Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





В окопах Сталинграда Виктор Платонович Некрасов 10 страница



 

И, точно иллюстрируя его слова, как будто сговорившись, начинают стрелять все три пулемета.

 

— Ох, и насолили бы мы фрицам, забрав тот горбок! Но что сделаешь с восемнадцатью человеками…

 

Карнаухов прав. Будь та высотка в наших руках, мы б и третьему батальону жизнь облегчили, и мост парализовали, и огневые точки, фланкирующие первый батальон, имели!

 

Но как это сделать?

 

 

 

 

Вечером отправляю всех, не занятых на передовой, за минами. Хорошо, что у меня есть повозка. В темноте на ней все-таки можно подвезти мины почти к самой насыпи. А оттуда не так уж трудно на руках.

 

Часам к десяти у меня уже около трехсот штук. Они свалены возле трубы. К этому же времени приходят и саперы — четыре бойца и сержант, тот самый, с усами — Гаркуша.

 

Сидят в углу, грызут семечки, изредка перебрасываются словами. Вид усталый.

 

— Целый день кайлим в туннеле, а утром придем — опять за кирку. Ни спины, ни рук не чувствуешь.

 

Гаркуша протягивает руку — жесткую, заскорузлую, точно рогом, покрытую сплошной мозолью.

 

Когда из четвертой роты сообщают, что уже перетащено штук сто мин, Гаркуша встает. Стряхивает с колен шелуху.

 

— Ну, что ж? Пойдем, пока луны нет. Кто нам покажет?

 

Цепляясь руками за кустарник и колючую, сухую траву, спускаемся к самой передовой. Окопы — отдельными щелями по два-три метра — тянутся как раз посредине ската.

 

Какой дурак мог это придумать? Почему не расположить их метров на двадцать позади и выше? И обстрел лучше, и сообщение легче, и немцам труднее до них добраться. А бойцы копают. В темноте не видно, но слышно, как звякают лопаты.

 

— Какого вы чорта здесь копаете, Карнаухов? Ведь здесь же как на ладони.

 

Я невольно раздражаюсь. Это бывает всегда, когда чувствуешь, что не только другие, но и сам виноват. Забываю даже, что здесь разговаривать можно только шопотом.

 

Карнаухов ничего не отвечает. Потом только узнаю, что копать начал по своей инициативе командир взвода Синдецкий. «Замерзли бойцы, вот я и велел копать, чтоб согрелись».

 

Приказываю сейчас же перевести людей выше. Пускай там окапываются. Все равно, грош цена этим щелям. А тут двух-трех бойцов, как охранение, оставить.

 

Бойцы, кряхтя и матерясь вполголоса, ползут наверх, волоча лопаты, мешки, шинели.

 

— Начальники, называется…

 

Это по моему адресу. Делаю вид, что не слышу. Счастье, что луны нет. Была бы луна, доброй половины недосчитался бы…

 

Спускаемся еще ниже. Скат крутой, и начинающая уже подмерзать глина все время сыплется из-под ног. Саперы тащат по два десятка мин в мешках. Время от времени строчит дежурный немецкий пулемет — тот самый, что вверху оврага. Но очереди пролетают высоко, пощелкивая над головой. Разрывные.

 

Попадаем в грязь. Повидимому, ручей — дождей давно не было. Чавкает под ногами. Взлетает ракета. Плюхаемся лицом, руками, животом прямо в вязкую, холодную жижу. Уголком глаза из-под локтя слежу за медленно плывущей в черном небе ослепительно дрожащей звездой.

 

— Ну, где будем?

 

Навалившись на меня плечом, сержант дышит мне в самое ухо. После яркого света ничего не видно. Даже лица не видно. Только теплое, пахнущее семечками дыхание.

 

— Как вспыхнет ракета, смотрите налево… — От напряжения голос у меня слегка дрожит. — Увидишь бочку железную… Начнешь от нее… И вправо метров на пятьдесят… В три ряда. В шахматном. Как говорили.

 

Слова выдавливаются с трудом.

 

Гаркуша ничего не отвечает. Отползает в сторону. Я это только слышу, но не вижу. Через минуту опять чувствую на своем лице его дыхание.

 

— Товарищ лейтенант.

 

— Что?

