|
|||
В окопах Сталинграда Виктор Платонович Некрасов 2 страница
— Третий ряд будем делать? — спрашивает кто-то над самым ухом.
Я вздрагиваю.
Валега, мой связной, сидя на корточках, вопросительно смотрит на меня своими маленькими, блестящими, как у кошки, глазами.
— Третий ряд… Нет, третий ряд не будем делать. Переходите на четвертый участок у пристани.
Мы перетаскиваем оставшиеся мины к пристани и начинаем минировать. Осталось еще около сорока штук.
Утром над нашим расположением долго кружится «мессершмитт». Огня не открываем — экономим боеприпасы. Две большие партии «хейнкелей» и одна «юнкерсов-88» на большой высоте проплывают на северо-восток.
Часов в семь вечера к нам на КП приходит молоденький лейтенант в новенькой фуражке с красным околышем — от нашего правого соседа — третьего батальона 852-го полка. Расспрашивает, как и что у нас и что собираемся делать. У них тоже все спокойно. Народу человек шестьдесят. Пять пулеметов. Минометов нет. Мы кормим его обедом и отправляем назад.
С наступлением темноты начинаем сворачиваться. Нагружаем две повозки. Третью бросаем. Ширяевский старшина, одноглазый Пилипенко, никак не может расстаться со своими запасами — старыми ботинками, седлами, мешками с тряпьем. Пристраивает их со всех сторон повозки. Ширяев выкидывает. Пилипенко с безразличным видом жует «козью ножку», а когда Ширяев уходит, старательно запихивает мешки под ящики с патронами.
— Такие ботинки бросать. Бога побоялся бы. Впереди еще пол-России колесить, — и он прикрывает рваной рогожей выглядывающие из-под ящиков мешки.
Часов в одиннадцать начинаем снимать бойцов. Они приходят поодиночке, молча ложатся на зеленом когда-то газоне двора. Украдкой покуривая, укладываются, перематывают портянки.
Ровно в двенадцать даем последнюю очередь. Уходим.
Некоторое время белеет сквозь сосны силуэт дома. Потом исчезает.
Обороны на Осколе более не существует. Все, что вчера еще было живым, стреляющим, ощетинившимся пулеметами и винтовками, что на схеме обозначалось маленькими красными дужками, зигзагами и перекрещивающимися секторами, на что было потрачено тринадцать дней и ночей, — вырытое, перекрытое в три или четыре наката, старательно замаскированное травой и ветками, — все это уже никому не нужно. Через несколько дней все это превратится в заплывшее илом жилище лягушек, заполнится черной вонючей водой, обвалится, а весной покроется зеленой, свежей травой. И только детишки по колено в воде будут бродить когда-нибудь по тем местам, где стояли когда-то фланкирующие и кинжального действия пулеметы, и собирать заржавленные гильзы. Все это мы оставляем без боя, без единого выстрела…
Мы идем сосновым лесом, реденьким, молоденьким, недавно, должно быть, посаженным. Проходим мимо штабных землянок. Так и не докопали мы землянки для строевой части. Зияет недорытый котлован. Смутно белеют в темноте свежеобструганные сосенки. На плечах таскали их из соседней рощицы для перекрытия.
Петропавловка — бесконечно длинная, пыльная. Церковь с дырой в колокольне. Полусгнивший мостик, который я по плану как раз сегодня должен был чинить.
Тихо. Удивительно тихо. Даже собаки не лают. Никто ничего не подозревает. Спят. А завтра проснутся и увидят немцев.
И мы идем молча, точно сознавая вину свою, смотря себе под ноги, не оглядываясь, ни с кем и ни с чем не прощаясь — прямо на восток, по азимуту сорок пять.
Рядом шагает Валега — маленький, выносливый, как ишачок, алтаец. Он тащит рюкзак, две фляжки, котелок, планшетку, полевую сумку и еще сумку от противогаза, набитую хлебом. Перед отходом я хотел часть вещей выкинуть, чтоб легче было нести. Он даже не подпустил меня к мешку.
— Я лучше вас знаю, что вам нужно, товарищ лейтенант. Прошлый раз сами укладывались, так и зубной порошок, и помазок, и стаканчик для бритья — все забыли. Пришлось к химикам ходить.
