Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





В окопах Сталинграда Виктор Платонович Некрасов 11 страница



 

— Плохо.

 

— Конечно, плохо.

 

Он записывает что-то в блокнот.

 

— А какими ресурсами вы располагаете?

 

— Я располагаю не ресурсами, а кучкой людей. В атаку пойдет четырнадцать человек.

 

— Четырнадцать?

 

— Да. Четырнадцать. А четырнадцать — на месте. Всего двадцать восемь.

 

— Я бы на вашем месте не так сделал…

 

Он заглядывает в свой блокнот.

 

Я не свожу глаз с его зубов. Интересно, скрываются ли они когда-нибудь, или всегда так торчат? Я почти уверен, что до войны он был бухгалтером или счетоводом.

 

Я медленно вынимаю из кармана портсигар.

 

— Вот когда вы будете на моем месте, тогда и будете поступать так, как вам нравится, а пока разрешите мне действовать по своему усмотрению.

 

Он молчит. Политотдельщики, наклонив головы, что-то старательно записывают в свои полевые книжки. Они славные ребята, понимают, что вопросы сейчас неуместны, и молча занимаются своим делом.

 

Время ползет мучительно медленно. Поминутно звонят из штаба: не вернулись ли разведчики? Капитан переключается на Карнаухова. Тот спокойно, изредка улыбаясь и перекидываясь со мной взглядами, обстоятельно на все отвечает: чем вооружены бойцы, и сколько у них гранат, и по скольку патронов у каждого. Адское терпение у этого человека! А капитан все записывает.

 

Сейчас я, кажется, попрошу их всех уйти отсюда. Могут и на батальонном КП посидеть. В конце концов здесь им совершенно нечего делать. Узнали, что надо, проверили, а за ходом боя могут следить и оттуда.

 

Часы показывают четверть десятого. Начинаю нервничать. Разведчики могли бы уже возвратиться. Боец, пришедший с переднего края за водой, говорит, что они уже давно уползли, но и сейчас ничего не слышно. Немцы бросают ракеты, стреляют, как всегда. Не похоже, чтоб их поймали или заметили.

 

Я выхожу на двор.

 

Ночь темная-темная. Где-то далеко, за «Красным Октябрем», что-то горит. Чернеют тонкие, точно прорисованные тушью силуэты исковерканных ферм. На том берегу одиноко ухает пушка — выстрелит и помолчит, выстрелит и помолчит. Точно прислушивается. Постреливают пулеметы. Взлетают немецкие ракеты. Сегодня почему-то желтые. Белые, вероятно, кончились. Пахнет горелым деревом и керосином. В двух шагах от нас состав с горючим — днем его хорошо видно отсюда. Целыми днями из пулевых пробоин в цистерне тонкими струйками сочится керосин. Бойцы бегают туда по ночам наполнять лампы.

 

По старой, с детства, привычке ищу знакомые созвездия. Орион — четыре яркие звезды и поясок из трех поменьше. И еще одна — совсем маленькая, почти незаметная… Какая-то из них называется Бетельгейзе — не помню уже какая. Где-то должен быть Альдебаран, но я уже забыл, где он находится.

 

Кто-то кладет мне руку на плечо. Я вздрагиваю.

 

— О чем задумался, комбат?

 

С трудом различаю в темноте массивную фигуру Карнаухова.

 

— Да так… Ни о чем… На звезды смотрю.

 

Он ничего не отвечает. Стоим и смотрим, как мигают звезды. Поднимаются откуда-то заглушенные мысли о бесконечности, о космосе, о каких-то мирах, существующих и погибших, но до сих пор светящих нам из черного беспредельного пространства. Звезды гаснут, зажигаются… А мы ничего не знаем. И никто никогда не узнает, что в эту темную октябрьскую ночь умерла звезда, прожившая миллионы лет, или родилась новая, о которой узнают тоже через миллионы лет.

 

— А в Сибири уже снег, — говорит Карнаухов.

 

— Должно быть, — отвечаю я.

 

— И морозы.

 

— И молоко льдинами продают. Кусками.

 

— А во Владивостоке еще купаются.

 

— Там, говорят, море холодное.

 

— Холодное. Но все-таки купаются.

