Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





НОЧЬ 2-Я. ГЛАВА VII



НОЧЬ 2-Я

 

 

Как только лошади были загнаны, они опять столпились вокруг пегого.

- В августе месяце нас разлучили с матерью, - продолжал пегий, - и я не

чувствовал особенного горя. Я видел, что мать моя носила ужо меньшого моего

брата, знаменитого Усана, и я уже не был тем, чем был прежде. Я не ревновал,

но я чувствовал, что становился холодней к ней. Кроме того, я знал, что,

оставив мать, я поступлю в общее отделение жеребят, где мы стояли по двое и

по трое, - и каждый день всей гурьбой молодежи выходили на воздух. Я стоял в

одном деннике с Милым. Милый был верховый, и впоследствии на нем ездил

император, и его изображали на картинках и в статуях. Тогда он еще был

простой сосунок, с глянцевитой нежной шерстью, лебединой  шейкой и, как

струнки, ровными и тонкими ногами. Он был всегда весел, добродушен и

любезен; всегда был готов играть, лизаться и подшутить над лошадью или

человеком. Мы с ним невольно подружились, живя вместе, и дружба эта

продолжалась во все время нашей молодости. Он был весел и легкомыслен. Он

тогда уже начинал любить, заигрывал с кобылками и смеялся над моей

невинностью. И, на мое несчастье, я из самолюбия стал подражать ему; и очень

скоро увлекся любовью. И эта ранняя склонность моя была причиной величайшей

перемены моей судьбы. Случилось так, что я увлекся.

Вязопуриха была старше меня одним годом, мы с нею были особенно дружны;

но под конец осени я заметил, что она начала дичиться меня... ... Но я не

стану рассказывать всей этой несчастной истории моей первой любви, она сама

помнит мое безумное увлечение, окончившееся для меня самой важной переменой

в моей жизни. Табунщики бросились гонять ее и бить меня. Вечером меня

загнали в особый денник; я ржал целую ночь, как будто предчувствуя события

завтрашнего дня.

Наутро пришли в коридор моего денника генерал, конюший, конюха и

табунщики, и начался страшный крик. Генерал кричал на конюшего, конюший

оправдывался, что он не велел меня пускать, а что это самовольно сделали

конюха. Генерал сказал, что он всех перепорет, а жеребчиков нельзя держать.

Конюший обещался, что все исполнит. Они затихли и ушли, Я ничего не понимал,

но я видел, что что-то такое замышлялось обо мне.

.......................................................................

.......................................................................

На другой день после этого я уже навеки перестал ржать, я стал тем, что

я теперь. Весь свет изменился в моих глазах. Ничто мне не стало мило, я

углубился в себя и стал размышлять. Сначала мне все было постыло, Я перестал

даже пить, есть и ходить, а уж об игре и думать нечего. Иногда мне приходило

в голову взбрыкнуть, поскакать, поржать; но сейчас же представлялся страшный

вопрос: зачем? к чему? И последние силы пропадали.

Один раз меня проваживали вечером, в то время как табун гнали с поля. Я

издалека еще увидал облако пыли с неясными знакомыми очертаниями всех наших

маток. Я услыхал веселое гоготанье и  топот. Я остановился, несмотря на то,

что веревка недоуздка, за который меня тянул конюх, резала мне затылок, и

стал смотреть на приближающийся табун, как смотрят на всегда потерянное и

невозвратимое счастие. Они приближались, и я различал по одной - все мне

знакомые, красивые, величавые, здоровые и сытые фигуры. Кое-кто из них тоже

оглянулся на меня. Я не чувствовал боль от дерганья недоуздка конюха. Я

забылся и невольно, по старой памяти, заржал и побежал рысью; но ржание мое

отозвалось грустно, смешно и нелепо. В табуне не засмеялись, - но я заметил,

как многие из них из приличия отвернулись от меня. Им, видимо, и гадко, и

жалко, и совестно, а главное - смешно было на меня. Им смешно было на мою

топкую невыразительную шею, большую голову (я похудел в это время), на мои

длинные, неуклюжие ноги и на глупый аллюр рысцой, который я, по старой

привычке, предпринял вокруг конюха. Никто не отозвался на мое ржание, все

отвернулись от меня. Я вдруг все понял, понял, насколько я  навсегда стал

далек от всех их, и не помню, как пришел домой за конюхом.

