Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





В окопах Сталинграда Виктор Платонович Некрасов 9 страница



 

— А я вот тоже хотел у тебя попросить… человек этак пять.

 

Лисагор настораживается.

 

— Зачем?

 

— Слыхал, что майор говорил давеча насчет мин?

 

— Это пускай дивизионные делают. На то они и существуют. А наше дело КП, НП. Их сто, а нас восемнадцать. И так по целым суткам не спят. Да и мины эти, знаешь, когда будут.

 

— Ты сам говорил, что тысячу предлагали.

 

— Говорил, говорил… Чего только не наговоришь… На то он и начальник склада, чтоб врать. Не знаешь, что ли, их?

 

— Ладно. Не будем спорить. Организуй мне на завтрашнюю ночь пять человек — хоть своих, хоть чужих, — остальное меня не интересует.

 

Лисагор сопит, ковыряет финкой землю между ног.

 

— Вот всегда так — организуй, сделай, завтра к утру, сегодня к вечеру… А с кем и как — никто не спрашивает. За ночь я батальона не рожу. Видишь, спины какие у людей — хоть выжимай.

 

Я встаю.

 

— Ну что ж, придется майору доложить — саперы на блиндажах заняты, оборону укреплять некем.

 

Лисагор тоже встает.

 

— Ишь, упорный какой… Ладно, не ходи. Пришлю людей. Да делать-то им там нечего будет. Тебе еще недели две траншеи копать.

 

— Траншеи — траншеями, а мины — минами. Завтра вечером пришлю людей.

 

— За чем? За минами?

 

— А то за чем?

 

Лисагор не отвечает. Согнувшись, вылезает из туннеля.

 

— Пошли на воздух, пока фрицев нет.

 

Солнце слепит глаза. На берегу — точно муравейник. Что-то тащат, копают, строят. Дымят прилепившиеся к обрыву кухни, сохнет белье. Сияют медные горы снарядов с красными, синими, желтыми головками. Ящики с патронами. Мешки. Опять ящики. Исковерканная пушка без ствола. Подбитая «катюша». Распухшая лошадиная туша, облепленная мухами.

 

Левее — полузатонувшая баржа. Торчат одни ребра. На этих ребрах, как куры на насесте, четверо бойцов стирают рубахи. Весело ржут, брызгаются, сверкая спинами.

 

А небо голубое, ослепительное, без единого облачка. И белоснежная церковушка с зеленым остроконечным куполом выглядывает из золотеющего осинника на том берегу. Там тоже много людей. Копошатся и ползают по белому от яркого солнца пляжу. Время от времени беззвучно распускаются пышные букеты минных разрывов. Потом доносится звук. Люди разбегаются. Переждав несколько минут, опять сползаются, опять копошатся.

 

Небольшая шлюпка, точно водяной жучок, барахтается у берега. Течение сильное, и ее сносит вправо. Быстро-быстро мелькают весла.

 

— Сейчас стрелять начнут, — говорит Лисагор, вынимая из кармана коробку из-под зубного порошка. Скручивает цыгарку.

 

Минуты через две недалеко от лодки взлетает белый фонтан.

 

— Вот чудаки — напрямик прут, — говорит Лисагор, аккуратно зализывая цыгарку и всыпая в нее махорку с ладони. — Только вымотаются и немцам работу облегчат. Плыли б по течению, прицел пришлось бы все время менять.

 

— По течению плыть — к фрицам попадешь, — говорит кто-то за моей спиной.

 

Саперы, облокотившись о лопаты, тоже следят за лодкой.

 

Фонтанов становится все больше и больше. Лодка неистово взмахивает веслами.

 

— Плохой минометчик, — авторитетно заявляет тощий, узкогрудый боец, стоящий рядом. — Вчера с третьего раза в щепки разнес.

 

— Вчера и лодка в пять раз больше была, — отвечает кто-то другой хриплым, медленным басом, — и грузу гора, еле двигалась.

 

Одна мина разрывается почти у самой лодки. Лодка только прыгает на волнах, и на несколько секунд прекращается махание весел.

 

— Сейчас пулемет начнет, — спокойно говорит Лисагор, затягиваясь цыгаркой и пуская кольца. — Как пить дать — застрочит.

 

И почти сразу же вокруг лодки появляется целая серия маленьких, иногда сливающихся фонтанчиков.

