Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





В окопах Сталинграда Виктор Платонович Некрасов 15 страница



 

— Что же это такое, Лозовой? Ты лейтенант, а тебя все: «Сеничка»… Не годится так.

 

А он только улыбается смущенно:

 

— Ну, что я могу поделать? Привыкли. Я уж сколько раз говорил. А они забывают… И я забываю.

 

Так и осталось за ним — Сеничка. Комиссар рукой махнул:

 

— Работает, как дьявол… Ну, как на него кричать?

 

А работает Сеничка, действительно, как дьявол. Инициативы и фантазии в нем столько, что и не поймешь, где она помещается у него, такого маленького и щупленького. Одно время все с трубой возился. Сделали ему саперы здоровенный рупор из жести, и он целыми днями через этот рупор, вместе с переводчиком, немцев агитировал. Немцы злились, стреляли по ним, а он трубу подмышку — и в другое место. Потом увлекался листовками и карикатурами на Гитлера. Совсем неплохо они у него получались. Как раз тогда в полк прибыла партия агитснарядов и агитмин. Когда они кончились, он что-то долго соображал с консервными банками и даже специальный самострел из резины сделал. Но из этой затеи ничего не вышло — банки до немцев не долетали. Принялся тогда за чучело. После него во всех дивизиях такие чучела стали делать. Это очень забавляло бойцов. Сделал из тряпок и немецкого обмундирования некое подобие Гитлера, с усиками и чубом из выкрашенной пакли, навесил на него табличку — «Стреляйте в меня! » и вместе с разведчиками как-то ночью поставил его на «ничейной» земле, между нами и немцами. Те рассвирепели — целый день из пулемета по своему фюреру стреляли, а ночью украли чучело. Украсть-то украли, но трех человек все-таки потеряли. Бойцы наши только животы надрывали:

 

— Ай да Сеничка!

 

Очень любили его бойцы.

 

К сожалению, вскоре его у нас забрали. Как лучшего в дивизии агитатора послали в Москву учиться. Долго ждали от него письма, а когда оно, наконец, пришло, целый день на КП первого батальона, — он там чаще всего бывал, — строчили ответ. Текста вышло не больше двух страничек, и то больше вопросов («а у нас попрежнему — воюем понемножку»), а подписи еле-еле на четырех страницах уместились — что-то около ста подписей вышло.

 

Долго и хорошо вспоминали о нем бойцы.

 

— И когда же это учеба его кончится? — спрашивали они и все мечтали, что Сеничка обратно к нам в полк вернется. Но он так и не вернулся — на Северный фронт, кажется, попал.

 

 

 

 

Девятнадцатого ноября — день для меня памятный. День моего рождения. В детстве он отмечался пирогами и подарками, позже — выпивками. Но, так или иначе, отмечался всегда. Даже в прошлом году, в запасном полку, в этот день мы пили самогон и ели из громадного эмалированного таза розовое, с золотистыми пенками, квашеное молоко. На этот раз Валега и Лисагор тоже что-то затевают.

 

Валега с вечера заставляет меня пойти в баню — покосившуюся, без крыши, хибарку на берегу Волги, — выдает чистое, глаженое даже, белье, а потом целый день где-то пропадает, появляется только на минутку — озабоченный, кого-то ищущий, с таинственными свертками подмышкой. Лисагор загадочно улыбается. Я не вмешиваюсь.

 

Под вечер ухожу к Устинову. Он уже третий день вызывает меня к себе. Сначала просто «предлагает», потом «приказывает» и, наконец, «в последний раз приказываю, во избежание неприятностей». Я заранее уже знаю, о чем пойдет речь. Я не выслал своевременно плана инженерных работ по укреплению обороны, описи наличного инженерного имущества с указанием потерь и поступлений за последнюю неделю, схемы расположения предполагаемых НП. Меня ожидает нудная и длинная нотация, пересыпанная историческими примерами, Верденами, Порт-Артурами, Тотлебенами и Клаузевицами. Меньше часа это у меня никак не отнимет.