Я уже и прежде показывал склонность к серьезности и глубокомыслию,

теперь же во мне сделался решительный переворот. Моя пежина, возбуждавшая

такое странное презрение в людях, мое странное неожиданное несчастье и еще

какое-то особенное положение мое на заводе, которое я чувствовал, но никак

еще не мог объяснить себе, заставили меня углубиться в себя. Я задумывался

над несправедливостью людей, осуждавших меня за то, что я пегий, я

задумывался о непостоянстве материнской и вообще женской любви и зависимости

ее от физических условий, и главное, я задумывался над свойствами той

странной породы животных, с которыми мы так тесно связаны и которых мы

называем людьми, - теми свойствами, из которых вытекала особенность моего

положения на заводе, которую я чувствовал, но не мог понять. Значение этой

особенности и свойств людских, на которых она была основана, открылось мне

по следующему случаю.

  Это было зимою во время праздников. Целый день мне не давали корму и не

поили меня. Как я после узнал, это происходило потому, что конюх был пьян. В

этот же день конюший взошел ко мне, посмотрел, что нет корму, и начал ругать

самыми дурными словами конюха, которого здесь не было, потом ушел. На другой

день конюх с другим товарищем взошел в наш денник задавать нам сена, и

заметил, что он особенно был бледен и печален; в особенности в выражении

длинной спины его было что-то значительное и вызывающее сострадание. Он

сердито бросил сено за решетку; я сунулся было головой чрез его плечо; но он

кулаком так больно ударил меня по храпу, что я отскочил. Он еще ударил меня

сапогом по животу.

- Кабы не этот коростовый, - сказал он, - ничего бы не было.

- А что? - спросил другой конюх.

- Небось графских не ходит проведывать, а своего жеребенка по два раза

в день наведывает.

- Разве отдали ему пегого-то? -спросил другой.

- Продали, подарили ли, пес их ведает. Графских хоть всех голодом

помори - ничего, а вот как смел его жеребенку корму не дать. Ложись, -

говорит, - и ну бузовать. Христианства нет. Скотину жалчей человека, креста,

видно, на нем нет, сам считал, варвар. Генерал так не парывал, всю спину

исполосовал, видно, христианской души нет.

То, что они говорили о сечении и о христианстве, я хорошо понял, - по

для меня совершенно было темно тогда, что такое значили слова: своего, его

жеребенка, из которых я видел, что люди предполагали какую-то связь между

мною и конюшим. В чем состояла эта связь, я никак не мог понять тогда.

Только гораздо уже после, когда меня отделили от других лошадей, я понял,

что это значило. Тогда же я никак не мог понять, что такое значило то, что

меня называли собственностью человека. Слова: моя лошадь, относимые ко мне,

живой лошади, казались мне так же странны, как слова: моя земля, мой воздух,

моя вода.

Но слова эти имели на меня огромное влияние. Я не переставая думал об

этом и только долго после самых разнообразных отношений с людьми понял,

наконец, значение, которое приписывается людьми этим странным словам.

Значение их такое: люди руководятся в жизни по делами, а словами. Они любят

не столько возможность делать или не делать что-нибудь, сколько возможность

говорить о разных предметах условленные между ними слова. Таковые слова,

считающиеся очень важными между ними, суть слова: мой, моя, мое, которые они

говорят про различные вещи, существа и предметы, даже про землю, про людей и

про лошадей. Про одну и ту же вещь они условливаются, чтобы только один

говорил - мое. И тот, кто про наибольшее число вещей по этой условленной

между ними игре говорит мое, тот считается у них счастливейшим. Для чего это

так, я не знаю; но это так. Я долго прежде старался объяснить себе это

какою-нибудь прямою выгодою; но это оказалось несправедливым.