Нечего было возразить. У Валеги характер диктатора, — спорить с ним немыслимо. А вообще это замечательный человек.
Он умеет все. Никогда ни о чем не спрашивает и ни одной минуты не сидит без дела. Куда бы мы ни пришли — через пять минут уже готова палатка, уютная и удобная, обязательно выстланная свежей травой. Котелок его сверкает всегда, как новый. Он никогда не расстается с двумя фляжками — одна с молоком, другая с водкой. Где достает, неизвестно, но они всегда полны. Он умеет стричь, брить, чинить сапоги, разводить костер под проливным дождем. Каждую неделю я меняю белье, а носки он так штопает, что невозможно определить, где же была дырка. Если стоим у реки — у нас ежедневно рыба, если в лесу — земляника, черника, грибы. И все это молча, быстро, без всякого напоминания с моей стороны. За все девять месяцев нашей совместной жизни мне ни разу не удалось на него рассердиться.
Сейчас он шагает рядом мягкой, беззвучной походкой охотника. Я знаю, будет привал — и он расстелит плащ-палатку на самом сухом месте, а в руках у меня окажется кусок хлеба с маслом и в чистой эмалированной кружке молоко. А он ляжет рядом — маленький, круглоголовый, молча будет смотреть на звезды и попыхивать крохотной, уродливой трубочкой, делающей его похожим на старичка, хотя ему всего восемнадцать лет.
О себе он ничего не говорит. Знаю только, что отца и матери у него нет. Есть где-то замужняя сестра, которую он совсем почти не знает. За что-то судился, но за что — не говорит. Сидел. Досрочно освобожден. На войну пошел добровольцем. Фамилия его настоящая Волегов, с ударением на «о». Но зовут его все Валега. Вот и все, что я знаю о нем.
Мы разговариваем редко — он неразговорчив. Один только раз он чуть-чуть приоткрылся. Это было весной, месяца три назад. Мы дьявольски промокли и устали. Сушились у костра. Я выкручивал портянки. Он в консервной банке варил пшенный концентрат. Мы уже две недели сидели на этом концентрате и не могли на него равнодушно смотреть.
Кругом было темно и холодно. Промокшая плащ-палатка топорщилась и нисколько не согревала. Мы были вдвоем.
С трубкой во рту, освещенный пламенем костра, он похож был на гнома, готовящего волшебное варево.
— Когда кончится война, — сказал он, — я поеду на родину и построю себе дом в лесу. Бревенчатый. Я люблю лес. И вы приедете ко мне и проживете у меня три недели. Мы будем ходить с вами на охоту и рыбу ловить…
Я улыбнулся.
— Почему именно три недели?
— А сколько же? — Он удивился, но лицо его ничуть не изменилось. — Больше не сможете. Вы будете работать. А на три недели приедете. Я знаю такие места, где есть медведи, и лоси, и щуки по пятнадцати фунтов весом. У нас хорошие леса на Алтае. Не такие, как здесь. Сами увидите. — Он вынул и облизал ложку. — И пельменями вас угощу. Я умею делать пельмени. По-особому. По-нашему.
На этом разговор и кончился.
Сейчас я спрашиваю:
— Ну как, Валега, когда же мы твоих пельменей попробуем?
Он даже не улыбается.
— Мяса такого нет. И приготовить его здесь по-настоящему нельзя.
— Значит, до конца войны ждать будем?
Он не отвечает и продолжает шагать. Ботинки ему непомерно велики — носки загнулись кверху, а пилотка мала, торчит на самой макушке. Я знаю, что в ней воткнуты три иголки — с белой, черной и защитного цвета ниткой.
Часов в семь делаем большой привал. На карте село называется Верхняя Дуванка. Здесь же его называют Вершиловкой. От Петропавловки оно в двадцати двух километрах. Значит, прошли около тридцати. Это неплохо — дорога трудная.
Бойцы с непривычки устали. Скинув мешки, лежат в тени фруктового сада, задрав ноги. Наиболее проворные тащат в котелках молоко и ряженку. Валега тоже раздобыл где-то буханку белого хлеба и мед в сотах.
Я ем и хвалю, хотя у меня нет аппетита. Но нельзя обижать Валегу.
