|
|||
Глава 9. СТИЛЬ И ФОРМАГлава 9 СТИЛЬ И ФОРМА Позвали меня однажды в один литературный кружок, и я, казалось, при общем внимании и понимании – часа два трудился рассказывать о своих собственных путях, показывая, с чего настоящие писатели берут свое начало. Я был так уверен, что молодые люди меня хорошо поняли, и осмелился сказать такие слова: – А вот так-то писать романы, чтобы только «мастерить», этому каждого я могу научить в два месяца. Послышались голоса: – И напечатают? Я ответил: – Мало ли печатают вещей… В ответ послышалось: – Научите, научите! Молодых людей тургеневского времени соблазнял очередной идол: так называемый стиль. Сам Тургенев, великий стилист, смеялся над этим идолопоклонством в искусстве. Вот в наше время надо тоже зорко следить, чтобы голое умение не заняло места этого поверженного идола. Надо уберечь детей наших от соблазна «мастерить» произведения искусства и печь их, как печет повар блины, – сотнями на одной сковородке. Кажется, вот тебе все тут: рассказ, как вкусный блин, сошел со сковороды, вот она, горячая сковорода, пеки блин другой. Но тут, в деле искусства слова, оказывается, что на каждый новый блин требуется новая сковорода. Может быть, тут и таится загадка таланта, стиля, вдохновения,
всех родов мастерства: почему каждое новое произведение искусства требует для себя новой формы, почему настоящий актер трепещет, выходя на сцену в старой роли, почему художник не может в точности скопировать свою картину, почему Рафаэль и Рембрандт существуют в одном экземпляре, почему Лев Толстой не может в точности переписать свою рукопись... *** В искусстве слова все являются учениками друг друга, но каждый идет своим собственным путем. 1944 год. Май. Задача: написать четыре детских рассказа и сделать на эти деньги на даче забор... За вчерашний день я ошкурил семь столбов и две слеги. Хочу сэкономить и построить забор сам... – Как тебе не стыдно, – сказала мне жена, – можно ли связывать писание свое с забором! – Отчего же нельзя, – ответил я. – У Ньютона яблоко упало, и это связалось со всемирным тяготением. А у меня забор – и полная-полная неизвестность, что из этого всего выйдет. ... Плотники вкопали столбы и стали на них с наружной стороны к дороге выпиливать вкладочки для слег. – Вы их снаружи выпиливаете? – спросил я. – А как же? – с иронической улыбкой ответили мне плотники. – Можно и внутри, – сказал я. – Снаружи столбы, а слеги внутрь. – Столбы наружу! – засмеялись плотники. – Это новая форма? – А почему бы не подумать и о новой форме? – сказал я. – Вот в моем деле так и требуется, тем только и кормимся, что на каждый раз придумываем новую форму. – Каждый раз новую? – ахнули плотники. – Ну, это тяжело. Нет, мы делаем всегда по одной форме; как люди установили раз и навсегда, так и делаем: слеги наружу, столбы внутрь. Поиск собаки – это все равно что стиль у писателя. Несомненно, что, как человек сам с собой, так и писатель родится со своим слогом. Но необходимо, однако, изломать этот природный стиль совершенно, чтобы потом он возродился, преображенный культурой, и сделался собственным стилем, а не просто слогом, потому что стиль предполагает усвоенную, ставшую своей культуру. *** Луч творчества. В певучем утреннем разговоре кур есть мотив безумно страстных танцев в таверне оперы «Кармен». Я не могу думать, чтобы куры заимствовали мотив из оперы, точно так же не думаю, чтобы Визе прислушивался к курице, я хочу только сказать, что человеческое творчество универсально: это луч, прорезывающий весь мир насквозь. Друг мой, из мирообъемлющей страсти рождается стиль художника, и только это имея и зная в себе, учись сдерживать ее и выговаривать осторожно, и так родится твой стиль художника из личной твоей всепожирающей потребности, а не из простой выучки мастерству. Творчество – это страсть, умирающая в форме. Даже простая расстановка вещей, наведенный порядок дает некоторое спокойствие, а создаваемая форма – это счастье. Значит, можно сказать, что творчество – это удовлетворение страсти формой. Лев Толстой мечтал писать так же просто и ясно, чтобы строчки его на бумаге были похожи на борозды пахаря. Ему этого так хотелось, что при разочаровании от своих попыток писать он брал соху и пахал. *** Стилист. Когда в конце весны все великолепные птицы отпоют всему миру от сотворения его известные и милые песни, то начинает петь всеми этими голосами самая маленькая серая птичка подкрапивник: поет и скворцом, и соловьем, и зябликом, и овсянкой, и щеглом. Люди идут за грибами, за ягодами или сено косить, а он где-нибудь под крапивой вот заливается, вот старается, но никто не слушает его пения после тех весенних великолепных птиц. Может быть, подкрапивник хочет соединить все весенние песни в одну, как делает это человек? Дурачок не понимает, что человеческая песня сплавилась из всех песен мира под действием той же огненной силы, которая плавила миры солнц и планет. Маленький