 

— Я немножко выше возьму. А то замерзнет вода, и тогда…

 

Опять ракета. Гаркуша наваливается прямо на меня.

 

Вдавливаюсь лицом в землю. Стараюсь не дышать. Рот, нос, уши полны воды и грязи. Ракета гаснет. Подымаю голову и говорю:

 

— Хорошо.

 

За минное поле я уже спокоен.

 

Вытираю рукавом лицо.

 

Собачья работа все-таки саперская. Темнота, грязь, в тридцати шагах немцы, а свои где-то там, наверху… И каждой мине надо выкопать ямку, вложить МУВ, — трубочка такая с пружинкой, острым, как гвоздь, бойком и капсюлем, — проверить, положить в ямку, засыпать землей, замаскировать… И все время прислушивайся, не лезут ли немцы, и в грязь бултыхайся, и не шевелись при каждой ракете…

 

Слышно, как бойцы осторожно вываливают мины из мешков.

 

За час они, по-моему, управятся.

 

А мне сейчас же, на свежую память, за формуляры и отчетные карточки на минные поля браться надо. Будет у меня этой писанины каждую ночь. В трех экземплярах да еще схему с азимутами и привязками, а вдобавок, и бланков нет — все сам, от руки…

 

Взбираюсь на гору. Два или три раза чуть не обрываюсь. Ни черта не видно — хоть глаз выколи. Все руки исколол о какой-то колючий кустарник.

 

Бойцы молча копают. Слышно только, как ударяют лопатой о землю. Кто-то, совсем рядом со мной, — в темноте ничего не видно, — хрипло, вполголоса, точно упрямую лошадь, ругает твердую, каменную землю.

 

— Хоть бы несколько кирок на батальон дали! А то лопаты называются… Масло ими резать…

 

Кирки… Чорт знает, где их достать! Чего бы только я не дал за два десятка кирок. Кажется, никогда в жизни ни о чем так не мечтал, как сейчас о них. А сколько их в Морозовской, на станции, валялось! Горы! И никто смотреть не хотел.

 

А так и за месяц не окопаемся…

 

В начале первого появляется луна. Косощекая, оранжевая, выползает откуда-то со стороны Волги. Заглядывает в овраг. Через полчаса там нельзя уже будет работать. А их всего четверо — и сто мин…

 

А луна ползет, ползет, становится желтой, потом белой. На все ей плевать. По-моему, она даже быстрее обычного сегодня подымается, точно спешит куда-то или с выходом опоздала. И, как назло, немецкая сторона в тени, а наша с каждой минутой все светлее и светлее… Последние остатки тени медленно, точно нехотя, сползают вниз, один за другим оставляя кусты.

 

Кто-то ищет меня. Молодой, почти детский, срывающийся голос. Кажется, связной Карнаухова.

 

— Лейтенанта, комбата, не видали?

 

— Это якого? Що з биноклем ходить? — отвечает чей-то голос откуда-то снизу, верно из щели.

 

— Да нет. Не с биноклем. Комбата. Командира батальона. В пилотке синей…

 

— А-а, в пiлотцi синiй… Ну, так бы i сказав, шо в пiлотцi. А то — комбат… Хiба всiх iх за день, начальникiв, запамьятаешь…

 

— Ну, так где ж он?

 

— А я не бачив, — добродушно отвечает голос. — Не було його, ий-богу, не бачив…

 

— Фу ты, дура какая!

 

— Може, Фесенко бачив… Фесенко, а, Фесенко…

 

Я направляюсь в сторону разговора. Фесенко из другой щели так же добродушно и неторопливо отвечает, что «якийсь тут був з начальникiв, на командира роти ще й кричав, що не так копаемось, але куди вiн подавсь — бис його знае…»

 

— Кто меня ищет?

 

— Это вы, товарищ лейтенант? — вытягивается передо мной маленькая, тоненькая фигурка.

 

— Я… И не вытягивайся, ложись!

 

Фигурка садится на корточки.

 

— Ну? В чем дело?

 

— С КП вашего звонили, чтоб шли туда срочно.

 

— Меня? Срочно? Кто звонил?

 

— А не знаю… Полковник какой-то.

 

— Какой полковник? Откуда взялся? Ничего не понимаю.

 

— И срочно сказали, в три минуты чтобы…

 

Не доходя до карнауховского подвала, наталкиваюсь на Валегу. Бежит, сломя голову. Запыхался.