Ноги гудят. Левая пятка немного натерта. Вообще с сапогами дело дрянь. Совсем разваливаются. Так и не дождался я брезентовых. Хоть проволокой обматывай. Надо было послушаться Валегу и походить один день в ботинках — были бы отремонтированы сапоги. А теперь чорт его знает, когда с вещевым складом встретишься. Полк, вероятно, уже далеко, километров за семьдесят-восемьдесят. Возможно, они где-нибудь стали в обороне или пробиваются через немцев.
Местное население говорит, что «ранком, в недiлю проходили солдати. А у вечорi пушки ишли». Должно быть наши дивизионки. «Тiльки годину постояли i далi подались. Такi заморенi, невеселi солдати».
А где фронт? Спереди, сзади, справа, слева? Существует ли он? На карте его обычно обозначают жирной красной линией. Противника — синей. Вчера еще эта синяя линия была по ту сторону Оскола. А сейчас?
Пожалуй, до утра немцы ничего не предпринимали. Разведчиков они, вероятно, не раньше двух часов послали, заметив, что мы молчим. Часа в три-четыре начали переправлять пехоту. Даже позже — сборы, приказы и тому подобное. Часов в пять. Сейчас восемь, без пяти восемь. Моторазведка, конечно, могла бы уже нас догнать. Вероятно, ее нет у них. А пехота не догонит. Танки и автомашины раньше вечера, а то и завтрашнего утра на эту сторону не переберутся. Все зависит от того, есть ли у них понтонные парки.
Немцы к Воронежу подошли. Возможно, они его уже взяли. Почему не слышно никакой стрельбы? Позавчера еще канонада доносилась с севера. Потом стала тише и передвинулась на северо-восток. Сейчас вообще ничего не слышно. Тишина.
Солдаты толкутся у костра с кулешом. Как всегда, ворчат, что мало наливают. Трясут яблони. Я встаю и подхожу к Ширяеву. Он сидит, чистит пистолет. Рядом сохнут портянки.
— Будем трогаться?
Сощурив глаз, Ширяев рассматривает на свет ствол пистолета.
— Вот хлопцы покушают и двинем. Минут двадцать, не больше.
— Сколько до Ново-Беленькой осталось?
— Километров шестьдесят-семьдесят. Вон карта лежит.
Я меряю по карте. Выходит шестьдесят пять километров.
— Два перехода еще.
— Если поднажмем — завтра к обеду будем.
— Быть-то будем, но застанем ли мы там кого-нибудь? Боюсь, что не того, кого нужно. Не нравится мне эта тишина.
Подходит адъютант старший, — весь красный от веснушек, — лейтенант Саврасов. У него озабоченный вид. Подсаживается. Закуривает.
— Двух человек уже нехватает.
Ширяев кладет пистолет на портянку и поворачивается к Саврасову.
— Как нехватает?
— Сидоренко из первой роты и Кваст со второй. Вечером еще были.
— Куда ж они делись?
Саврасов пожимает плечами.
— Может, ноги потерли?
— Не думаю.
— Давай сюда командиров рот.
Ширяев быстро собирает пистолет и наматывает портянки. Приходят командиры рот.
Оказывается, Сидоренко и Кваст — односельчане. Откуда-то из-под Двуречной. К одному из них даже жена приезжала, когда мы в обороне стояли. Всегда держались вместе, хотя были в разных ротах. Раньше за ними ничего не замечалось.
Ширяев слушает молча, плотно сжав губы. Смотрит куда-то в сторону. Не вставая и не глядя на командиров рот, говорит медленно, почти без выражения:
— Если потеряется еще хоть один человек, расстреляю из этого вот пистолета. — Хлопает себя по кобуре. — Понятно?
Командиры рот ничего не отвечают. Стоят и смотрят в землю. У одного вздрагивает веко.
— Этих двух уже не найти. Дома, защитнички… Отвоевались… — Он ругается и встает. — Подымайте людей!
Глаза у него узкие и колючие. Я никогда не видел его таким. Он оправляет гимнастерку, убирает складки с живота, — все это резкими, короткими движениями.
— Бегут крысы с корабля! Бегут, сволочи.