 

Все вокруг умолкают. Лодка перестает махать веслами.

 

— Вот, сволочи… — вырывается у кого-то за моей спиной, — доконает-таки…

 

На берегу и вокруг нас почти все следят за лодкой. Весла опять начинают мелькать. Но не четыре, а два. Повидимому, одного ранило или убило.

 

Шлюпка достигла уже середины реки. Сейчас она как раз против нас. Опять начинает миномет.

 

— Метров пятьдесят осталось, а там уж не видно фрицам будет.

 

— Ну, нажимай, нажимай, хлопцы!

 

Густота разрывов достигает своего предела. Просто непонятно, как лодка еще цела. Правда, ее сильно несет, и фонтаны все время отстают.

 

Кто-то на самом берегу орет во все горло:

 

— Давай, давай, давай!

 

И вдруг, точно по команде, фонтаны исчезают. Две или три мины хлопают еще по воде, но лодка уже далеко от них. Бойцы расходятся, добродушно и довольно ругаясь.

 

Лисагор швыряет окурок.

 

— Вот так и доставляют нам еду и боеприпасы. Видал? А вы там, на передовой, — давай, давай патроны!

 

На весь правый берег, оказывается, работает только одна переправа, шестьдесят вторая, — два катера с баржами, остальные погибли. А с севера не пройдешь — заминировано. За ночь эти катеры успевают максимум по шесть ходок сделать, от силы — семь, а это для восьми или десяти дивизий капля в море… Приходится собственными средствами доставлять.

 

— В нашем полку целая флотилия есть, — говорит Лисагор: — пять шлюпок, три плоскодонки и понтон. Было штук пятнадцать, да повыходили из строя. Старые. Текут. И осколками сечет. Понтон — совсем как решето. Трое моих все время сидят, конопатят. — Он искоса поглядывает на меня. — А ты говоришь, мины ставить. Сегодня ночью еще людей в сорок пятый посылать надо. Вчера у нас две шлюпки сперли. Эх! И надоело ж все это… Пошли ко мне…

 

И мы на четвереньках забираемся в крохотную, как собачья конура, лисагорову землянку.

 

— Видишь, как живем? Сапожник — без сапог. Сам рыл…

 

Косой луч солнца узенькой стрелкой вонзается в шинель, освещает закопченные котелки, консервные банки и прикнопленную к стенке фотографию полной девицы в берете.

 

Откуда-то из-под прибитого к стенке столика — вроде железнодорожного — появляется четвертушка водки.

 

Чокаемся кружкой о бутылку.

 

— А мы на передовой только один раз водку получали, — говорю я.

 

Лисагор ухмыляется, трет ладонью небритый подбородок.

 

— До передовой полтора километра, а у меня склад под боком. Да и бойцов у меня человек пять непьющих. — Он подмигивает. — Вообще, рассчитывайся ты скорей со своим батальоном и принимайся за инженерство. Увидишь, как заживем. Со мной не пропадешь. Майора нашего я, как облупленного, знаю. С полслова понимаю. Мировой старик. Вспыльчивый иногда, правда, но через полчаса все забывает. Землянки только хорошие любит — есть такой грех. Чуть ли не ковры ему подавай. А так — жить можно. Еще будешь?

 

Он достает еще четвертушку.

 

— Вот закончу эти два туннеля и собственную начну делать. Куда это годится? Люди прямо на берегу спят, а через месяц — зима. Увидишь, какие хоромы к твоему приходу будут. Пальчики оближешь…

 

Я смотрю на ходики, висящие на стенке, с замком вместо гири.

 

— Правильные?

 

— Правильные. Да ты не торопись, товарищ лейтенант… Успеешь еще насладиться передовой. — Он похлопывает меня по колену. — Ты не обижаешься, что я с тобой на ты? Фронтовая привычка. Я даже с Абросимовым на ты, а он — капитан. Между прочим, — Лисагор понижает голос, наклоняется ко мне и дышит прямо в лицо, — опасный парень. Людей не жалеет. По виду спокойный, а в деле — кипяток. Совсем голову теряет. Бурлит и с плеча рубит. Но ты не поддавайся. Умей держать себя.

 

Откинувшись назад, он вытягивает ноги. Хрустит пальцами. Я задаю несколько специальных вопросов. Он отвечает без запинки. Смеется. Два передних зуба у него выщерблены.