 

— Полковник ждут вас. Командир дивизии, что ли. С орденом. И еще какие-то с ним. Харламов, младший лейтенант, чего-то путают там. А они ругаются…

 

Вечно этот Харламов, будь он проклят! Навязался на мою шею. Адъютант старший, называется, — начальник штаба. На кухне ему, а не в штабе работать.

 

Немцы вдруг поднимают стрельбу, и мы добрых пятнадцать минут лежим, уткнувшись в землю носами.

 

 

 

 

Полковник, совсем маленький, щупленький, точно мальчик, с ввалившимися, как будто нарочно втянутыми щеками и вертикальными, напряженными морщинами между бровями, сидит, опершись рукой о стол. Шинель с золотыми пуговицами расстегнута. Рядом наш майор. Между колен — палочка. Еще двое каких-то.

 

Харламов — навытяжку, застегнутый и подтянутый. Впервые его таким вижу. Моргает глазами.

 

Прикладываю руку к козырьку. Докладываю: батальон окапывается, ставим мины. Два больших черных глаза, не мигая, смотрят на меня с худого, чахоточного лица. Сухие, тонкие пальцы слегка постукивают по столу.

 

Все молчат.

 

Я опускаю руку.

 

Пауза несколько затягивается. Слышу, как Валега учащенно дышит за моей спиной.

 

Черные глаза становятся вдруг меньше, сужаются, и бескровные, в ниточку, губы как будто улыбаются.

 

— Вы что? Дрались с кем-нибудь? А?

 

Молчу.

 

— Дайте-ка ему зеркало. Пускай полюбуется.

 

Кто-то подает толстый облупившийся осколок. С трудом узнаю себя. Кроме глаз и зубов, ничего разобрать нельзя. Руки, телогрейка, сапоги — все в грязи.

 

— Ну, ладно, — смеется полковник, и смех у него неожиданно веселый и молодой. — Все случается… Я однажды командующему округом в трусах докладывал, и ничего, сошло. Десять суток только получил — к пустой башке руку приложил…

 

Улыбка исчезает, точно ее кто-то стирает с лица. Черные большие глаза опять устремляются на меня. Умные, немного усталые, с треугольными мешками.

 

— Ну что ж, комбат, похвастай, что сделал за сутки. Если на передовой то же самое, что в бумагах, — не завидую тебе.

 

— Мало сделано, товарищ полковник.

 

— Мало? Почему? — Глаза не мигают.

 

— Людей жидковато и с инструментом плохо.

 

— Сколько у тебя людей?

 

— Активных тридцать шесть.

 

— А бездельников, связных и тому подобное?

 

— Всего около семидесяти.

 

— А знаешь, сколько в сорок третьем полку? По пятнадцать-двадцать человек, и ничего — воюют.

 

— Я тоже воюю, товарищ полковник.

 

— Он «Метиз» держал, товарищ полковник, — вставляет майор. — Прошлой ночью мы его передвинули вправо.

 

— А ты не защищай, Бородин. Он сейчас не на «Метизе» сидит, и немцы его не с «Метиза» выгонять будут… — И опять ко мне: — Окопы есть?

 

— Копают, товарищ полковник.

 

— А ну, покажи…

 

Я не успеваю ответить. Он стоит уже в дверях и быстрыми, нервными движениями застегивает пуговицы.

 

Я пытаюсь сказать, что там сильно стреляют и что, пожалуй, не стоит ему…

 

— А ты не учи. Сам знаю.

 

Бородин, тяжело опираясь на палку, тоже приподнимается.

 

— Нечего тебе с нами ходить. Последнюю ногу потеряешь. Что я буду тогда делать? Пошли, комбат.

 

Мы — я, Валега и адъютант комдива, молодой парень с невероятно круглым и плоским лицом, — еле поспеваем за ним. Мелким, совсем не военным шагом, слегка покачиваясь, он идет быстро и уверенно, будто не раз уже ходил здесь.

 

У карнауховского подвала останавливаюсь. Полковник нетерпеливо оборачивается:

 

— Чего стал?

 

— КП ротный здесь.

 

— Ну и пускай здесь… Где окопы?

 

— Дальше. Вот за теми трубами.

 

— Веди!