 

Встречает Устинов меня необычайно торжественно. Он любит форму и ритуал. Вообще люди интеллигентного труда, попавшие на фронт, делятся в основном на две категории. Одних угнетает и мучает армейская муштра — на них все сидит мешком, гимнастерка пузырится, пряжка ремня на боку, сапоги на три номера больше, шинель горбом, язык заплетается. Другим же, наоборот, вся эта внешняя сторона военной жизни очень нравится, — они с удовольствием, даже с каким-то аппетитом, козыряют, поминутно вставляют в разговор «товарищ лейтенант», «товарищ капитан», щеголяют знанием устава, марок немецких и наших самолетов. Прислушиваясь к полету мины или снаряда, обязательно говорят: «полковая летит» или: «стопятидесятидвух начали». О себе иначе не говорят, как: «мы, фронтовики» или: «у нас, на фронте»…

 

Устинов относится ко второй категории. Чувствуется, что он слегка гордится своей четкостью и буквальным следованием всем правилам устава. И выходит это у него совсем не плохо, несмотря на преклонный возраст, очки и любовь к писанине. С кем бы он ни здоровался, он обязательно встает. Разговаривая со старшими по званию, держит руки по швам.

 

Сейчас у него замкнутое выражение лица, нарочито насупленные брови, плавный актерский жест, которым он указывает мне на табуретку. Все это говорит о том, что разговор не ограничится только сводными таблицами и планами.

 

Сажусь на табуретку. Он — напротив. Некоторое время молчим. Потом он подымает глаза и взглядывает на меня поверх очков.

 

— Вы уже в курсе последних событий, товарищ лейтенант?

 

— Каких событий?

 

— Как? Вы ничего не знаете? — Брови его недоумевающе подымаются. — КСП вам ничего не сказал? — «КСП» на его излюбленном языке донесений — это «командир стрелкового полка», в данном случае майор Бородин.

 

— Нет, ничего.

 

Брови медленно, точно колеблясь, опускаются, занимают свое обычное положение. Пальцы крутят длинный, аккуратно отточенный карандаш с наконечником.

 

— Сегодня в шесть ноль ноль мы переходим в наступление.

 

Карандаш рисует на бумажке кружок и, подчеркивая значительность фразы, ставит посредине точку.

 

— Какое наступление?

 

— Наступление по всему фронту, — медленно, смакуя каждое слово, произносит он. — Вы понимаете, что это значит?

 

Пока мне понятно только одно: до начала наступления осталось десять часов, и обещанный мной на сегодняшнюю ночь отдых для бойцов — первый за последние две недели — безнадежно срывается.

 

— Задача нашей дивизии ограничена, но серьезна, — продолжает он. — Мы должны овладеть баками. Понимаете, сколько ответственности ложится на нас? В четыре тридцать начнется артподготовка. Вся артиллерия фронта заговорит, весь левый берег. В нашем распоряжении, — сейчас семь минут девятого, — весьма ограниченный срок: каких-нибудь десять часов. Полку вашему будет придана рота саперного батальона. Вам надлежит каждому стрелковому батальону придать по одному взводу этой роты, с целью инженерной разведки и разминирования полей противника. Полковых саперов поставьте на проходы в собственных полях.

 

Лежащий перед ним лист бумаги понемногу заполняется ровными, аккуратными строчками.

 

— Ни на одну минуту не забывайте об учете. Каждая снятая мина должна быть учтена, каждое обнаруженное минное поле зафиксировано, привязано к ориентиру, и обязательно постоянному — вы понимаете меня? — не к бочкам, не к пушкам, а к постоянному. Донесения о проделанной работе присылайте каждые три часа — специальным посыльным.

 

Он еще долго и пространно говорит, не пропуская ни одной мелочи, чуть ли не на часы и минуты разбивая все мое время. Я молча записываю. Дивизионные саперы готовятся уже к заданию — чистят инструмент, вяжут заряды, мастерят зажигательные трубки.

 

Я слушаю, записываю, поглядываю на часы. В девять ухожу. С командиром приданной мне второй роты, — это та самая рота, которая у меня постоянно работает, — договариваюсь, что придут они ко мне в два часа ночи.

 

Лисагор встречает меня злой и всклокоченный. Маленькие глазки блестят.

 

— Как тебе это нравится? А? Лейтенант? — И, не дожидаясь моего ответа: — Какое-то наступление… А?

 

От волнения он захлебывается, не может усидеть на месте — вскакивает, начинает расхаживать по блиндажу взад и вперед.