 

Где-то далеко-далеко, за Волгой, еле уловимо трещит «кукурузник». Не наш ли? А разведчиков все еще нет. Прислушиваемся к приближающемуся справа звуку. Не наш. Глухие разрывы — далеко, на Тракторном. Тревожно мечутся по небу немецкие прожекторы. Расширяются, сужаются, потухают, опять вспыхивают.

 

И мы стоим и смотрим на прожекторы, на извивающиеся в воздухе красно-желто-зеленые цепочки зенитных снарядов, на медленно гаснущие в овраге ракеты. Мы так привыкли к этому зрелищу, что прекратись оно вдруг — и нам стало бы как-то не по себе, чего-то нехватало бы.

 

— Ну как, возьмем сопку, комбат? — совсем тихо, почти в самое ухо, спрашивает Карнаухов.

 

— Возьмем, — отвечаю я.

 

— И, по-моему, возьмем. — Он слегка сжимает мне плечо.

 

— Вас как зовут? — спрашиваю я.

 

— Николаем.

 

— А меня Юрием.

 

— Юрий. У меня брат Юрий — моряк.

 

— Жив?

 

— Не знаю. В Севастополе был. На подводной лодке.

 

— Вероятно, жив, — почему-то говорю я.

 

— Вероятно, — несколько помедлив, отвечает Карнаухов, и больше мы уже не говорим.

 

Высоко в небе срывается звезда. Душа ушла в другой мир, — говорили в старину… Мы спускаемся вниз. В клубах табачного дыма трудно разобрать лица. Политотдельщики, сидя на корточках, едят консервы. Начальник связи спит, прислонившись к стене и свесив набок голову. Капитан читает газету, пристроившись к коптилке.

 

При виде нас он поднимает голову.

 

— Без четверти десять.

 

— Без четверти десять…

 

— А разведчиков нет?

 

— Нет.

 

— Это плохо.

 

— Возможно.

 

Английской булавкой я выковыриваю фитиль. Коптилка почти не светит — нехватает воздуху.

 

— Я попрошу всех, не принимающих непосредственное участие в операции, перебраться на батальонный КП.

 

Глаза у капитана становятся круглыми. Он откладывает газету.

 

— Почему?

 

— Потому…

 

— Я прошу вас не забывать, что вы разговариваете со старшим.

 

— Я ничего не забываю, а прошу вас уйти отсюда. Вот и все.

 

— Я вам мешаю?

 

— Да. Мешаете.

 

— Чем же?

 

— Своим присутствием. Табаком. Видите, что здесь творится? Дохнуть нечем.

 

Чувствую, что начинаю говорить глупости.

 

— Мое место на батальонном наблюдательном пункте. Я должен следить за вашей работой.

 

— Значит, вы собираетесь все время при мне находиться?

 

— Да. Намерен.

 

— И сопку со мной атаковать будете?

 

Несколько секунд он пристально, не мигая, смотрит на меня. Потом демонстративно встает, аккуратно складывает газету, засовывает ее в планшетку и, повернувшись ко мне, медленно, старательно выговаривая каждое слово, произносит:

 

— Ладно. В другом месте поговорим.

 

И выползает в щель. По дороге цепляется сумкой за гвоздь, долго не может ее отцепить. Политотдельщики смеются. Против них я ничего не имею. Но не мог же я одного только капитана выставить. Они понимающе смеются и, пожелав успеха, тоже уходят.

 

В подвале сразу становится свободнее. Можно хоть ноги протянуть, а не сидеть все время на корточках.

 

Я не знаю, почему я сказал капитану, что пойду на сопку. Я не собирался сам участвовать в атаке. Еще утром с майором у нас был разговор по этому поводу. Он показал мне передовицу в «Красной звезде» — «Место командира в бою». В ней осуждались командиры, ведущие лично свои подразделения в атаку. Командир должен все видеть и всем управлять. В первых рядах он ничего не увидит. Это, пожалуй, верно.

 

Но вот сейчас, в разговоре с капитаном, эта фраза о сопке вырвалась у меня как-то сама по себе. Впрочем, чорт его знает, как ночью управлять боем на расстоянии. Ни черта не видно. Связь каждую минуту может оборваться. И сиди, как крот, в норе, — без глаз, без ушей…

 

Стрелки часов соединяются и застывают около десяти.