 

Окопы сейчас хорошо видны — и наши, и немецкие. Луна светит во-всю.

 

— Ложитесь.

 

Ложимся. Полковник лежит рядом, подперев голову руками. Объясняю, где раньше были окопы и где я рою их сейчас. Он ничего не говорит. Спрашивает, где пулеметы. Показываю. Где минометы. Показываю. Молчит, изредка сдержанно, стараясь подавить, покашливает.

 

— А где мины ставишь?

 

— Вот там, левее, в овраге.

 

— Прекрати. Людей назад.

 

Я ничего не понимаю.

 

— Ты слыхал, что я сказал? Назад людей…

 

Посылаю Валегу вниз. Пускай отметят колышком правый фланг и возвращаются. Валега беззвучно, на брюхе, сползает вниз.

 

Молчим. Слышно, как тяжело дышат копающие бойцы. Где-то за курганом противно скрежещет «ишак» — шестиствольный миномет. Шесть красных хвостатых мин, точно кометы, медленно проплывают над головой и с оглушительным треском рассыпаются где-то позади, в районе Мясокомбината. Воздушная волна даже до нас доходит. Полковник и головы не подымает. Покашливает.

 

— Видишь его пулеметы? На сопке?

 

— Вижу.

 

— Нравятся они тебе?

 

— Нет.

 

— И мне тоже.

 

Пауза. Не понимаю, к чему он клонит.

 

— Очень они мне не нравятся, комбат… Совсем не нравятся.

 

Я ничего не отвечаю. Мне они тоже не нравятся. Но артиллерии-то у меня нет. Чем я их подавлю?

 

— Так вот… Завтра чтоб ты был там.

 

— Где… там?

 

— Там, где эти пулеметы. Ясно?

 

— Ясно, — отвечаю я, но мне совсем не ясно, как я могу там оказаться.

 

Полковник легко, по-мальчишески, вскакивает, опершись рукой о землю.

 

— Пошли.

 

Так же легко, быстро, ни за что не зацепляясь и не спотыкаясь, идет через развалины назад. На КП закуривает толстую ароматную папиросу, «Нашу марку» по-моему, перелистывает лежащего на столе «Мартина Идена». Заглядывает в конец. Недовольно морщит брови.

 

— Дурак… Ей-богу, дурак…

 

И, подняв глаза на меня:

 

— Твоя?

 

— Командира четвертой роты.

 

— Прочел?

 

— Времени нет, товарищ полковник.

 

— Прочтешь — дашь мне. Читал когда-то, да забыл. Помню только, что упорный был парень. Конец вот только не нравится. Плохой конец. А, Бородин?

 

Бородин смущенно улыбается мясистыми, тяжелыми губами.

 

— Не помню… Давно читал, товарищ полковник.

 

— Врешь. Вообще не читал. После меня возьмешь. Авось к Новому году кончу. А потом экзамен устрою. Как по уставу… Многому у этого Мартина учиться надо… Упорный, настойчивый был.

 

Захлопнув шумно книгу, переводит глаза на меня. Соображает что-то, собрав морщины на переносице.

 

— Артподготовку давать не будем. Как стемнеет, пустишь разведку. У вас как будто ничего ребята. — Слегка поворачивает голову в сторону майора.

 

— Боевые, товарищ полковник.

 

— Ну, так вот. Пустите разведку, как только стемнеет. Затем… Луна когда встает?

 

— В начале первого.

 

— В начале первого. Хорошо. В половине одиннадцатого пустим «кукурузников». Чуйков обещал мне, если надо. В одиннадцать начнешь атаку. Понятно?

 

— Понятно. — Тон у меня не очень уверенный.

 

— Никаких «ура». Без единого шороха. На брюхе все. Как пластуны. Только неожиданностью взять сможешь. Ты понимаешь меня? Можешь водки дать — грамм по 100—150… Матросы есть еще?

 

— Есть. Человек десять.

 

— Ну, тогда возьмешь.

 

И тонкие, бесцветные губы его опять как будто улыбаются.

 

Я совсем не могу понять, как я с тридцатью шестью, — нет, даже не с тридцатью шестью, а максимум с двадцатью бойцами, — смогу атаковать высоту, защищенную тремя основными, не считая вспомогательных, пулеметами и, наверное, еще заминированную. Я не говорю уже о том, что захватить — это еще полдела. Надо закрепить.