 

— Ну, а выйдет?.. Окопались мы, мин наставили видимо-невидимо, сам чорт ногу сломит. Все устроили… А тут — наступление, видите ли, необходимо. Делай проходы, убирай Бруно. Вся работа летит… Сидели б в окопах и постреливали, раз не лезет немец. Что еще нужно?

 

Он начинает раздражать меня.

 

— Давай прекратим этот идиотский разговор. Не нравится — не воюй, дело твое…

 

Лисагор не унимается. В голосе у него появляется жалобная нотка.

 

— Но обидно же, чорт возьми! Ты посмотри на стол. В кои-то веки собрались по-человечески день рождения отпраздновать, и все теперь — к чортовой матери.

 

Стол действительно неузнаваем. Посредине — четыре раскупоренные полулитровки, нарезанная тонкими эллиптическими ломтиками колбаса, пачка печенья «Пушкин», шоколад в коричневой, с золотом, обертке, селедка и — гвоздь всего угощения — дымящееся в котелке, заливающее всю землянку ароматом мясо.

 

— Ты понимаешь, зайца, настоящего зайца Валега достал. На ту сторону специально ездил. Чумак должен был притти. Молоко сгущенное, твое любимое… Ну, что теперь делать? На Новый год оставлять? Так, что ли?

 

Откровенно говоря, я сейчас тоже с куда большим удовольствием сидел бы и жевал зайца, запивая его вином, чем занимался подготовкой к наступлению. Но что поделаешь…

 

Мы наливаем себе по полстакана и, не чокнувшись, выпиваем. Закусываем зайцем. Он несколько жестковат, но это в конце концов неважно. Важно, что заяц. Настроение несколько улучшается. Лисагор даже подмигивает:

 

— Торопись, лейтенант, пока не вызвали. Два раза уже за тобой присылали.

 

Через минуту является связной штаба. Зовет Абросимов.

 

Майор и Абросимов сидят над картой. В землянке негде повернуться — комбаты, штабники, командиры спецподразделений. Чумак, в неизменной своей бескозырке, расстегнутый, сияющий тельняшкой.

 

— Ну что, инженер, сорвалось?

 

— Сорвалось.

 

— Ни черта… В буфет спрячь… Вернемся — поможем, — и весело хохочет, сверкая глазами.

 

Протискиваюсь к столу. Ничего утешительного. До начала наступления нужно новый НП командиру полка сделать. Старый не годится — баков не видно. Я так и знал. Ну, и конечно, разминирование, проходы, обеспечение действий пехоты.

 

— Смотри, инженер, не подкачай, — попыхивает трубкой Бородин, — картошек своих вы там на передовой понасажали — кроме вас, никто и не разберет… Поподрываются еще наши. А каждый человек на счету — сам понимаешь…

 

Чувствуется, что он волнуется, но старается скрыть это. Трубка поминутно гаснет, а спички никак не зажигаются — терки никуда не годятся.

 

— А НП рельсами покрой. И печка чтобы была. Опять ревматизм мой заговорил. В пять ноль ноль — минута в минуту — буду. Если не кончишь — ноги повырываю из мягкого места. Понял? Давай нажимай.

 

Я ухожу.

 

Лисагор сидит и меняет портянку.

 

— Ну?

 

— Бери отделение, и к пять ноль ноль чтоб новый НП был готов.

 

— Новый? К пяти? Обалдели…

 

— Обалдели или не обалдели, а в твоем распоряжении семь часов.

 

Лисагор всердцах впихивает ногу в сапог так, что отрывает ушко.

 

— На охоту ехать — собак кормить! Говорил я, что из того НП не будет баков видно. Ничего, говорят, баки не нам, а сорок пятому дадут. А нам — левее. Вот тебе и левее.

 

— Ладно. Ворчать завтра будешь, а сейчас не канителься. Используешь наблюдательный пункт разведчиков. А разведчиков к артиллеристам посадишь. Скажешь, Бородин приказал. Понятно?

 

— Все понятно… И рельсы, конечно, велел положить? Да?

 

— И рельсы положишь, и печку поставишь. Трубу только в нашу сторону пустишь. Амбразуру уменьши, а левую совсем можешь заделать.

 

— А дощечками тесаными не приказал обшивать?

 

— Твое дело. Можешь и диван поставить, если хочешь… Возьмешь с собой Новохатько с отделением.