 

— Проверяешь? Да? Ну, на этом деле я собаку съел. Кадровик все-таки. Халхин-Гол, Финляндия… Эх, лейтенант, лейтенант, не знаешь ты еще меня. Ей-богу, переходи скорей на берег. Увидишь, как со мной жить. Апельсин хочешь? У меня целый ящик. И печенье есть… Все, что хочешь, есть.

 

Я перебиваю его:

 

— Сколько, ты говоришь, у тебя человек во взводе?

 

— У меня? Восемнадцать. Я — девятнадцатый. Молодец к молодцу. Плотники, столяры, печники. Даже портной и парикмахер. А сапожник — в Москве такого не сыщешь. Видишь сапоги на мне — что скажешь? Каблучок, носок, подъемчик… загляденье. И часовщик есть. Вот тот, с усами, сержант. И краснодеревщик…

 

— А насчет минного дела как они?

 

— И с минным, конечно, знакомы. Но вообще это не наше дело. НП, КП — наше, а мины пусть батальон ставит. А взвод — дай бог. Не жалуюсь. Поработаешь — увидишь. Сам на формировке отбирал. В армии такого не сыщешь. Честное слово!

 

Я встаю.

 

— Людей твоих, значит, завтра жду.

 

Лисагор тоже встает, слегка покачиваясь.

 

— Ну и упрямый же ты, лейтенант. Дались тебе эти минные поля. Свои только подрываться будут… Ну, да ладно уж, пришлю.

 

— Неплохо было бы, если б и сам заглянул.

 

— Это не обещаю. Не обещаю. Сам видишь, сколько работы. Туннели, лодки… Мины вот еще сегодня получать надо. Я помкомвзвода пошлю — Гаркушу. Мировой парень. С закрытыми глазами мины натычет.

 

— Мне-то не надо, а вот первый и третий батальон совсем без саперов…

 

Придерживаясь рукой за столик, Лисагор несколько секунд смотрит на меня уже слегка осоловевшими глазами.

 

— Знаешь, что я тебе скажу, товарищ лейтенант?.. Головы у комбатов есть… пускай и думают ими… А мое дело маленькое — приказания выполнять. Тоже — дети маленькие… Лягут в обороне — сапер, минируй! В наступление — сапер, разминируй! В разведку — сапер, вперед, мины ищи… А ну их к чорту!

 

— Как знаешь. Ты пока инженер. Сам решай, как лучше. Будь здоров.

 

— Бувай… Возьми на дорогу витаминчиков!

 

Он сует мне в карман телогрейки два холодных, шершавых, ослепительно ярких апельсина.

 

— Жду, значит, на-днях. — И вдогонку: — С Клавой познакомлю. — И смеется мелким, рассыпчатым смехом.

 

 

 

 

Ночью меняем позиции. Я тороплюсь закончить все до двенадцати, до восхода луны. Но немцы поджигают два сарая — весь мой участок освещен, как днем. Это затягивает переход почти на всю ночь. Пулемет из-под моста стреляет почти без передышки. Чувствую, что много хлопот будет с этим пулеметом — он пересекает все мои пути. К утру там появляется еще пушка. А отвечать мне нечем — патронов еле-еле на день хватит. Так и перебираюсь, прикрываясь ротными минометами. У восьмидесятидвухмиллиметровых нет мин. Прошу поддержки у нашей полковой артиллерии. Но и у них с боеприпасами туго — раза три только за всю ночь стреляют.

 

Участок отвратительный. Перерезан высокой железнодорожной насыпью. Она завивается вдоль подножья кургана. Заставлена вагонами. С левого фланга почти не видно правого — только верхняя часть оврага. Окопов, траншей — никаких. Уступающие нам место бойцы первого батальона ютятся по каким-то ямкам и воронкам, прикрывшись всяким железным хламом. Вдоль оврага, по ту сторону насыпи, кое-какое подобие окопов все-таки есть, правда, без малейших признаков соединительных ходов.

 

Да, это не «Метиз». Там с одного конца до другого почти не согнувшись пройти можно.

 

Участок сам по себе не велик для нормального батальона — каких-нибудь шестьсот метров, но у меня всего тридцать шесть человек. Было четыреста, а стало тридцать шесть.

