоченной от разрывов, рябой от плывущих досок и обломков. А сейчас! Обсаженная вехами ледовая дорога стрелой вонзается в противоположный берег. Снуют машины туда-сюда — грузовики, виллисы, пестренькие, камуфлированные эмочки. Кое-где редкие, на сотни метров друг от друга, пятна минных разрывов. Старые еще следы. Рыжеусый регулировщик с желтым флажком говорит, что недели две уже не бьют по переправе — выдохлись.
Проезжаем КПП.
— Ваши документы?
— А без них нельзя?
— Нельзя, товарищ лейтенант. Порядочек нужен.
Чудеса… Вокруг штаба Чуйкова проволочный забор, у калиток часовые по стойке «смирно», дорожки посыпаны, над каждой землянкой номер — добротный, черный, на специальной дощечке.
Указатель на полосатом столбике — «Хоз-во Бородина — 300 метров», и красным карандашом приписано: «Первый переулок налево». Переехали, значит. Переулок налево, повидимому, овраг, где штадив был.
Волнуюсь, ей-богу, волнуюсь. Так всегда бывает, когда домой возвращаешься. Приедешь из отпуска или еще откуда-нибудь, и чем ближе к дому, тем скорее шаги. И все замечаешь на ходу, каждую мелочь, каждое новшество. Заасфальтировали тротуар, новый папиросный киоск на углу появился, перенесли трамвайную остановку ближе к аптеке, на двадцать шестом номере надстроили этаж. Все видишь, все замечаешь…
Вот здесь мы высаживались в то памятное сентябрьское утро. Вот дорога, по которой пушку тащили. Вот белая водокачка. В нее угодила бомба и убила тридцать лежавших в ней раненых бойцов. Ее отстроили, какая-то кузница теперь в ней. А здесь была щель — мы в ней как-то с Валегой от бомбежки прятались. Закопали, что ли, никакого следа нет. А тут кто-то лестницу построил — не надо уже по откосам лазить. Совсем культура — даже перила тесаные.
Над головой проплывает партия наших «Петляковых». Спокойно, уверенно. Как когда-то «хейнкели». Торжественно, один за другим, пикируют…
Вот это да — чорт возьми!
В овраге пусто. Куча немецких мин на снегу. Мотки проволоки, покосившийся станок для спирали Бруно. Наш станок — узнаю: Гаркуша делал. Около уборной человек двадцать фрицев — грязных, небритых, обмотанных какими-то тряпками и полотенцами. При виде меня встают.
— Вы кого ищете, товарищ лейтенант? — раздается откуда-то сверху.
Что-то вихреподобное, окруженное облаком снега налетает на меня, чуть не сбивает с ног.
— Живы-здоровы, товарищ лейтенант?
Веселая румяная морда. Смеющиеся, совсем детские глаза.
Седых! Провалиться мне на этом месте… Седых…
— Откуда ты взялся… чорт полосатый!
Он ничего не отвечает. Сияет. Весь сияет — с головы до ног. И я сияю. И мы стоим друг перед другом и трясем друг другу руки. Мне кажется, что я немного пьян.
— Все тут смешалось, товарищ лейтенант. Немца гоним — пух летит. Наше КП тут, в овраге. Все на передовой. А меня царапнуло. Здесь оставили. Фрицев стеречь…
— А Игорь?
— Жив-здоров.
— Слава богу!
— Приходите сегодня водку пить. Целая бочка есть. Ох, и рады же будут! А вы из госпиталя? Да? Ребята мне говорили.
— Из госпиталя, из госпиталя. Да ты не вертись, дай рассмотреть тебя.
Ей-богу, он ничуть не изменился. Нет, возмужал все-таки. Колючие волосики на подбородке. Чуть-чуть запали щеки. Но такой же румяный, крепкий, как и прежде, и глаза прежние — веселые, озорные, с длинными, закручивающимися, как у девушки, ресницами.
— Стой, стой! А что это у тебя там под телогрейкой блестит?
Седых смущается. Начинает ковырять мозоль на ладони — старая привычка.
— Ну и негодяй! И молчит… Дай лапу… За что получил?
Еще пуще краснеет. Пальцы мои трещат в его могучей ладони.
— Не стыдно теперь в колхоз возвращаться?
— Да чего ж стыдиться-то… — И все ковыряет, ковыряет ладонь. — А вы этот самый… портсигарчик мой сохранили или…
— Как же, как же! Вот он, закуривай.
— Огонь есть?
— Ганс, огня лейтенанту! Живо! Фейер, фейер… Или как там по-вашему.
Щупленький немец в роговых очках, должно быть из офицеров, моментально подскакивает и щелкает зажигалкой-пистолетиком.
— Битте, камрад.
Седых перехватывает зажигалку.
— Ладно, битый, сами справимся, — и подносит огонь. — Ох, и барахольщики! Все карманы барахлом забиты. В плен сдаются и сейчас же зажигалку. У меня уже штук двадцать их… Дать парочку?
— Ладно, успею еще. Расскажи-ка лучше… Как-никак — четыре месяца, кусочек порядочный.