Многие из тех людей, которые меня, например, называли своей лошадью, не

ездили на мне, но ездили на мне совершенно другие. Кормили меня тоже не они,

а совершенно другие. Делали мне добро опять-таки не они - те, которые

называли меня своей лошадью, а кучера, коновалы и вообще сторонние люди.

Впоследствии, расширив круг своих наблюдений, я убедился, что не только

относительно нас, лошадей, понятие мое не имеет никакого другого основания,

как низкий и животный людской инстинкт, называемый ими чувством или правом

собственности. Человек говорит: " дом мой", и никогда не живет в нем, а

только заботится о постройке и поддержании дома. Купец говорит: " моя лавка".

" Моя лавка сукон", например, - и не имеет одежды из лучшего сукна, которое

есть у него в лавке. Есть люди, которые землю называют своею, а никогда не

видали этой земли и никогда по ней не проходили. Есть люди, которые других

людей называют своими, а никогда не видали этих людей; и все отношение их к

этим людям состоит в том, что они делают им зло. Есть люди, которые женщин

называют своими женщинами или женами, а женщины эти живут с другими

мужчинами. И люди стремятся в жизни не к тому, чтобы делать то, что они

считают хорошим, а к тому, чтобы называть как можно больше вещей своими. Я

убежден теперь, что в этом-то и состоит существенное различие людей от нас.

И потому, не говоря уже о других наших преимуществах перед людьми, мы уже по

одному этому смело можем сказать, что стоим в лестнице живых существ выше,

чем люди: деятельность людей - по крайней мере, тех, с которыми я был в

сношениях, руководима словами, наша же - делом. И вот это право говорить обо

мне моя лошадь получил конюший и от этого высек конюха. Это открытие сильно

поразило меня и вместо с теми мыслями и суждениями, которые вызывала в людях

моя пегая масть, и с задумчивостью, вызванною во мне изменою моей матери,

заставило меня сделаться тем серьезным и глубокомысленным мерином, которым я

есмь.

Я был трижды несчастлив: я был пегий, я был мерин, и люди вообразили

себе обо мне, что я принадлежал не богу и себе, как это свойственно всему

живому, а что я принадлежал конюшему.

Последствий того, что они вообразили себе это обо мне, было много.

Первое из них уж было то, что меня держали отдельно, кормили лучше, чаще

гоняли на корде и раньше запрягли. Меня запрягли в первый раз по третьему

году. Я помню, как в первый раз сам конюший, который воображал, что я ему

принадлежу, с толпою конюхов стали запрягать меня, ожидая от меня буйства

или противодействия. Они скрянчили мне губу. Они обвили меня веревками,

заводя в оглобли; они надели мне на спину широкий ременный крест и привязали

его к оглоблям, чтоб я не бил задом; а я ожидал только случая показать свою

охоту и любовь к труду.

Они удивлялись, что я пошел, как старая лошадь. Меня стали проезжать, и

я стал упражняться в беганье рысью. С каждым днем я делал большие и большие

успеха, так что чрез три месяца сам генерал и многие другие хвалили мой ход.

Но странное дело, - именно потому, что они воображали себе, что я не свой, а

конюшего, ход мой получал для них совсем другое значение.

Жеребцов, моих братьев, проезжали на бегу, вымеряли их пронос, выходили

смотреть на них, ездили в золоченых дрожках, накидывали на них дорогие

попоны. Я ездил в простых дрожках конюшего по его делам в Чесменку и другие

хутора. Все это происходило оттого, что я был пегий, а главное потому, что я

был, по их мнению, не графский, а собственность конюшего.

Завтра, если будем живы, я расскажу вам, какое главное последствие

имело для меня это право собственности, которое воображал себе конюший.

Весь этот день лошади почтительно обращались с Холстомером. Но

обращение Нестера было так же грубо. Чалый жеребеночек мужика, уже подходя к

табуну, заржал, и бурая кобылка опять кокетничала.

 

ГЛАВА VII

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.