 

Ищу себе КП — хотя бы временный, чтоб установить телефон. Сплошные развалины, обгорелые сараи, подвалов никаких. Выручает Валега. Находит под насыпью хорошо замаскированную железо-бетонную трубу. Но в ней какие-то артиллеристы.

 

Долговязый лейтенант с маленькой, торчащей во все стороны отдельными волосиками бородкой встречает в штыки:

 

— Не пущу — и все… Нас и так тут пять человек. А ты еще целый штаб тащишь.

 

Но я не расположен к дипломатическим переговорам. Приказываю ставить телефон, старшему адъютанту — писать донесение. Артиллеристы ругаются, не хотят сдвигать свои ящики, говорят, что пожалуются Пожарскому, начальнику артиллерии. А я Пожарского не знаю.

 

— Располагайтесь, хлопцы, — и все… Ни с места, пока не скажу.

 

Связистам больше ничего и не надо. Протянув нитку, они устраиваются прямо на каменном полу и вызывают уже какие-то свои «незабудки» и «тюльпаны».

 

Харламов — старший адъютант, близорукий и всегда все теряющий, потерял, конечно, самую нужную папку и всем мешает, роясь под ногами.

 

— Должно быть, там забыл, на старом КП, — бормочет он себе под нос, растерянно оглядываясь по сторонам. Удивительная черта у этого человека — всегда и везде что-нибудь забыть. За время нашего знакомства он успел уже потерять шинель, три каски и собственный бумажник. О карандашах и ручках говорить уже нечего.

 

Часам к пяти приходят командиры рот.

 

— Ну, как? — спрашиваю.

 

Карнаухов — командир четвертой роты, сменивший убитого Петрова, — пожимает широченными плечами.

 

— Растыкал пока. Пулеметы еще ничего, а бойцы… Придется день пересидеть как-нибудь — светает уже, а ночью за лопаты браться… В таких окопах долго не продержишься.

 

У Карнаухова низкий, слегка глуховатый голос. Говорит, немного запинаясь. Может быть, просто слова подбирает. А в общем мне он нравится.

 

Пришел он к нам дней десять назад. Большой, косолапый, с густыми, сросшимися на переносице бровями, сероглазый, с мешком за плечами. С трудом протиснулся в узенькую, низкую дверь.

 

Мы как раз обедали. Суп из сушеной картошки и сухари. Он отказался и попросил воды. Выпив с аппетитом огромную кружку, вытер губы, улыбнулся.

 

— Весь ваш запас, должно быть, выдул…

 

И спросил, где находится его рота.

 

— Да вы посидите, очухайтесь сперва.

 

Он опять улыбнулся, точно извиняясь, и вытер ладонью взмокший лоб с красной от фуражки полоской.

 

— Целый месяц в госпитале очухивался. Три кило прибавил. Табаку вот на дорогу не дали. А без табаку, сами знаете, каково…

 

Я дал ему закурить. Он скрутил цыгарку совершенно невероятных размеров.

 

Я задал несколько обычных при первом знакомстве вопросов. Он спокойно, немногословно отвечал, присев в углу на собственный мешок. Потом встал, поискал глазами, куда бросить окурок, и, так и не найдя подходящей пепельницы, выбросил за дверь.

 

— Ну? Кто меня поведет?

 

Вечером я получил от него аккуратное донесение с приложением стрелковых карточек на каждый пулемет и схемой расположения огневых средств противника.

 

На следующий день он отбил у немцев потерянный нами накануне участок траншей, потеряв при этом только одного человека. Когда я вечером забрался к нему в блиндаж, не по-фронтовому чистенький, с зеркальцем, бритвенным прибором и зубной щеткой на полочке, он сидел и писал что-то в положенной на колени тетрадке.

 

— Письмо на родину, что ли?

 

— Нет… Так… Чепуха… — Смутился и попытался встать, нагнув голову и упершись плечами в потолок. Тетрадку он торопливо сунул в карман.

 

«Должно быть, стихи», — подумал я и больше не спрашивал.

 

В эту же ночь его рота выкрала у немцев пулемет и шесть ящиков с патронами. Бойцы говорили, что он сам за пулеметом ходил, но когда я его спросил, он только улыбнулся и, не глядя в глаза, сказал, что все это выдумки, что он никогда не позволит себе этого и что вообще командир роты за пулеметами не ходит.