 

Опять звонят из штаба: вернулись ли разведчики. Спрашивает помощник по тылу Коробков, оперативный дежурный. Когда он дежурит, никогда покоя нет: «Доложите обстановочку, хватает ли семечек, не нужны ли огурчики? » Семечки — это патроны (черные — винтовочные, белые — автоматные), огурчики — мины…

 

Когда отдаю трубку связисту, в щели как раз появляется голова Чумака. За Чумаком — остальные. Грязные, запыхавшиеся, с мокрыми от пота лицами. Сразу заполняют все помещение.

 

Я ничего не спрашиваю. Жду.

 

Чумак молча, вразвалку, подходит к столу, садится на ящик. Большими глотками пьет воду из котелка. Не торопясь, вытирает губы, лоб, шею. Вынимает из кармана несколько пакетов немецких папирос в зеленых коробках. Бросает на стол.

 

— Закуривайте.

 

Всовывает в прозрачный мундштук сигарету с золотым обрезом.

 

— Можете начинать. Семафор открыт. — И кивнул своим разведчикам: — Шабашьте. До утра не трону.

 

Я спрашиваю:

 

— Мины есть?

 

— В одном только месте. Против пушки с развороченным стволом. Чуть повыше.

 

— Много?

 

— Не считал. Штук пять мы выкинули. С усиками. Противопехотные, что ли, шрапнельные.

 

В руке его блестит медный немецкий взрыватель от мины, с тремя торчащими кверху проволочками. Саперы называют их усиками. Тело мины закапывается в землю, и только усики остаются на поверхности земли. Наступишь — боек ударит в капсюль, капсюль воспламенит порох, порох — вышибной заряд, мина подпрыгивает над землей, взрывается в воздухе, рассеивая шрапнельные шарики во все стороны. Паршивая мина.

 

— Так что левее пушки не идите. А правее, — метров двести прощупали, — ничего нет.

 

— А фрицев много?

 

— Чорт их знает… Как будто не очень. В блиндажах сидят. Патефон крутят. «Катюшу».

 

Чумак шарит по карманам.

 

— Стихов не пишете?

 

Черный глаз с золотистым ободком насмешливо смотрит на меня из-под челки.

 

— Нет. А что?

 

— Ручку хотел самопишущую подарить. Хорошая ручка. И чернила специальные, в пузырьке.

 

— Нет. Не пишу.

 

— Жаль. А я думал — пишете. Вид у вас такой — поэтический.

 

Повертев в руках красивую, с малахитовыми разводами ручку, сует ее в карман.

 

— Фрица там одного кокнули, — в охранении сидел.

 

Звоню в штаб. Сообщаю, что вернулись разведчики. Валега предлагает водки. Мне не очень хочется, но все-таки выпиваю граммов двести. Чумак иронически смеется.

 

— Чтоб солдатам веселее было?

 

Ничего не отвечаю. Ищу автомат. Карнаухов тоже собирается. Чумак грызет мундштук.

 

— Далеко?

 

— Нет. Не очень.

 

— Если на сопку — не рекомендую. Тут уютнее.

 

Бужу начальника связи. Он так и не ушел. Моргает непонимающими, затянутыми еще сном глазами.

 

— Покомандуй здесь вместо меня, а я пошел.

 

— Куда?

 

— Туда.

 

— Ага…

 

По глазам вижу, что ничего не понимает.

 

— Вместе с начальником штаба Харламовым заворачивайте. Если увидите, что плохо, — открывайте огонь.

 

Он встает и торопливо кулаком вытирает глаза.

 

— Хорошо…

 

Я его почти не знаю — только раз на совещании у Бородина видал. Говорят, толковый парень. Старший лейтенант. Какие-то курсы при Академии кончил.

 

Валега тоже хочет итти. Но ему, пожалуй, не стоит. Он подвернул ногу и дня три уже похрамывает.

 

— Как же это так, — недоумевающе смотрит он на меня своими маленькими недовольными глазками из-под круглого, выпуклого лба.

 

Я вставляю магазин в автомат.

 

— Может, покушаете на дорогу? Консервы есть. Тушонка. Вы ж и обедать-то не обедали как следует. Я открою.

 

— Нет. Есть не хочется. Когда вернусь, поем.

 

Он все-таки всовывает мне в карман краюху хлеба и кусок сала, завернутого в газету. Когда я в школу еще ходил, мать тоже на ходу завтрак всовывала. Только тогда это была французская булочка или бублик, разрезанный пополам и намазанный маслом.