 

Но я стою — руки по швам — и молчу. Лучше провалиться сквозь землю, чем…

 

— Человек с десяток подкинешь ему с берега, Бородин, — всяких там портных, сапожников и других лодырей. Пускай привыкают. А потом вернешь…

 

Майор молча кивает своей большой головой, посасывая хрипящую и хлюпающую трубку. Полковник постукивает костяшками пальцев по столу. Смотрит на часы — непомерно большие на тонкой, сухой руке. На них четверть третьего. Встает резким, коротким движением.

 

— Ну, комбат… — и протягивает руку. — Керженцев, кажется, твоя фамилия?

 

— Керженцев.

 

Рука у него горячая и сухая.

 

В дверях поворачивается:

 

— А этого… как его… что утопился под конец, никому не давай… Если сам не принесешь, к тебе на сопку за ним приду.

 

Майор выходит вслед за ним. Слегка треплет меня по плечу.

 

— Крутой у нас комдив. Но умница, сукин сын… — И сам улыбается не совсем удачному выражению. — Зайдешь утром ко мне — помозгуем.

 

Возвращаются саперы. Вволакивают что-то внутрь — тяжелое и неуклюжее. Гаркуша вытирает лоб, тяжело дыша.

 

— Бояджиева ранило, — грузно опускается на койку. — Челюсть оторвало.

 

Бойцы молча, тяжело дыша, усаживают раненого напротив, на другой койке. Он, как неживой, валится на нее — обмякший, с бессильно упавшими руками, с опущенной головой. Она обмотана чем-то красным. Грудь, руки, брюки — все в крови.

 

— Назад возвращались. Увидел. Из минометов начал. Кольцова убило… Следов даже не нашли. А ему вот — челюсть.

 

Раненый мычит. Мотает головой. У ног его уже небольшая круглая лужица крови. Маруся снимает повязку. Сквозь мелькающие руки ее видны нос, глаза, щеки, лоб с прилипшей прядью черных волос. А внизу — черное и красное… Руки беспомощно цепляются за колени, за юбку. И мычит, мычит, мычит…

 

— Лучший боец был, — устало говорит Гаркуша. Пилотка с головы его свалилась и так и лежит на полу. — Пятьдесят штук сегодня поставил. И слова не сказал…

 

И, немного помолчав:

 

— Зря, значит, все ставили?

 

Я ничего не отвечаю.

 

Раненого уводят.

 

Саперы, выкурив по папиросе, тоже уходят.

 

Долго не могу заснуть.

 

 

 

 

С утра все меня раздражает почему-то. С левой ноги, должно быть, встал. Блоха ползает в портянке — и никак ее не выгонишь. Харламов опять сводку потерял — стоит передо мной, моргает черными, армянского типа, глазами, разводит руками: «Положил в ящик, а теперь нету…» И тухлый пшенный суп надоел — каждый день, утром и вечером, утром и вечером. И табак сырой, не тянется. И газет московских уже три дня нет.

 

Все злит…

 

У Фарбера двух бойцов прямым попаданием в блиндаж убило. Говорил ему — перекрыть землянки рельсами, — на «Метизе» их целый штабель лежит, — а он вот провозился, пока людей не потерял. Я даже кричу на него и, когда он молча поворачивается и уходит, возвращаю и заставляю повторить приказание.

 

Вообще надоело…

 

Отправляю Харламова на берег за какими-то формами, которые мне совсем не нужны. Просто, чтоб не болтался перед глазами.

 

Валюсь на койку. Голова трещит. Связист в углу читает толстую истрепанную книгу.

 

— А ну, давай сюда! Нечего чтением заниматься…

 

Беру у него книгу. «Севастопольская страда», III том. Без начала и конца. На курево, должно быть, пошла. Раскрываю наудачу.

 

«…Убыль в полках была велика, пополнения же, если и были, то ничтожны, так что и самые эти названия — полк, батальон, рота — потеряли свое привычное значение.