 

Сейчас он стоит передо мной, слегка ссутулившийся, небритый. Я знаю, что ему, так же как и мне, больше всего хочется спать. Но он еще будет, высунув кончик языка, рисовать схему своей обороны или побежит проверять, принесли ли ужин.

 

Фарбер, комроты пять, сидит на кончике ящика от патронов, усталый и, как всегда, рассеянно-безразличный. Смотрит в одну точку, поблескивает толстыми стеклами очков. Глаза от бессонницы опухли. Щеки, и без того худые, еще больше ввалились.

 

Я до сих пор не могу раскусить его. Впечатление такое, будто ничто на свете его не интересует. Долговязый, сутуловатый — правое плечо выше левого, болезненно-бледный, как большинство рыжих людей, и страшно близорукий, он почти ни с кем не разговаривает. До войны он был аспирантом математического факультета Московского университета. Узнал я об этом из анкеты — сам он никогда не говорил. Вообще он ни о чем не говорит.

 

Несколько раз я пытался завести с ним разговор о прошлом, о настоящем, о будущем, старался расшевелить его, возбудить какими-нибудь воспоминаниями. Он молча, рассеянно слушает, иногда односложно отвечает, но дальше этого не идет. Все как-то проходит мимо, обтекает его, не за что зацепиться. Я ни разу не видел его улыбающимся. Даже не знаю, какие у него зубы.

 

Чувство любопытства, так же как и чувство страха, у него атрофировано. Как-то, еще на «Метизе», я застал его в одной из траншей. Он стоял, прислонившись к брустверу, в своей короткой — до колен — солдатской шинели, спиной к противнику и рассеянно ковырял носком ботинка осыпавшуюся стенку траншеи. Две или три пули звякнули где-то неподалеку. Потом разорвалась мина. Он продолжал ковырять землю.

 

— Вы что здесь делаете, Фарбер?

 

Он медленно, точно нехотя, повернулся, и глаза его с бесцветными ресницами и тяжелыми, слегка припавшими веками вопросительно остановились на мне.

 

— Так, просто… Ничего…

 

— Ведь вас тут фрицы в два счета ухлопают.

 

— Пожалуй, — спокойно согласился он и присел на корточки.

 

Трудно назвать его неаккуратным — он всегда выбрит и подворотничок у него всегда свежий, но это, повидимому, привычка или воспитание — внешности своей он не придает никакого значения. Шинель на два номера меньше — хлястик под лопатками, на ногах обмотки, пилотка с растопыренным верхом, петлиц нет.

 

Я сказал ему как-то:

 

— Вы бы пришили себе кубики, Фарбер.

 

Он как всегда удивленно посмотрел на меня:

 

— Для большего авторитета, что ли?

 

— Просто положено в армии носить знаки различия.

 

Он молча встал и ушел. На следующий день я заметил на воротнике его шинели два матерчатых кубика, пришитых вкривь и вкось белыми нитками.

 

— Плохой у вас связной, Фарбер, — с кубиками определенно не справился.

 

— У меня нет связного. Я сам пришивал.

 

— А почему нет связного?

 

— В роте восемнадцать, а не сто пятьдесят человек.

 

— Ну, вот один пускай и будет по совместительству вашим связным.

 

— Излишняя роскошь, пожалуй.

 

— Не излишняя, и не роскошь. Вы — командир роты.

 

Он ничего не возразил, он вообще никогда не возражает и не возмущается, но связного, по-моему, у него до сих пор нет.

 

Странный человек. В его обществе я всегда чувствую себя натянутым, поэтому никогда не задерживаю его. Получил приказание и будь здоров — выполняй. Он молча, рассеянно, смотря куда-то в сторону, выслушает, кивнет головой или скажет «постараюсь» и уйдет.

 

Сейчас он сидит безучастный, сгорбленный, с вылезающими из коротких рукавов бледными, костистыми руками, барабанит пальцами по столу.

 

— Помните, Фарбер, — говорю я ему, — участок у вас неважный. На артиллерию особенно не рассчитывайте. Все от пулеметов зависит. Не увлекайтесь фронтальным огнем. Кроме трескотни, никакого толку.

 

Он молча кивает головой. Длинные пальцы его барабанят по столу беспрерывно, монотонно.

 

На дворе — сквозь щель видно — совсем уже рассвело. Я отпускаю командиров рот. Звоню в штаб, что передислокация окончена, и приемо-сдаточные документы посылаю со связным.