 

 

 

 

«Кукурузник» опаздывает. Минут на десять. Они мне кажутся вечностью. В окопе курить нельзя. Нечем заняться. Тесно. От неудобного положения млеют ноги. Никак не могут устроиться удобно. Рядом со мной боец, немолодой уже, сибиряк. Грызет сухарь. Сегодня вместо хлеба опять выдали сухари. При свете ракет видно, как двигаются желваки на впалых небритых щеках.

 

Карнаухов — на правом фланге. Здесь же командует командир взвода Синдецкий, не очень умный, но смелый паренек. На «Метизе» неплохо отражал немцев. Был даже ранен, — легко, правда, но в санчасть не пошел.

 

Сосед перестает хрустеть.

 

— Слышите?

 

— Что?

 

— Не «кукурузник» ли?

 

Стараемся не дышать. Звук приближается со стороны Волги. Да, это наш. Летит прямо на нас. Лишь бы только сюда не высыпал. Между нами и немцами метров семьдесят, не больше. Может, и в нас угодит. Говорят, они просто руками сбрасывают мины — обыкновенные минометные мины.

 

Звук приближается. Назойливый, какой-то домашний, совсем не военный… «Кукурузник», «русс-фанер». Немцы сначала смеялись над ним. А потом поняли, сколько пользы он приносит нам — дешевый, удобный, нетребовательный фанерный самолетик. В газетах его называют «легкомоторный ночной бомбардировщик». Точно большой жук гудит. Есть такие монотонные ночные жуки — гудят, гудят, и никак их не увидишь.

 

«Кукурузник» уже над самой головой. Делает круг — должно быть, уточняет. Немцы начинают стрелять из-за кургана. Прожекторов нет, да прожектором его и не поймаешь, — слишком низко.

 

Сейчас сбросит…

 

Можно подумать, что он нарочно испытывает наше терпение.

 

Майор звонил, что прилетит только один самолет. Бомбить будет два раза. Потом минут пять-десять покружится, чтобы дать нам возможность подползти.

 

«Кукурузник» делает второй круг. Мне кажется, что боец слышит, как у меня колотится сердце. Я волнуюсь. До тошноты хочется курить. Будь я один, сел бы на корточки и закурил.

 

«Кукурузник» сбрасывает бомбы. Они тарахтят, как хлопушки. Немножко высоко. Немецкие окопы ближе. Впрочем, там, кажется, пулеметы.

 

Еще один круг… Зажатый в зубах свисток сводит челюсти, нагоняет слюну. Такими свистками, похожими на свирель, футбольные судьи засекают голы.

 

«Кукурузник» опять бомбит. На этот раз по самым окопам. Мы прячем головы. Несколько осколков с характерным свистом проносятся над нашей щелью. Один долго жужжит над нами, точно шмель. Падает совсем рядом, на бруствер, между мной и бойцом. Он такой горячий, что его нельзя взять в руки. Маленький, зазубренный. У меня почему-то мурашки пробегают по спине.

 

«Кукурузник» строчит из пулемета — беглыми, короткими очередями, точно отплевываясь.

 

Пора!

 

Даю сигнал. Чуть-чуть прикрываю рукой свисток. Прислушиваюсь. Слышно, как справа сыплются комья глины.

 

Возьмем или не возьмем? Нельзя не взять. Я помню глаза комдива, когда он сказал: «Ну, тогда возьмешь».

 

Снимаю автомат. Ползу вниз. Минное поле остается позади. Пушка. Она в стороне — метрах в двадцати. Левее меня еще трое бойцов. Они знают, что туда нельзя. Я их предупредил. Я их не вижу — слышу только, как ползут.

 

«Кукурузник» все еще кружится. Ракет нет. Немцы боятся себя выдать. Это хорошо.

 

А, может, он еще бомбить будет? Может, кто-нибудь напутал? Не два, а три раза… Бывает.

 

Переползаю дно оврага. Цепляюсь за кусты. Подымаюсь по противоположному склону. Не напороться бы… Правда, Чумак говорил, что окопы их начинаются только за кустами. Справа хрустят ветки. Неосторожный все-таки народ.