 

— У него куриная слепота.

 

— Для НП сойдет. Гаркуша с Агнивцевым пойдут проходы делать.

 

— Пускай дома тогда сидит, лопаты стережет.

 

— Как знаешь. К пяти чтоб НП был готов.

 

Лисагор натягивает второй сапог. Кряхтит.

 

— И кой чорт войну эту придумал?.. Лежал бы сейчас на печи и семечки грыз…

 

И, запихнув в рот половину лежащей на столе колбасы, уходит.

 

Я остаюсь ждать дивизионных саперов.

 

 

 

 

К четырем часам иду на передовую. Немцы, точно предчувствуя что-то, почти беспрерывно строчат из пулеметов, освещая передний край.

 

Обхожу батальоны. Агнивцев и Гаркуша кончили с проходами, греются в блиндажах, курят. Иду на НП. Еще издали слышу матерный шопот Лисагора. Сидя верхом на блиндаже, он вместе со здоровенным татарином Тугиевым укладывает рельсы перекрытия. Оба кряхтят, ругаются. Немецкие пули свистят почти над самыми их головами. Пулемет стоит метрах в пятидесяти, поэтому пули перелетают и ударяются где-то далеко позади.

 

Я забираюсь в блиндаж. Там уже связисты и адъютант командира полка. Амбразура заткнута одеялом, чтоб не было видно света. Коптящая гильза стоит прямо на полу. Один из связистов дополнительными минометными зарядами растапливает печку. Ему, повидимому, доставляет удовольствие смотреть, как вспыхивает порох — маленькими горсточками он все время подбрасывает его в печку.

 

Минут через десять вваливается Лисагор. Все лицо в росинках пота. Руки красные от ржавчины и глины.

 

— Смотри на часы, инженер.

 

— Двадцать минут пятого.

 

— Видал темпы: тютелька в тютельку к началу артподготовки. Табак есть?

 

Я даю ему закурить. Он вытирает рукавом лицо. Оно становится полосатым, как тюфяк.

 

— Ну и медведь этот Тугиев. Взвалит полрельса на плечо и хоть бы хны. Знаешь, откуда таскали? Почти от самого Мясокомбината. Порвали их толом на части — и на собственных плечиках. На, пощупай, как подушка стало. Курортик что надо — Сочи, Мацеста…

 

— Накатов сколько положил?

 

— Рельсов — два, да старый еще, деревянный, был.

 

— Бугор получился?

 

— Да тут их, знаешь, сколько бугров? Что ни шаг, то землянка, а что ни землянка, то бугор.

 

— Раненых нет?

 

— Тугиевская шинель… Три дырочки. А парень золото. Отметить надо. Точно огород дома копает. Постой… Началось, что ли?

 

Мы прислушиваемся. Из-за Волги доносятся первые залпы. Смотрю на часы. Четыре тридцать.

 

— Па-а-а щелям! — кричит Лисагор. — «Прицел ноль пять, по своим опять…» Крикни там, связист, саперам, чтоб сюда залезали.

 

Саперы втискиваются в блиндаж. Закуривают, цепляются друг за друга винтовками и лопатами.

 

— А где Тугиев?

 

— Там еще. Наверху.

 

— Видал? Песочком посыпает. Красоту наводит. Давай его сюда, Седельников. Снарядом голову еще сорвет.

 

Канонада усиливается. Сквозь плохо пригнанную дверь слышно, как шуршат снаряды над блиндажом. Гул разрывов заглушает выстрелы. Землянка дрожит. С потолка сыплется земля.

 

Лисагор толкает меня в бок.

 

— Ну что? Людей домой пошлем? Пока не поздно. А то придет Абросимов — тогда точка. Всех в атаку погонит.

 

Людей, пожалуй, действительно надо отсылать, пока идет подготовка и немцы молчат. Так и делаем.

 

Не успевают они уйти, как являются майор, Абросимов и начальник разведки. Майор тяжело дышит — сердце, вероятно, не в порядке.

 

— Ну как, инженер, не угробит нас здесь? — добродушно, собрав морщинки вокруг глаз, спрашивает он. Лезет уже за своей трубкой.

 

— Думаю, нет, товарищ майор.

 

— Опять — думаю… Штрафовать буду. По пятерке за каждое «думаю». Рельсы положил?