 

Артиллеристы примирились с нашим пребыванием. Выкрикивают на другом конце трубы какие-то свои координаты по телефону. Повидимому, скоро заговорят наши пушки.

 

 

 

 

Утром мы все ожидаем атаки — немцы не могли не заметить нашей ночной возни. Против всех ожиданий день оказывается настолько тихим, что даже удается притащить с берега обед днем.

 

После круглосуточных суматох, бесконечных атак, бомбежек и артналетов трудно даже поверить этой тишине. Все время ждешь какого-то подвоха.

 

Но пока спокойно. Обычная перестрелка, довольно вялая и редкая. В семь, как всегда, — «рама». Вереницы «певунов» над «Красным Октябрем».

 

Валега приволакивает с Волги два ведра воды, разогревает на примусе, потом мы скребем друг другу спины рогожей. Вода после меня черная, как чернила. А сам я красный, и все тело чешется. Валега смеется.

 

— Я вам сейчас трофейное белье дам. Шелковое. Ни за что вошь не заведется. Скользит — не держится.

 

Я натягиваю тонкие лазоревые кальсоны и рубаху, бреюсь и иду к Карнаухову. Сидя на корточках и скосив глаза в крохотный осколок зеркала, приткнутый к полуразрушенной стенке, он скребет подбородок.

 

— Ну, как жизнь?

 

Карнаухов улыбается сквозь пену, встает.

 

— Так и до конца войны жить можно. Забастовал что-то фриц…

 

Присаживаюсь рядом.

 

Кругом — одни трубы. Домов нет. Черные, дымящиеся еще кое-где балки — и трубы, трубы, трубы, зловещие черные трубы на прозрачном, почти крымской чистоты, небе. Почему-то трубы всегда сохраняются. Точно нарочно их кто-то оставляет, чтоб напомнить, что был здесь когда-то дом, поселок, город…

 

Я сижу на столбе. Повидимому, это были когда-то ворота. Еще фонарь с номером сохранился. Треугольный синий фонарь — и надпись «2-й Косой пер., № 24. Дом принадлежит Агарковой И. Н. ». На куске стены, неизвестно почему сохранившейся, покосившаяся вывеска — «Мужский и дамский портной Авербух. Прием заказов». Розовощекий субъект в глаженых брюках и котелке равнодушно-сосредоточенно смотрит с вывески на меня, точно гипнотизирует. У них всегда такой взгляд, у этих вывесочных красавцев.

 

— А у вас тут спокойно, — говорю я.

 

— Это сейчас только. А вообще — не очень. Я побриться только выскочил — в норе темно, не видать, весь изрежешься.

 

Мучительно сморщившись, Карнаухов добривает верхнюю губу. Я подчищаю ему затылок, и, захватив бритвенные принадлежности, мы вползаем в нору. В норе печка, стол с подрезанными ножками, два стула. В углу связист с привешенной к голове телефонной трубкой. Еще двое бойцов. Чадит лампа, сплющенная из артиллерийской гильзы. На стенке — календарь с зачеркнутыми днями, список позывных, вырезанный из газеты портрет Сталина и еще кого-то — молодого, кудрявого, с открытым симпатичным лицом.

 

— Это кто?

 

Карнаухов, перехватив мой взгляд, конфузится.

 

— Джек Лондон.

 

— Джек Лондон?

 

Карнаухов стоит против света, я не вижу его лица, но по просвечивающим ушам вижу, что он покраснел.

 

— Почему вдруг Джек Лондон?

 

— Да так… Уважаю его… Молока хотите?

 

— Молока? Здесь? Откуда?

 

— Сгущенного… Американского. Ребята достали.

 

Я с удовольствием облизываю ложку густого, приторно сладкого, похожего на липовый мед молока.

 

— А все-таки откуда у вас этот портрет?

 

— Откуда? — смеется Карнаухов. — Из госпиталя, конечно. Я там всю библиотеку перечитал. А «Мартина Идена» не успел. Ну, и… взял с собой на время.

 

— Вы любите Джека Лондона?

 

— Да… Я его несколько раз перечитывал.

 

— Я тоже люблю.

 

— А его все любят. Его нельзя не любить.

 

— Почему?

 

— Настоящий он какой-то… Его даже Ленин любил. Крупская ему читала.

 

— Дадите мне потом почитать?

 

— Ладно.