 

В таком, например, боевом полку, как Волынский, вместо четырех тысяч человек оставалось уже не больше тысячи»…

 

Не больше тысячи. А у нас? Если у меня в батальоне восемьдесят человек, а в полку три батальона — двести сорок. Артиллеристы, химики, связисты, разведчики — еще человек сто. Всего триста пятьдесят. Ну, четыреста… Ну, пятьсот… А комдив говорил — в других полках еще меньше. А воюет из них сколько? Не больше трети. Что, если немцам надоест «Красный Октябрь» долбить? Если опять на нас полезут? Бросят танки на Фарбера? Там, правда, насыпь мешает. Но они свободно могут под мостом пройти, там, где у них пулемет и пушка… Что я тогда буду делать? Шестнадцать человек сидят по ямочкам. Мин никаких. Бородин говорит — через три дня будут, где-то разгружают их… Допустим, не надуют. Еще две или даже три ночи ставить их надо… А пока жди и моли бога…

 

Перелистываю дальше.

 

«…Бойчей же всех шли дела рестораторов, которые выстроили в ряд свои вместительные палатки. Эти палатки посещали теперь, после штурма, офицеры, приезжавшие несколько повеселиться из города, с бастиона… В гостеприимных палатках, в которых помещался и буфет с большим выбором вин, водок, закусок, и дюжина столиков для посетителей, и даже скрытая за буфетом кухня, пили, ели, сыпали остротами, весело хохотали…»

 

Скрытая за буфетом кухня… Дюжина столиков для посетителей…

 

Откладываю книгу в сторону. Натягиваю шинель на уши и пытаюсь заснуть.

 

Возится и кряхтит в углу связист. Тикают с перебоем ходики, — Валега уже где-то достал, — маленькие, с самодельными стрелками из консервной банки.

 

Съел бы я сейчас свиную отбивную в сухариках, с тоненькой, нарезанной ломтиками, хрустящей картошкой… Последний раз я, по-моему, свиную ел… Чорт его знает, даже не помню. В Киеве, что ли? Или где-то уже в армии… Хотя, нет — то не свиная была, а просто поджаренное мясо…

 

Переворачиваюсь на другой бок. Режет глаза коптящая лампа.

 

В половине одиннадцатого прилетит «кукурузник». В одиннадцать я должен начать атаку. В начале первого появится луна. Значит, в моем распоряжении будет час пятнадцать минут. За эти час пятнадцать минут я должен спуститься в овраг, подняться по противоположному склону, выбить немцев из траншей и закрепиться. А если «кукурузник» опоздает? Или их будет не один, а два или три? Комдив, — я хорошо помню, — сказал «кукурузники», а не «кукурузник»… Вот дурак я, — не спросил точно, сколько их будет. Первый отбомбится, я полезу, а тут второй прилетит. А атаковать надо сразу же после него, пока не очухались немцы… Надо позвонить майору, чтоб узнал точно у комдива.

 

Какие у него черные и пронизывающие насквозь глаза, у комдива! На них трудно долго смотреть.

 

Говорят, летом где-то под Касторной он выводил дивизию из окружения с винтовкой в руках в первых рядах.

 

Смелый, чорт!

 

А по передовой как ходит… Ни пуль, ни мин — ничего для него не существует. Что это, показное — пусть молодежь учится? Наполеон тоже, говорят, ничего не боялся. Аркольский мост, чумные лазареты… Когда его хоронили, на теле нашли рубцы, о которых никто никогда не знал. Это, кажется, у Тарле я вычитал.

 

И что такое вообще храбрость? Я не верю тем, которые говорят, что не боятся бомбежек. Боятся, только скрыть умеют. А другие — нет. Максимов, помню, говорил как-то: «Людей, ничего не боящихся, нет. Все боятся. Только одни теряют голову от страха, а у других, наоборот, — все мобилизуется в такую минуту и мозг работает особенно остро и точно. Это есть храбрые люди».

 

Вот таким именно и сам Максимов был. Был… Сейчас его, вероятно, уже нет в живых. С ним в самую страшную минуту не страшно было. Чуть-чуть побледнеет только, губы сожмет и говорит медленнее, точно взвешивая каждое слово.

 

Даже во время бомбежек, — а под Харьковом, во время неудачного нашего майского наступления, — мы впервые узнали, что значит это слово: он умел в своем штабе поддерживать какую-то ровную, даже немного юмористическую атмосферу. Шутил, смеялся, стихи какие-то сочинял, рассказывал забавные истории. Хороший мужик был. И вот нет уже его. И — многих нет…

 

Где Игорь? Ширяев? Седых? Может, тоже уже в живых нет… Нелепо как-то все это…

 

Жили, учились, о чем-то мечтали — и тр-рах! — все полетело — дом, семья, институт, сопроматы, история архитектуры, Парфеноны.