Он ставит пистолет на предохранитель и прячет в кобуру.
Бойцы вытягиваются на дорогу. На ходу заматывают обмотки. В руках котелки с молоком. У ворот стоят женщины — молчаливые, с вытянутыми вдоль тела тяжелыми, грубыми руками. У каждого дома стоят. Смотрят, как мы проходим мимо. И дети смотрят. Никто не бежит за нами. Все стоят и смотрят.
Только одна бабушка, в самом конце села, подбегает меленьким старушечьим шажком. Лицо в морщинах, точно в паутине. В руках — рыжий горшочек с ряженкой. Кто-то из бойцов подставляет котелок. «Спасибо, бабуся». Бабуся быстро-быстро крестит его и так же быстро ковыляет назад, не оборачиваясь.
С Игорем сталкиваемся совершенно неожиданно. Он и Лазаренко, связной штаба, оба верхом, вырастают перед нами точно из-под земли. Кони храпят. Игорь без пилотки, черный от пыли, на щеке — царапина.
— Воды!
Впивается в фляжку. Запрокинув голову, долго пьет, двигая кадыком. Мы ни о чем не спрашиваем.
— Перевяжи кобылу, Лазаренко.
Лазаренко отводит лошадей. Большая рыжая кобыла — по-моему комиссарова — хромает. Пуля пробила левую заднюю ногу. Кровь запеклась, липнут мухи.
Игорь вытирает ладонью губы, садится на обочину.
— Дела дрянные, — говорит он, — полк…
Мы молчим.
— Майор убит… комиссар — тоже…
Игорь кусает нижнюю губу. Губы у него совершенно черные от пыли, сухие, потрескавшиеся.
— Второй батальон неизвестно где… От третьего — рожки да ножки. Артиллерии нет. Одна сорокапятимиллиметровка осталась, и та с подбитым колесом… Дайте закурить. Портсигар потерял.
Закуриваем все трое. Газеты нет, — рвем листочки из блокнота.
— Максимов сейчас за командира полка. Тоже ранен. В левую руку, в мякоть. Велел вас разыскать и повернуть.
— Куда?
— А кто его знает, куда! Карта есть? У меня ни черта не осталось. Ни карты, ни планшетки, ни связного. Пришлось Лазаренко с собой взять…
— А Афонька что, убит?
— Ранен. Может, уже умер. В живот попало. Направил в медсанбат, а тот тоже вдребезги.
— И медсанбат?
— И медсанбат. И дивизионная рота связи, и тылы… Дай воды!
Он делает еще несколько глотков, полощет рот. Только сейчас замечаю, как сильно похудел он за эти два дня. Щеки провалились, цыганские глаза блестят, волосы спиральками прилипли ко лбу.
— Короче говоря, в полку сейчас человек сто, не больше. Вернее, когда я уезжал, было сто. Это вместе со всеми — с кладовщиками и поварами. Саперы твои пока целы. Один, кажется, только ранен. У тебя горит?
Он прикуривает, придерживая пальцами мою цыгарку. Глубоко затягивается. Выпускает дым толстой, сильной струей.
— В общем Максимов сказал — разыскать вас и итти на соединение с ним.
Ширяев вытаскивает карту.
— На соединение с ним? В каком месте?
— Со штадивом связь потеряли. — Игорь скребет затылок мундштуком. — Максимов сам принял решение. Повидимому, штадив от нас отрезан. Последнее место его было километров двадцать от Ново-Беленькой. Но до Ново-Беленькой мы так и не дошли.
— А где сейчас немцы?
— Немцы? Яичницу жрут километрах в десяти-двенадцати отсюда. И шнапсом запивают.
— Много их?
— Хватит! Машин сорок насчитали. Все пятитонки, трехосные. Считай по шестнадцать человек — уже шестьсот пятьдесят.
— А куда движутся?
— Не докладывали. Оттуда две дороги. Одна сюда, другая — вроде грейдера — на юг.
— А Максимов куда приказал?
Игорь тычет пальцем в карту.
— На Кантемировку. Вернее, до села Хуторки. Если там не застанем, тогда строго на юг, на Старобельск.