— Да что рассказывать, товарищ лейтенант. Одно и то же… — И все-таки рассказывает обычную, всем нам давно знакомую, но всегда с интересом слушаемую историю окопного человека… Тогда-то минировали и почти всех накрыло, а тогда-то сутки в овраге пролежал — снайпер ходу не давал, — в трех местах пилотку прострелили, а потом в окружении сидели недели две, в литейном цеху, и немцы бомбили, и жрать было нечего и, главное, пить, и он четыре раза на Волгу за водой ходил, а потом… потом опять минировали, разминировали, «бруно» ставили…
— В общем, сами знаете… — улыбается ясной своей, славной улыбкой.
— Не подкачал, значит. Я так и знал, что не подкачаешь. Давай-ка еще по одной закурим, и пойду наших искать. Где они, не знаешь?
— Да там все… на передовой. За Долгим оврагом, должно быть. Один я остался, хромой.
— И никто больше?
— Штабной командир ваш еще какой-то. Вот в той землянке. Раненый.
— Астафьев, что ли?
— Ей-богу, не знаю. Старший лейтенант.
— В той землянке, говоришь? — направляюсь к землянке.
— Вечером, значит, в гости ждем, товарищ лейтенант! — кричит вдогонку Седых. — Игорю Владимировичу ничего говорить не буду. Второй за поворотом блиндаж. Налево. Три ступеньки и синяя ручка на дверях.
Астафьев лежит на кровати, подложив под живот подушку, что-то пишет. Рядом на табуретке — телефон.
— Жорж! Голубчик! Вернулись! — Он расплывается в улыбку и протягивает свою нежную, пухлую руку. — Здоровы, как бык?
— Как видите.
— А мне вот не повезло. Полк немцев гонит, а я телефонным мальчиком, донесение пишу.
— Что ж, не так уж плохо. Спокойнее историю писать.
— Как сказать… Да вы садитесь, телефон на пол поставьте, рассказывайте. — Он пытается повернуться, но морщится и ругается. — Седалищный нерв задет, боль адская.
— Война, ничего не поделаешь… А где наши?
— В городе, Жорж, в городе, в самом центре. Первый батальон к вокзалу прорывается. Фарбер только что звонил — гостиницу блокируют, около мельницы. С полсотни эсэсовцев засели там, не сдаются… Да вы садитесь.
— Спасибо. А Ширяев, Лисагор где?
— Там. Все там. С утра в наступление перешли. Курить не хотите? Немецкие, трофейные… — Он протягивает аккуратную зеленую коробочку с сигаретами.
— Не люблю. В горле першит от них. А это что — тоже трофей? — На столе громадный, сияющий перламутром аккордеон.
— Трофей. Чумак Ширяеву подарил… Там их, знаете, сколько…
— Ну, ладно, я пойду.
— Да вы посидите, расскажите, как там, в тылу.
— В другой раз как-нибудь. Мне Ширяев нужен.
Астафьев улыбается.
— Трофеи боитесь прозевать?
— Вот именно.
Астафьев приподымается на локте.
— Жоржик, голубчик… Если попадется фотоаппарат, возьмите на мою долю.
— Ладно.
— Лейку лучше всего. Вы понимаете в фотографии? Это вроде нашего «феда».
— Ладно.
— И бумаги… И пленку… Там, говорят, много ее. И часики, если попадутся. Хорошо? Ручные лучше…
К вечеру я совсем уже пьян. От воздуха, солнца, ходьбы, встреч, впечатлений, радости. И от коньяка. Хороший коньяк. Тот самый, чумаковский, шесть звездочек…
Чумак наливает стакан за стаканом.
— Пей, инженер, пей! Отучился, небось, за два месяца. Манные кашки все там жевали, бульончики. Пей, не жалей… Заслужили!
Мы лежим в каком-то разрушенном доме, — не помню уже, как сюда попали, — я, Чумак, Лисагор, Валега, конечно. Лежим на соломе. Валега в углу курит свою трубочку, сердитый, насупившийся. Моим поведением он положительно недоволен. Что ж это такое в конце концов — шинелку командирскую, перешитую, с золотыми пуговицами, в госпитале оставил, а взамен какую-то солдатскую, по колено, принес. Куда ж это годится… И сапоги кирзовые, голенища широкие, подошвы резиновые…
— Я вам хромовые там достал, — мрачно заявил он при встрече, неодобрительно осмотрев меня с ног до головы. — В блиндаже… Подъем только низкий…
Я оправдывался, как мог, но прощения так, кажется, и не заслужил.
— Пей, пей, инженер, — подливает Чумак, — не стесняйся…
Лисагор перехватывает кружку.
— Ты мне его не спаивай. Мы сегодня в тридцать девятую приглашены. Налегай, Юрка, на масло. Налегай.
И я налегаю.
Сквозь вывалившуюся стенку виден Мамаев, труба «Красного Октября», — единственная так и несвалившаяся труба. Все небо в ракетах. Красные, синие, желтые, зеленые… Целое море ракет… И стрельба. Весь день сегодня стреляют. Из пистолетов, автоматов, винтовок, из всего, что под руку попадается… Тра-та-та-та, тра-та-та-та, тра-та-та-та.
Ну и день, бог ты мой, какой день! Откинувшись на солому, я смотрю в небо и ни о чем уже не в силах думать. Я переполнен, насыщен до предела. Считаю ракеты. На это я еще способен. Красная, зеленая, опять зеленая, четыре зеленых подряд…
Чумак что-то говорит. Я не слышу его.
— Отстань.
|
|||
|