стилист под крапивой схватывает от настоящих певцов только форму песни, не имея понятия и предчувствия о внутреннем непостижимом велении природы, исполнителями которой на все времена и сроки стали великолепные певцы. Так и с нашими поэтами бывает: один пропоет на весь мир один раз, а тысячи перепевают то же самое на свой лад у себя под крапивой. Художественное произведение синтетично в отношении автора и безгранично в отношении читателя: сколько читателей, столько в нем оказывается и «планов». Расположение этих планов делается автором в строжайшем порядке под воздействием неизвестной нам силы, которую в просторечии называют талантом, порожденным природой (художник в природе своей – художник «Божьей милостью»). Вся тайна этой неведомой силы, по-видимому, состоит в размещении планов. Использовать художественное произведение можно всесторонне, но малейшее прикосновение к размещению расстраивает произведение и лишает его влияния. Формализм и есть вмешательство разума в расположение планов. Когда я прочитал свой сценарий К., он признал его отличным художественным произведением, но малограмотным в отношении кинематографа. – Как же быть? – спросил я. – Нужно, – ответил он, – взять три полосы, вынести на них все сцены, а потом по-новому кинематографически разместить. Я испугался и не дал ему размещать. Думаю об этом смещении планов и представляю себе, как сеятель, подготовляя почву удобрением и взрыхлением, бросает в нее семена. После того он уходит, предоставляя каждому зерну бороться за жизнь свою самостоятельно. Так действует сила божественная. А сила демоническая нарушает эту гармонию, вливается и смещает планы творчества. И у демона тоже что-то получается – механизация. Вспоминаю о смысле нашей встречи с К: формализм – это попытка рационализировать самые истоки творчества, это мефистофельская потеха. В тот момент, когда К. предложил мне все сцены пьесы моей с помощью ножниц и клея разделить на три полоски и
все перестроить по-новому, я понял те сцены из «Фауста», когда он смеялся над всемогущим бессилием Мефистофеля. И чувствовал я в себе сам, как Фауст, всемогущество Божественной силы. Мало того, я понял даже, почему, наделав на земле столько гадостей, Фауст все-таки был прощен. *** Esprit de 1'escalier1. Нет, у писателя ум не лестничный, напротив: писатель именно и схватывает скорее всех мгновение жизни, но только действие его очень сложное-, мгновение схваченное питает очень длинное действие для заключения себя в форму. Но в нравственном смысле это одно и то же, что поймать текущее мгновение с заключением в форму, что выхватить из воды утопающего ребенка. Мысль изреченная только тогда не ложь, если она изрекается в лично сотворенной форме. Облекаясь в слово, какой-нибудь еще безыменный факт тем самым делается достоянием человеческого общества. И от устного имени переход к имени написанному есть тоже событие, как бы второй этаж сознания. Поэтому-то вот и видишь часто книги совершенно бездарные и тем не менее значительные Даже самая элементарная переписка сделанного имеет значение. Наибольшая тайна в творчестве – это самовоскрешение в завершенности формы. Когда напечатается, то к написанному что-то прибавляется. Написанное как бы колеблется в битве неравной и страшной, машинопись проясняет, печать утверждает. *** Совершенная форма и есть для художника то самое, что все другие граждане всевозможных профессий сознают как свой гражданский долг. 1 Французское выражение (дословно: лестничный ум), соответствует русскому: «задним умом крепок». В данном случае: замедленное восприятие.
Попытки иных художников в осуществлении формы без гражданского долга справедливо осуждены, как формализм. Формализм – это зло признанное, но форма – это добро. Между тем у нас часто сознательно и бессознательно писатели, прикрываясь борьбой с формализмом, сметают форму. Поэтому, защищая форму, я требую от писателя прежде всего языка. Один художник, прежде чем серьезно заняться материалом, готовит для него форму, и эта глубоко продуманная форма вбирает в себя материал: это художник формалист. Другой художник погружается умом и сердцем в материал, который после личного усвоения как бы сам собой вызывает для себя нужную форму. Формализм – это не только в искусстве, это везде, где средства выставляются за цель. Это даже и там, где литературный старатель описывает шагающий экскаватор вместо человека, для которого он шагает. Романтизм N. – есть замена собственной жизни представлением. Настоящий же романтизм, органический, свойственный росту сознания, есть сила, образующая в человеке личность, открывающая в человеческой единице то, чего не было раньше в других. 1921 год. Символ – значит объединение, символизировать – значит сводить к одному, но не одним умом по общим признакам, а посредством особой интуиции, дающей начало художественному творчеству. Ум в этом деле играет роль простого работника, носящего кирпичи для здания. Так называемая чисто «интеллектуальная» работа, без посвящения вначале сердца, есть воровское творчество. Всякое истинное творчество было и будет всегда символично, и потребность в новейшее время выделить такое понятие явилась ввиду господства чисто интеллектуального (механического) творчества, например, школы натуралистической и всеобщей фальсификации искусства и культуры. У писателя символ должен быть в сердце и чувствоваться, как
«самое главное», о чем нужно писать. Если это самое главное сознается головой и потом к нему подгоняются материалы, то получается «символизм» – литературная школа или теория писательства, которой не воспользуется ни один настоящий писатель. Символ живет у писателя в сердце, а у читателя в голове: это читатель рассуждает и создает школу. Мы все понимаем и чувствуем это на каждом шагу, что всякая форма рождается, и даже непременно рождается она в труде, в туге и прямо в мученьях. Мы тоже знаем, что форму можно заимствовать и облекать в нее любое содержание. Мы еще знаем, что подобный «формализм» является вреднейшим суррогатом творчества, известным под названием «халтуры», что халтурщики – это не только воры, а еще и воры с претензией на творцов. И все-таки, зная это, мы стремимся все больше и больше «открывать» методы творчества и давать их в руки ворам.
|
|||
|