Подымаем бойцов. С большой дороги сворачиваем. Идем проселком. Кругом, насколько хватает глаз, высокие, сгибающиеся под тяжестью зерен, хлеба. Бойцы срывают колосья, растирают в ладонях, жуют спелые, золотистые зерна. Высоко в небе поют жаворонки. Идем в одних майках — в гимнастерках жарко.
Оказывается, все произошло совершенно неожиданно. Пришли в какое-то село. Расположились. Игорь был с третьим батальоном. Второй где-то впереди, километрах в пяти. Стали готовить обед. Проходящие через село раненые бойцы говорили, что немец далеко — километрах в сорока: сдержали как будто.
И вдруг оттуда, из села, где расположился второй батальон, — танки. Штук десять-двенадцать. Никто ничего не понял. Поднялась стрельба, суматоха. Откуда-то появились немецкие автоматчики. Во время перестрелки убило майора и комиссара. Три танка подбили. Автоматчиков из села выгнали. Заняли круговую оборону. Тут-то Максимов и послал Игоря за нами. Как раз когда он выезжал из села, немцы перешли в атаку — десятка два танков и мотопехота, машин с полсотни. По пути Игоря обстреляли. Ранили лошадь. Откуда у него царапина на щеке, он и сам не знает. Ничего не чувствовал.
Пересекаем противотанковый ров. Громадными зигзагами тянется он по полю, теряясь где-то за горизонтом. Земля еще свежая, — видно, недавно работали. Траншеи чистенькие, аккуратные, растрассированные по всем правилам, старательно замаскированные травой. Трава зеленая, сочная, не успела еще высохнуть.
Все это остается позади — громадное, ненужное, никем не использованное.
Так идем целый день. Иногда присаживаемся где-нибудь в тени под дубом. Потом опять подымаемся, шагаем по сухой, серой дороге. Воздух дрожит от жары. Одолевает пыль. Проведешь рукой по лбу — рука черная. Тело чешется от пота. Гимнастерки у бойцов мокрые насквозь. Портянки — тоже. Даже курить не хочется. Неистово звенят кузнечики.
В каком-то селе бабы говорят, что час тому назад проехали немцы, машин двадцать. А вечером мотоциклистов видимо-невидимо. И все туда — за лес…
Положение осложняется. С повозками приходится расстаться. Снимаем пулеметы, патроны раздаем бойцам на руки. Часть продуктов тоже оставляем — ничего не поделаешь.
Ночью идет дождь — мелкий, настойчивый, противный.
На рассвете наталкиваемся на полуразрушенные сараи. Повидимому, здесь была птицеферма — кругом полно куриного помета. День начинается пасмурный, сырой. Мы озябли, в сапогах хлюпает, губы синие. Но костров разжигать нельзя, — сараи просматриваются издалека.
Я не успеваю заснуть под натянутой плащ-палаткой, как кто-то носком сапога толкает меня в ноги.
— Занимай оборону, инженер. Фрицы.
Из-под палатки видны сапоги Ширяева — собранные в гармошку, рыжие от грязи. Моросит дождь. Сквозь стропила видно серое, скучное небо.
— Какие фрицы?
— Посмотри — увидишь.
Ширяев протягивает бинокль. Цепочка каких-то людей движется параллельно нашим сараям километрах в полутора от нас. Их немного — человек двадцать. Без пулеметов. Должно быть, разведка.
Ширяев кутается в плащ-палатку.
— И чего их сюда несет? Дороги им мало, что ли? Вот увидишь, сюда попрут, к сараям.
Подходит Игорь.
— Будем жесткую оборону занимать? А, комбат?
Он тоже, повидимому, спал, — одна щека красная, вся в полосках. Ширяев, не поворачивая головы, смотрит в бинокль.
— Уже… Подумали, пока вы изволили дрыхнуть. Люди разложены, пулеметы расставлены. Так и есть… Остановились.
Беру бинокль. Стекла замокли, видно плохо, приходится все время протирать. Немцы о чем-то совещаются. Поворачивают в нашу сторону. Один за другим спускаются в балочку. Возможно, решили итти по балке. Некоторое время никого не видно. Потом фигуры появляются ближе. Вылезают из оврага, идут прямо по полю.