 

Ползу. Все выше и выше. Стараюсь не дышать. Зачем — не знаю. Как будто кто-нибудь услышит мое дыхание. Прямо передо мной звезда — большая, яркая, немигающая вифлеемская звезда. Ползу прямо на нее.

 

И вдруг — трах-тах-тах-тах… — над самым ухом. Вдавливаюсь в землю. Кажется, что даже чувствую ветер от пуль. Чорт возьми, откуда этот пулемет?

 

Приподнимаю голову. Ни черта не разберешь… Что-то темнеет. Кругом тишина. Ни хруста, ни шороха. «Кукурузник» уже где-то за спиной. Сейчас немцы начнут освещать передний край.

 

Хочется чихнуть. Изо всех сил сжимаю нос пальцами. Тру переносицу. Ползу дальше. Кустарник позади. Сейчас будут немецкие окопы… Еще пять, еще десять метров… Ничего нет. Ползу осторожно, щупаю перед собой рукой. Немцы любят разбрасывать случайные мины. Откуда-то, точно из-под земли, доносятся звуки фокстрота — саксофон, рояль и еще что-то…

 

Трах-тах-тах-тах…

 

Опять пулемет. Но уже сзади. Что за чертовщина? Неужели пролез? Сдавленный крик. Выстрел. Опять пулемет. Началось…

 

Я кидаю гранату наугад, — вперед, во что-то чернеющее. Бросаюсь рывком. Чувствую каждую мышцу в своем теле, каждый нерв. Мелькают в темноте, точно всполохнутые птицы, фигуры… Отдельные вскрики, глухие удары, выстрелы, матерщина сквозь зубы. Траншея. Осыпающаяся земля. Путаются под ногами пулеметные ленты. Что-то мягкое, теплое, липкое. Что-то вырастает перед тобой. Исчезает.

 

Ночной бой — самый сложный вид боя. Это бой одиночек. Боец здесь — всё. Власть его неограничена. Инициатива, смелость, чутье, находчивость — вот что решает исход. Здесь нет массового, самозабвенного азарта дневной атаки. Нет «чувства локтя». Нет облегчающего и возбуждающего «ура». Нет зеленых шинелей. Нет касок и пилоток. Нет кругозора. И пути назад нет.

 

Конца боя не видишь — его чувствуешь. Потом трудно что-либо вспомнить. Нельзя описать ночной бой или рассказать о нем. Наутро находишь на себе ссадины, синяки, кровь. Но тогда ничего этого нет. Есть траншея… заворот… кто-то… удар… выстрел… приклад… шаг назад, опять удар. Потом — тишина…

 

Кто это? — Свой. Где наши? — Чорт их знает. Пошли. — Стой! Не фриц? — Нет, наш…

 

Неужели заняли сопку? Не может быть. С какой же стороны немцы? Куда они делись? Мы ползли с той стороны. Где Карнаухов?

 

— Карнаухов! Карнаухов!

 

— А они там — впереди.

 

— Где?

 

— Там, у пулемета.

 

Где-то далеко впереди строчит уже наш пулемет.

 

 

 

 

Карнаухов потерял пилотку. Шарит в темноте под ногами.

 

— Хорошая, суконная. Всю войну воевал в ней. Жаль.

 

— Утром найдешь. Никто не заберет.

 

Он смеется:

 

— Ну что, товарищ комбат? Взяли все-таки сопку?

 

— Взяли, Карнаухов. Взяли. — И я тоже смеюсь, и мне почему-то хочется обнять и расцеловать его.

 

На востоке желтеет. Через час будет совсем светло — взойдет луна.

 

— Пошлите кого-нибудь на КП, пускай связь тянут.

 

— Послал уже. Через полчаса сможем с майором разговаривать.

 

— Людей не проверяли?

 

— Проверял. Налицо пока десять. Четырех еще нет. Пулеметчики все. Ручных я уже расположил. А станковый — вот здесь, по-моему, неплохо. Второй же…

 

— Второй — туда, правее. Видите?

 

— Может, сходим посмотрим?

 

— Сходим.

 

Идем вдоль траншей. Наклоняясь, рассматриваем, нет ли пулеметных ячеек. Оборона у немцев, по всему видно, круговая. Самих немцев не видно и не слышно. Стреляют где-то правее и левее — на участке первого и третьего батальонов. Глаза уже привыкли к темноте. Кое-что можно уже разобрать. Раза два наталкиваемся на трупы убитых немцев. За «Красным Октябрем» все еще что-то горит.