 

— Положил. В два ряда.

 

Подходит Абросимов. Губы сжаты. Глаза сощурены.

 

— А где Лисагор?

 

— Отдыхать пошел. С людьми.

 

— Отдыхать? Надо было здесь оставить. Нашли время отдыхать…

 

Я ничего не отвечаю. Хорошо, что я их вовремя на берег отправил.

 

— А остальные где?

 

— По батальонам.

 

— Что делают?

 

— Проходы.

 

— Проверял?

 

— Проверял.

 

— А дивизионные что делают?

 

— В разведке.

 

— Почему вчера не разведали?

 

— Потому что сегодня приказ получили.

 

Абросимов жует губами. Глаза его, холодные и острые, смотрят неприветливо. Левый уголок рта слегка подергивается.

 

— Смотри, инженер, подорвутся — плохо тебе будет.

 

Мне не нравится его тон. Я отвечаю, что проходы отмечаются колышками и комбаты поставлены в известность. Абросимов больше ничего не говорит. Звонит по телефону в первый батальон.

 

Пушки грохочут все сильнее и сильнее. Разрывы и выстрелы сливаются в сплошной, ни на минуту не прекращающийся гул. Дверь поминутно хлопает. Ее привязывают проволокой.

 

— Хорошо работают, — говорит майор.

 

Где-то, совсем рядом, разрывается снаряд. С потолка сыплется земля. Лампа чуть не гаснет.

 

— Что и говорить — хорошо… — принужденно улыбается начальник разведки. — Вчера один ста двадцати двух чуть к самому Пожарскому — начальнику артиллерии — в блиндаж не залетел.

 

Майор тоже улыбается. Я — тоже. Но ощущение вообще не из приятных. Немецкая передовая метрах в пятидесяти от нас — для дальнобойной артиллерии радиус рассеивания довольно обычный.

 

Мы сидим и курим. В такие минуты трудно не курить.

 

Потом приходит дивизионный сапер-разведчик. Обнаружили и сняли восемнадцать мин — «эсок». Вывинтили взрыватели. Мины оставили на месте. Уходит.

 

Абросимов не отрывается от трубки.

 

Неужели немцы удержатся после такой подготовки?

 

Становится жарко. Бока у печки оранжево-красные. Я расстегиваюсь.

 

— Брось подкидывать, — говорит связисту майор. — Рассветает — по дыму стрелять будут.

 

Связист отползает в свой угол.

 

К шести канонада утихает. Каждую минуту смотрим на часы. Без четверти… Без десяти… Без пяти…

 

Абросимов прилип к трубке.

 

— Приготовиться!

 

Последние, разрозненные выстрелы. Затем — тишина. Страшная и неестественная тишина. Наши кончили. Немцы еще не начали.

 

— Пошли! — кричит в трубку Абросимов.

 

Я прилипаю к амбразуре. На сером предрассветном небе смутно выделяются водонапорные баки, какие-то трубы, немецкие траншеи, подбитый танк. Правее — кусок наших окопов. Птица летит, медленно взмахивая крыльями. Говорят, птицы не боятся войны.

 

— Пошли! — орет в телефон Абросимов. Он бледен, и уголок его рта все время подергивается.

 

Левее меня майор. Тоже у амбразуры. Сопит трубкой. Меня почему-то знобит. Трясутся руки, и мурашки бегут по спине. От волнения, должно быть. Отсутствие дела страшнее всего.

 

Над нашими окопами появляются фигуры. Бегут… Ура-а-а-а! Прямо на баки… А-а-а-а…

 

Я даже не слышу, как начинает работать немецкий пулемет. Вижу только, как падают фигуры. Белые дымки минных разрывов. Еще один пулемет. Левее.

 

Разрывов все больше и больше. Белый, как вата, дым стелется по земле. Постепенно рассеивается. На серой обглоданной земле — люди. Их много. Одни ползут, другие лежат. Бегущих больше нет.

 

Майор сопит трубкой. Покашливает.

 

— Ни черта не подавили… Ни черта…

 

Абросимов звонит во второй, в третий батальон. Та же картина. Залегли. Пулеметы и минометы не дают головы поднять.

 

Майор отходит от амбразуры. Лицо у него какое-то отекшее, усталое.