 

Парфенон… Как сейчас помню: 454—438 годы до Р. Х. Замкнутая колоннада — периптер. Восемь колонн спереди, семнадцать по бокам. А у Тезейона — шесть и тринадцать… Дорический, ионический, коринфский стиль. Я больше люблю дорический. Он строже, лаконичнее.

 

А кто собор Св. Петра строил в Риме? Первый — Браманте. Потом, кажется, Сангалло… или Рафаэль. Потом еще кто-то, еще кто-то, потом — Микель Анджело. Он купол сделал… А колоннаду? Как будто Бернини.

 

Фу ты, чорт… Что за чепуха в голову лезет! Кому это нужно? Мне вот сопку нужно взять, а я о куполе. Прилетит тонная бомба — и нету купола…

 

Что делать с Фарбером, если я все-таки сопку возьму? Получится разрыв. Четвертая рота впереди, а пятая уступом назад. Прикажут, вероятно, мост взять. А может, третьему батальону? Отрежут мост и соединятся с нами на сопке. Вот это было бы здорово!

 

А смешно… Недавно сидел я на этом кургане с Люсей и на Волгу смотрел, на товарный поезд внизу. И о пулемете говорили. Может, как раз с того места и стреляет сейчас по нас пулемет…

 

Люся спрашивала тогда, люблю ли я Блока. Смешная девочка. Надо было спросить, любил ли я Блока — в прошедшем времени. Да, я его любил. А сейчас…

 

Кто-то тянет за шинель.

 

— Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант! С политотдела пришли — вас спрашивают.

 

Выглядываю из-под полы. Двое в телогрейках, с полевыми сумками, полными бумаг. Поверяющие, должно быть, или представители к ночной атаке.

 

Надо вставать.

 

Ходики показывают два часа. Впереди еще девять…

 

 

 

 

Разведчики приходят еще засветло. Тельняшки, бушлаты, бескозырки — все как полагается. На спинах — немецкие автоматы с торчащими магазинами.

 

Чумак козыряет — прибыл в ваше распоряжение. Глаза блестят из-под челки. Пахнет водкой. С тех пор, со дня нашей стычки, мы не встречались — его отозвали на берег.

 

Разговор у нас строго официальный — задача, срок, пункт отправки. Все это он и без меня знает, и говорим мы об этом только потому, что надо об этом говорить. И вообще больше не о чем с ним говорить. Он нисколько не старается это скрыть. Тон холодный, сухой, безразличный. Глаза, при встрече с моими, — скучающие и чуть-чуть насмешливые. Трое его ребят, — чубатые, расстегнутые, руки в карманы, — стоят в стороне. На губах — окурки.

 

— Маскхалаты возьмете?

 

— Нет.

 

— Почему? У меня как раз четыре.

 

— Не надо.

 

— Водки дать?

 

— Свою пьем. Чужую не любим.

 

— Ну, как знаете.

 

— Можете за наше здоровье выпить.

 

— Спасибо.

 

— Не стоит.

 

И они уходят к Карнаухову. Когда я туда прихожу, их уже нет.

 

В подвале тесно — негде повернуться. Двое представителей политотдела. Один — из штадива. Начальник связи — из полка. Это все наблюдатели. Я понимаю необходимость их присутствия, но они меня раздражают. Курят почти беспрерывно. Так всегда перед важным заданием. Представитель штадива — капитан — записывает что-то в блокнот, слюнявя карандаш.

 

— Вы продумали ход операции? — спрашивает он, подымая бесцветные глаза. У него длинные, выдающиеся вперед зубы, налезающие на нижнюю губу.

 

— Да, продумал.

 

— Командование придает ей большое значение. Вы это знаете?

 

— Знаю.

 

— А как у вас с флангами?

 

— С какими флангами?

 

— Когда вы выдвинетесь вперед, чем прикроете фланги?

 

— Ничем. Меня будут поддерживать соседние батальоны. У меня нехватает людей. Мы идем на риск.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.