— Огня не открывать, пока не скажу, — вполголоса говорит Ширяев. — Два пулемета я в соседнем сарае поставил, оттуда тоже хорошо.
Бойцы лежат вдоль стены сарая, у окон и дверей. Кто-то без гимнастерки, в голубой майке и накинутой плащ-палатке взгромоздился на стропила.
Цепочка идет прямо на нас. Можно уже без бинокля различить отдельные фигуры. Автоматы у всех за плечами. Впереди — высокий, худой, в очках, должно быть, командир. У него нет автомата, — на левом боку пистолет. У немцев он всегда на левом боку. Слегка переваливается при ходьбе — видно, устал. Рядом — маленький, с большим ранцем за спиной. Засунув руки за лямки, курит коротенькую трубку и в такт походки кивает головой, точно клюет. Двое отстали. Наклонившись, что-то рассматривают.
Игорь толкает меня в бок.
— Смотри… видишь?
В том месте, где появилась первая партия немцев, опять что-то движется. Но пока трудно разобрать — мешает дождь.
И вдруг над самым ухом:
— Огонь!
Передний, в очках, тяжело опускается на землю. Его спутник — тоже. И еще несколько человек. Остальные бегут, падают, спотыкаются, опять подымаются, сталкиваются друг с другом.
— Прекратить!
Ширяев опускает автомат. Щелкают затворы. Один немец пытается переползти. Его укладывают. Он так и застывает на четвереньках, потом медленно валится набок. Больше ничего не видно и не слышно. Так длится несколько минут.
Ширяев поправляет сползшую на затылок пилотку.
— Закурим?
Игорь ищет в кармане табак.
— Сейчас опять полезут.
Он вытягивает рыжую круглую коробку с табаком. Немцы в таких носят масло и повидло.
— Ничего, перекурить успеем. Все-таки веселее. — Ширяев скручивает толстенную, как палец, цыгарку.
— Интересно, есть ли у них минометы. Если есть, тогда…
Разорвавшаяся в двух шагах от сарая мина не дает окончить фразу. Вторая разрывается где-то за стеной. Третья бьёт прямо в сарай.
Обстрел длится минут пять. Ширяев сидит на корточках, опершись спиной о стенку. Игоря не видно. Мины летят сериями, по пять-шесть штук. Потом — перерыв несколько секунд, и снова пять-шесть штук. Рядом кто-то стонет высоким, почти женским голосом. Потом сразу — тишина.
Приподымаюсь на руках, выглядываю в окно. Немцы бегут по полю, прямо на нас.
— Слушай мою команду!
Ширяев вскакивает и одним прыжком оказывается у пулемета.
Три короткие очереди. Потом одна длинная.
Немцы исчезают в овраге. Мы выводим бойцов из сараев. Они окапываются по ту сторону задней стенки. В сараях оставляем только два пулемета — пока достаточно. У нас уже четверо раненых и шестеро убитых.
Опять начинается обстрел. Под прикрытием минометов немцы вылезают из оврага. Они успевают пробежать метров двадцать, не больше. Местность совершенно ровная, укрыться негде. Поодиночке убегают в овраг. Большинство так и остается на месте. На глинистой, поросшей бурьяном земле одиноко зеленеют бугорки тел.
После третьего раза немцы прекращают атаки. Ширяев вытирает рукавом мокрый от дождя и пота лоб.
— Сейчас окружать начнут. Я их уже знаю.
В окно влезает Саврасов. Он страшно бледен. Мне даже кажется, что у него трясутся колени.
— В том сарае почти всех перебило… — Он с трудом переводит дыхание. — Осколком повредило пулемет. По-моему… — Саврасов растерянно переводит глаза с комбата на меня и опять на комбата.
— Что «по-моему»? — резко спрашивает Ширяев.
— Надо что-то… это самое… решать…
— Решать! Решать! И без тебя знаю, что решать. Сколько человек вышло из строя?
— Я еще… не того… не считал…
— Не считал…
Ширяев встает. Подходит к задней стене сарая. Сквозь разрушенное окно видно ровное, однообразное поле без единого кустика.
— Ну что ж. Двигаться будем. А? Здесь не даст житья.
Поворачивается. Он несколько бледнее обычного.
— Который час? У меня часы стали.
Игорь смотрит на часы.