 

— А кого вы еще любите из писателей?

 

Он опять смущается.

 

— Я мало читал. У учительницы нашей только Лондон был, — не знаю, откуда она его взяла, — знаете, в коричневых обложках, приложение… И еще Мельников-Печерский, и еще кто-то, не помню уже, — иностранный.

 

— Ну, это в школе. А потом?

 

— Потом времени не было. Я на шахте работал. В Сучане. Знаете? Около Владивостока.

 

— Знаю.

 

— Я, пацаном когда был, в Америку совсем уже бежать собрался — золото в Клондайке искать. Спер двухстволку у отца, сухарей набрал. Даже на норвежскую шхуну забрался. Мы во Владивостоке тогда жили. Отец грузчиком в порту работал.

 

— Ну?

 

Карнаухов улыбается, разглядывая ногти.

 

— За шиворот домой приволокли. Как щенка. Дней пять потом отлеживался. Ручка у бати — сами понимаете. Серебряные рубли в трубочку скручивал…

 

И он опять смеется.

 

Потом появляется откуда-то патефон, старенький, дребезжащий, и мы больше догадываемся, чем наслаждаемся Давыдовой, Козловским и дуэтом из «Запорожца за Дунаем». Иголка только одна, и мы попеременно точим ее о разбитую тарелку.

 

— Ну, вот и все, что у меня есть, — почесывая затылок, говорит Карнаухов. — Разве что передовую вам еще показать… Только к самым окопам сейчас не пройти. Придется отсюда, из развалин.

 

Мы устраиваемся у низенькой каменной стенки. Вероятно, здесь была комната. Скрученная огнем железная кровать, швейная машина, мясорубка…

 

Впереди — овраг. Он начинается чуть левее нас и тянется изгибом вверх, к самой вершине. Против нас подбитая пушка. Ствол разорван и края его, точно у какого-то фантастического цветка, завились локонами. Это придает пушке удивленный, недоумевающий вид. Рядом — разбитый в щепки передок.

 

На противоположной стороне оврага — немецкие окопы. Совсем рядом, рукой подать.

 

— А наших не видно, — шепчет Карнаухов, — склон мешает. Метров семьдесят от фрицев — по прямой. Видите: сволочи — даже днем копают.

 

В одном месте, действительно, видно, как что-то рыжее вылетает из земли и иногда поблескивает лопата.

 

— Эх, снарядов нет… Показал бы я им, как рыть у нас под носом. А я вот попытался утром покопаться — сразу из минометов шпарить стали. И откуда у них столько боеприпасов?

 

Мы лежим долго, наблюдая за немцами. Пытаемся засечь их огневые точки. Они хорошо замаскированы, и мы не сразу их находим. Два или три пулемета торчат где-то на вершинке, похожей на горб верблюда, — как раз против нас. Еще один прилепился где-то повыше, в овраге, и простреливает его вдоль. А один мы так и не можем найти, хотя пули его цокают совсем рядом, около нас.

 

Да… Не такой представлял я себе до войны передовую. Зигзаги колючей проволоки в три-четыре ряда, бесконечная паутина траншей, маскировочные сети, амбразуры для стрельбы. А тут? Под самым носом — бесформенно нарытая земля. Подбитая пушка. Что-то вроде бочки из-под горючего, насквозь изнизанной пулями.

 

Была у меня когда-то книга — «Герои Малахова кургана». С картинками, конечно. Четвертый бастион, редуты, люнеты, апроши… Горы мешков с песком, плетеные, как корзины, туры, смешные, на зеленых деревянных платформах, пушки с длинными фитилями, круглые блестящие мячики бомб с тоненькими струйками дыма.

 

Почти девяносто лет прошло с тех пор. Танки и самолеты за это время придумали. А вот мы сидим сейчас в каких-то ямочках и называем это обороной.

 

Сегодня же ночью начну мины ставить. Сотни три на первых порах разбросаю. Противотанковые здесь не нужны — танк не пролезет, а вот там, за насыпью, у Фарбера…

 

Карнаухов лежит, насупив черные сросшиеся брови, такие чужие на его добродушном лице.

 

— А все-таки хорошая у них система огня, чорт возьми! Посмотрите только. С того верблюжьего горба весь третий батальон простреливают. Из-под моста — нам в спину. А сверху оврага — вдоль всей передовой…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.