 

— Полтора часа громыхали — и не взять… Так их, в корень… Живучие, черти…

 

Абросимов стоит с трубкой у уха, нога на ящике, перебирает нервными, сухими пальцами провод.

 

— Глянь-ка в амбразуру, инженер… Убитых много? Или по воронкам устроились?

 

Смотрю. Человек двенадцать лежат. Должно быть, убитые. Руки, ноги раскинуты. Остальных не видно. Пулемет сечет прямо по брустверу — только пыль клубится. Дело дрянь.

 

— Керженцев, — совсем тихо говорит майор.

 

— Я вас слушаю.

 

— Нечего тебе тут делать. Иди-ка в свой бывший батальон, к Ширяеву. Помоги… — И, посопев трубкой: — Там у вас ходы сообщения немецкие. Ширяев придумал, как их захватить. Ставьте пулеметы и секите во фланг фрицам…

 

Я поворачиваюсь.

 

— Вы что, к Ширяеву его посылаете? — спрашивает Абросимов, не отходя от телефона.

 

— Пускай идет. Нечего ему тут делать. В лоб все равно не возьмем.

 

— Возьмем! — как-то неестественно взвизгивает Абросимов и бросает трубку. Связист ловко хватает ее на лету и пристраивает к голове. — И в лоб возьмем, если по ямкам не будут прятаться. Вот, давай, Керженцев, во второй батальон — организуй там. А то думают-гадают, а толку никакого… «Огонь, видишь ли, сильный, подняться не дает…»

 

Обычно спокойные, холодные глаза его сейчас круглы, налиты кровью. Губа все дрожит.

 

— Подыми их, подыми! Залежались. Задницу оторвать не могут…

 

— Да ты не кипятись, Абросимов, — спокойно говорит майор и машет рукой: «иди, мол».

 

Я ухожу. До ширяевского КП бегу стремглав, лавируя между разрывами. Немцы озлились, стреляют без разбора, лишь бы побольше. Ширяева нет, на передовой. Бегу туда. Нос к носу сталкиваюсь с ним у входа в землянку — ту самую, где сидели тогда в окружении.

 

— Как дела?

 

— Дела!.. Половины батальона уже нет.

 

— Перебили?

 

— А чорт его знает… Лежат… С Абросимовым повоюешь.

 

— А что?

 

У Ширяева на шее надуваются жилы.

 

— А то, что майор свое, а Абросимов свое… Договорились как будто с майором. Объяснил ему все честь честью. Так, мол, и так. Ходы сообщения у меня с немцами общие.

 

— Знаю. Ну?

 

— Ну, и подготовил все ночью. Заложил заряды, чтоб проходы проделать… Те самые, что ты еще заделал. Расставил саперов. И — бац! Звонит Абросимов — никаких проходов, в атаку веди… Объясняю, что там пулеметы. «Плевать — артиллерия подавит, а немцы штыка боятся…» Вот…

 

— А у тебя сколько народу?

 

— Стрелков — шестьдесят с чем-то. Тридцать послал в атаку, тридцать оставил. Еще будет ругаться Абросимов. «Ты, говорит, массированный удар нанеси. Пулеметчиков и минометчиков только оставь. Саперов тоже гони…»

 

— А майор в курсе дела?

 

— А я знаю…

 

Ширяев сразмаху плюхается на табуретку. Она трещит.

 

— Ну, что теперь делать? До вечера люди проваляются — не даст им фриц подняться. А этот опять сейчас начнет в телефон…

 

Я объясняю Ширяеву, что мне сказал майор. У него даже глаза загораются. Вскакивает, хватает меня за плечи, трясет, как грушу.

 

— Мирово! Ты тут посиди, а я сейчас с Карнауховым и Фарбером… Эх… как бы людей из воронок выковырять…

 

Хватает шапку.

 

— Если звонить будет — молчи! Пускай связист отвечает. Лешка, скажешь — на передовой. Понял? Это, если Абросимов позвонит.

 

Лешка понимающе кивает головой.

 

Только Ширяев дверью хлопнул, звонит Абросимов. Лешка лукаво подмигивает.

 

— Ушли, товарищ капитан… Только что ушли… Да, да, оба… Пришли и ушли.

 

Прикрыв рукою микрофон, смеется.

 

— Ругаются… Почему не позвонили ему, когда пришли.