 

— А где Синдецкий?

 

— Здесь, — неожиданно раздается в темноте голос. Потом появляется и фигура.

 

— Беги живо на КП. Скажи Харламову, чтоб срочно снимал людей со старых окопов и соединялся с нашим правым флангом. По дороге уточни его, фланг. По-моему, за тем кустом уже конец. Так, что ли, Карнаухов?

 

— Да, дальше никого уже нет.

 

— Понятно, Синдецкий? Давай! Одна нога здесь, другая — там!

 

Синдецкий исчезает. Находим место для пулемета и возвращаемся назад. В темноте натыкаемся на кого-то.

 

— Комбат?

 

— Комбат. А что?

 

— Блиндаж мировой нашел… Идемте посмотрим. Такого еще не видали. — Голос Чумака.

 

— Ты что здесь делаешь?

 

— То же, что и вы…

 

— А ты же шабашить собирался?

 

— Мало ли что собирался.

 

Чумак вдруг останавливается, и я сразгону налетаю на него.

 

— Ну… Чего стал?

 

— Слушайте, комбат… Ведь вы же, оказывается…

 

— Что?

 

— Я думал, вы поэт… Стишки пишете. А выходит…

 

— Ну, ладно. Веди.

 

Он ничего не отвечает. Идем дальше. Поднимается легкий ветерок. Приятно шевелит волосы, забирается через воротник под гимнастерку, к самому телу. Голова слегка кружится, в теле какая-то странная легкость. Так бывает ранней весной, после первой прогулки за город. Пьянеешь от воздуха, ноги с непривычки болят, все тело слегка ломит, и все-таки не можешь остановиться и идешь, идешь, куда глаза глядят, расстегнутый, без шапки, вдыхая полной грудью теплый, до обалдения ароматный весенний воздух…

 

Чорт возьми! Взяли все-таки сопку! И не так это сложно оказалось. Видно, у немцев не очень-то густо было. Оставили заслон, а сами за «Красный Октябрь» взялись… Но я их знаю — так не оставят. Если не сейчас, то с утра обязательно начнут отбивать. Успеть бы только сорокапятимиллиметровки перетащить и овраг оседлать… Начнет сейчас Харламов возиться, искать, укладывать, раскачиваться. Там, правда, начальник связи с ним. Вдвоем осилят — не так уж и сложно. Лопаты синицынские все еще у меня — до утра бойцы окопаются, а завтра ночью будем мины ставить.

 

Вифлеемская звезда сейчас уже над самой головой, зеленоватая, немигающая. Пришла и встала. Вот здесь и никуда больше.

 

Выползла луна, желтая, еще не светящая.

 

Кругом тихо, как в поле. Неужели правда, что здесь был бой?

 

Потом сидим в блиндаже. Он глубокий, в четыре наката, сверху еще с полметра земли. Дощатые стены, клеенные бумагой вроде клеенки. Над ломберным столиком с зеленым сукном и гнутыми ножками — веер открыток. Еловая веточка с оплывшей свечкой. Круглоглазый мопс, опрокинувший чернильницу. Гном в красном колпаке и ангел, плывущий по небу. Чуть повыше — фюрер, экзальтированный, с поджатыми губами, в блестящем плаще.

 

На столе — лампа с зеленым абажуром. Штук пять бутылок. Шпроты. Лайковые перчатки, брошенные на койку.

 

Чумак чувствует себя хозяином, наливает коньяк в тонкие бокалы с монограммами.

 

— Позаботился все-таки фюрер о нашем желудке… Спасибо ему!

 

Коньяк хороший, крепкий, так и захватывает дух.

 

Карнаухов выпивает и сейчас же уходит. Чумак с любопытством рассматривает переплетающиеся виноградные лозы на бутылочных этикетках. Коньяк — французский.

 

— А рука у вас тяжелая, лейтенант. Никогда не думал.

 

— Какая рука?

 

Золотистые глаза его смеются.

 

— Да вот эта, в которой папироса у вас.

 

— Ни черта не понимаю.

 

— А у меня вот до сих пор левое плечо, как чужое.

 

— Какое левое плечо?