— Двадцать минут двенадцатого.
— Давайте тогда… — Ширяев жует губами. — Только пулеметом одним придется пожертвовать. Прикрывать нас надо.
Оказывается, из пулеметчиков остался один Филатов. Кругликов убит, Севастьянов ранен. Ширяев обводит глазами сарай.
— А Седых? Где Седых?
— Вон, на стропилах сидит.
— Давай сюда!
Парень в майке, ловко повиснув на руках, легко спрыгивает на землю.
— Пулемет знаешь?
— Знаю, — тихо отвечает парень, почти не шевеля губами.
Он смотрит прямо на Ширяева, не мигая.
Лицо у него розовое, с золотистым пушком на щеках. Глаза совсем детские, — веселые, голубые, чуть-чуть раскосые, с длинными, как у девушки, ресницами. С таким лицом голубей гонять да с соседскими мальчишками драться! И совсем не вяжутся с его детскостью, — точно спутал кто-то, — крепкая шея, широкие плечи, тугие, вздрагивающие от каждого движения бицепсы. Он без гимнастерки. Ветхая, бесцветная майка так и трещит под напором молодых мускулов.
— А где гимнастерка? — Ширяев сдерживает улыбку, но спрашивает все-таки по-комбатски, грозно.
— Вшей бил, товарищ комбат. А тут как раз эти… фрицы. Вот она, за пулеметом. — И он смущенно ковыряет мозоль на широкой, загрубелой ладони.
— Ладно, а немецкий знаешь?
— Что? Пулемет?
— Конечно, пулемет. О пулеметах сейчас говорим.
— Немецкий хуже… но, думаю, как-нибудь… — он запинается.
— Ничего, я знаю, — говорит Игорь, — все равно надо кому-нибудь из командиров остаться.
Он стоит, засунув руки в карман, слегка раскачиваясь из стороны в сторону.
— А я думал — Саврасова. Впрочем, ладно. — Ширяев не договаривает, поворачивается к Седых: — Ясно, орел? Останешься здесь со старшим лейтенантом. Лазаренко тоже останется — ребята боевые, положиться можно. Сам видишь — один Филатов остался. Будете прикрывать. Понятно?
— Понятно, — тихо отвечает Седых.
— Что понятно?
— Останусь прикрывать со старшим лейтенантом.
— Тогда по местам. — Ширяев застегивает воротник гимнастерки — становится совсем холодно. — Вот на тот садись, только перетащи его. Тут, где максим, лучше. Готовь людей, Саврасов.
Саврасов отходит. Я не могу оторваться от его колен — они дрожат и дрожат мелкой, противной дрожью.
— Долго не засиживайтесь, — говорит Ширяев Игорю. — Час, не больше. И за нами топайте. Строго на восток. На Кантемировку.
Игорь молча кивает головой, раскачиваясь с ноги на ногу.
— Пулемет бросайте. Затвор выкиньте. Ленты, если останутся, забирайте.
Через пять минут сарай пустеет. Я с Валегой тоже остаюсь. Ширяев уходит с четырнадцатью бойцами. Из них четверо раненых, один — тяжело. Его тащат на палатке.
Дождь перестал. Немцы молчат. Воняет раскисшим куриным пометом. Лежим с Игорем около левого пулемета. Седых, установив пулемет, поглядывает в окно. Валега попыхивает трубочкой. Потом вытаскивает сухари и фляжку с водкой. Пьем по очереди из алюминиевой кружки. Опять начинается дождь.
— Товарищ лейтенант, а правда, что у Гитлера одного глаза нет? — спрашивает Седых, смотря на меня своими ясными, детскими глазами.
— Не знаю, Седых. Думаю, что оба глаза на месте.
— А Филатов, пулеметчик, говорит, что у него одного глаза нет. И что он даже детей не может иметь…
Я улыбаюсь. Чувствуется, что Седых очень хочется, чтоб действительно было так. Лазаренко снисходительно подмигивает одним глазом.
— Його газами ще в ту вiйну отруiли i взагалi вiн не нiмець, вiн австрiяк, фамiлiе в нього не Гiтлер, а складна якась — на букву «ш». Правильно, товарищ лейтенант?
|
|||
|