 

Через полчаса у Ширяева все готово. В трех местах наши траншеи соединяются с немецкими — на сопке и в овраге. В каждой из них по два заминированных завала. Ночью Ширяев с приданными саперами протянул к ним детонирующие шнуры. Траншеи от нас до немцев проверены — снято около десятка мин.

 

Все в порядке. Ширяев хлопает себя по коленке.

 

— Тринадцать гавриков приползло обратно. Живем! Пускай отдыхают пока, стерегут. Остальных, по десять человек, на проход пустим. Не так уж плохо. А?

 

Глаза его блестят. Шапка — мохнатая, белая, на одно ухо, волосы прилипли ко лбу.

 

— Карнаухова и Фарбера по сопке пущу, а сам по оврагу.

 

— А управлять кто будет?

 

— Ты.

 

— Отставить. Я теперь не комбат, а инженер, представитель штаба.

 

— Ну, так что же, что представитель. Вот и командуй.

 

— А ты Синдецкого в овраг пусти. Смелый парень, ничего не скажешь.

 

— Синдецкого? Молод все-таки. Впрочем…

 

Мы стоим в траншее у входа в блиндаж. Глаза у Ширяева вдруг сощуриваются, нос морщится. Хватает меня за руку.

 

— Елки-палки… Прется уже.

 

— Кто?

 

По скату оврага, хватаясь за кусты, карабкается Абросимов. За ним — связной.

 

Ширяев плюет и сдвигает шапку на бровь.

 

Абросимов еще издали кричит:

 

— Какого чорта я послал тебя сюда? Лясы точить, что ли?

 

Запыхавшийся, расстегнутый.

 

— Звоню, звоню… Хоть бы кто подошел… Думаете вы воевать или нет?

 

Он тяжело дышит. Облизывает языком запекшиеся губы.

 

— Я вас спрашиваю — думаете вы воевать или нет?

 

— Думаем, — спокойно отвечает Ширяев.

 

— Тогда воюйте, чорт вас забери… Какого дьявола ты здесь торчишь? Инженер еще… А я, как мальчик, бегай…

 

— Разрешите объяснить, — все так же спокойно, сдержанно, — только ноздри дрожат, — говорит Ширяев.

 

Абросимов багровеет.

 

— Я те объясню!

 

Хватается за кобуру.

 

— Шагом марш в атаку!

 

Я чувствую, как во мне что-то закипает. Ширяев тяжело дышит, наклонив голову вперед. Кулаки сжаты.

 

— Шагом марш в атаку! Слыхал? Больше повторять не буду…

 

В руках у него пистолет. Пальцы совершенно белые. Ни кровинки.

 

— Ни в какую атаку я не пойду, пока вы меня не выслушаете, — стиснув зубы и страшно медленно выговаривая каждое слово, произносит Ширяев.

 

Несколько секунд они смотрят друг другу в глаза. Сейчас сцепятся. Никогда я еще не видал Абросимова таким.

 

— Майор мне приказал завладеть теми траншеями. Я договорился с ним…

 

— В армии не договариваются, а выполняют приказания, — перебивает Абросимов. — Что я вам утром приказал?

 

— Керженцев только что подтвердил мне…

 

— Что я вам утром приказал?

 

— Атаковать.

 

— Где ваша атака?

 

— Захлебнулась, потому что…

 

— Я не спрашиваю, почему… — И, вдруг опять рассвирепев, взмахивает пистолетом. — Шагом марш в атаку! Пристрелю, как трусов! Приказание не выполнять?

 

Мне кажется, что он сейчас повалится и забьется в конвульсиях.

 

— Всех командиров вперед. И сам вперед. Покажу я вам, как свою шкуру спасать… Траншеи какие-то придумали себе… Три часа как приказание отдано…

 

Я больше не могу слушать. Поворачиваюсь и ухожу.

 

 

 

 

Пулемет нас сразу же укладывает. Бегущий рядом боец падает плашмя, широко растопырив перед собой руки. Я с разгону вскакиваю в свежую, еще пахнущую разрывом воронку. Обсыпает землей. Кто-то через меня перескакивает. Тоже падает. Быстро-быстро перебирая ногами, ползет куда-то в сторону. Пули свистят над самой землей, ударяются в песок, взвизгивают. Где-то, совсем рядом, рвутся мины.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.