 

— А вы не понимаете? — И он весело хохочет, запрокинув голову. — Не помните, как огрели меня автоматом? Со всего размаху… По левой лопатке.

 

— Постой. Постой… Когда же это?

 

— Когда? Да с полчасика тому назад. В окопе. За фрица приняли. Ка-ак ахнули! Круги только и пошли. А я думал — поэт, стишки пишет. Ручку еще предлагал… Хотел со зла ответить. Да тут фриц настоящий подвернулся, — ну и дал ему…

 

Я припоминаю, что, действительно, кого-то бил автоматом, но в темноте ни черта не разобрал.

 

— За такой удар и часики не жалко, — говорит Чумак, роясь в кармане. — Хорошие. На камнях. «Таван-Вач»…

 

Мы оба смеемся.

 

В блиндаж вваливаются связисты с ящиками, с катушками. Дышат, как паровозы.

 

— Еле добрались… Чуть к фрицам в гости не попали.

 

— К каким фрицам?

 

Белесый, с водянистыми глазами связист, отдуваясь, снимает через голову аппарат.

 

— Да они там по оврагу, как тараканы, ползают.

 

— По какому оврагу?

 

— По тому самому… где передовая у нас шла.

 

Глаза у Чумака становятся вдруг маленькими и острыми.

 

— Ты один или с хлопцами? — спрашиваю я.

 

— А хлопцы ни при чем. Я и сам сейчас…

 

Схватив автомат и забыв даже надеть бушлат, исчезает в дверях.

 

Неужели отрезали?

 

Связисты тянут сквозь дверь провод.

 

— Это точно, что фрицы в овраге?

 

— Куда уж точнее, — отвечает белесый, — нос к носу столкнулись. Человек пять ползли. Мы еще по ним огонь открыли.

 

— Может, то наши — новую оборону занимали?

 

— Какое наши! Наши еще в окопах сидели, когда мы пошли. Командира взвода еще по пути встретили, что с горлом перевязанным ходит. Начальника штаба искал.

 

— А ну, давай соедини с батальоном.

 

Белесый навешивает на голову трубку.

 

— Юпитер… Юпитер… Алло… Юпитер…

 

По бесцветным глазам его вижу, что никто не отвечает.

 

— Юпитер… Юпитер… Это я — Марс…

 

Пауза.

 

— Все. Перерезали, сволочи. Лешка, сходи проверь…

 

Лешка — красноносый, лопоухий, в непомерно большой пилотке — ворчит, но идет.

 

— Перерезали. Факт, — спокойно говорит белесый и вынимает из-за уха загодя, должно быть, еще на месте, скрученную цыгарку.

 

Я выбираюсь наружу. Со стороны оврага доносятся автоматная стрельба и одиночные ружейные выстрелы.

 

Потом появляется Чумак.

 

— Так и есть, комбат, — колечко.

 

— Угодили, значит?

 

— Угодили. В окопах, что по этому склону, расположились фрицы.

 

— Много?

 

— Разве разберешь? Отовсюду стреляют.

 

— А где Карнаухов?

 

— Пулемет переставляет. Придет сейчас.

 

Чумак вынимает зеленую пачку сигарет.

 

— Закуривайте. Фрицевские.

 

Закуриваем.

 

— Да, Чумак, влопались… Что и говорить.

 

— Влопались, — смеется Чумак. — Ну, ничего, комбат. Выкрутимся. Мои хлопцы тоже здесь. Пулеметы есть. Запасов хоть отбавляй. Они все побросали. В термосах даже ужин горячий. Чего еще надо?

 

Подходит Карнаухов. Он уже занял круговую оборону. Нашел два немецких пулемета. Гранат тоже много. Ящиков десять. И, кроме того, в каждой ячейке, в нишах, лежат…

 

— Паршиво только, что с нашей стороны ихние окопы не простреливаются. Круто больно.

 

—А сколько людей у нас?

 

— Пехоты — двенадцать. Двоих так и не нашли. Два пулемета станковых. Два ручных. Немецких еще два. Шесть, значит.

 

— Моих ребят еще трое, — вставляет Чумак, — да нас трое. Да двое связистов. Жить можно.

 

— Двадцать шесть выходит, — говорю я.

 

Карнаухов подсчитывает в уме.

 

— Нет, двадцать два. Ручные пулеметы не в счет — они в числе тех двенадцати.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.