|
|||
Часть первая 2 страницаКатя остановилась. – Дмитрий! – Она, задыхаясь, смотрела на него. – Митя! Милый мой! Так вот что тебе приходится там… Она вдруг охватила его шею руками и крепко поцеловала. – Катя! Девушка припала к его плечу, он заглядывал в ее румяное от холода, небывало‑ прекрасное лицо и целовал в губы, в глаза.
Катя, спеша, развешивала по веревкам между деревьями сверкающее белизною рваное белье. С запада дул теплый, сухой ветер; земля, голые ветки кустов, деревьев, все было мокро, черно, и сверкало под солнцем. Только в углах тускло поблескивала еще ледяная кора, сдавливавшая у корня бурые былки. Пришел, наконец, штукатур Тимофей Глухарь с сыном Мишкой. Иван Ильич сговорился с ним. – Ладно, пятьдесят рублей. Только уж хорошенько все замажьте, перемените, где нужно, черепицы. Года два, говорите, простоит крыша? – И пять простоит, ручаюсь вам… Где известка? Мишка, пойдем. Они замешивали известку. Иван Ильич спросил: – Вы, говорят, большевик? Тимофей поспешно ответил: – Какой я большевик, что вы! Хулиганье это, мошенники, – слава богу, нагляделись на них. – А ведь вы были в революционном комитете при первом большевизме. – Заставили идти, что ж было делать? Не пошел бы – на мушку. А мне своя жизнь дорога. Иван Ильич обрадовался и стал рассказывать о большевистских зверствах в России, о карательных экспедициях в деревнях, о подавлении свободы мысли среди рабочих, о падении производительности труда, о всеобщем бездельничестве. Глухарь поддакивал. – Это действительно! Да, конечно! Разве наш народ на всех станет работать! Каждый только и норовит для себя урвать. Парень Мишка с неопределенною усмешкой слушал. Катя развесила белье и поспешила к Дмитревским. Профессорша пекла на дорогу Дмитрию коржики, профессор в кабинете готовился к лекции. – А где Дмитрий? – Дрова колет в сарае, сейчас придет. – Наталья Сергеевна почему‑ то сильно волновалась. – А вы знаете, мы вчера с Митей засиделись до пяти часов утра. В дверь постучались. Срывающийся женский голос спросил: – Можно войти? Наталья Сергеевна побледнела. – Княгиня. Вы знаете, я ей утром письмо‑ таки послала. Ах, боже мой!.. Можно, можно! Растерянно улыбаясь, она суетливо пошла к двери. Княгиня вошла, – с огромными, широко открытыми глазами, с неулыбающимся лицом. – Наталья Сергеевна! Я сейчас получила ваше странное письмо… Как вам это могло прийти в голову? Да разве бы я позволила себе так шутить с вами?.. Хорошо ли вы везде искали? – Кажется, все переглядела. – Ведь вы, я помню, на туалет кольцо положили. Отодвигали вы туалет? Наталья Сергеевна поспешно ответила: – Нет. – Позвольте, я посмотрю. Княгиня стала отодвигать туалет. Наталья Сергеевна продолжала сидеть на месте. – Ну, так и есть! Вот же оно! У плинтуса лежало, среди сора. Она поднялась и протянула кольцо. – Ах, так вот, где было… Да. Да. Наталья Сергеевна взяла кольцо, избегая смотреть княгине в глаза. И та тоже не смотрела. И говорила облегченно: – Ну вот! Слава богу! Я так рада… И как вы могли подумать, что я стала бы с вами так шутить. Не хватало бы, чтобы вы меня в краже заподозрили! – весело засмеялась она. – Что вы, княгиня! – всполошилась Наталья Сергеевна. Княгиня посидела немножко и ушла. Из кабинета вышел профессор и остановился на пороге. Молчали. Катя спросила: – А вы смотрели за туалетом? Наталья Сергеевна заговорщицки ответила: – Все, все пересмотрела! Несколько раз отодвигала. И сору‑ то там никакого уж не было, я все вымела. А она так сразу и нашла! Профессор поморщился и пошел обратно к себе в кабинет. Вошел с террасы Дмитрий. – Ну, мама, дров наколол тебе на целый месяц. А‑ а, Катя!.. Мама, мы сейчас пройдемся, мне нужно отнести Агаповым вещи Марка. – Скорей только возвращайтесь. Через полчаса завтрак будет готов. Катя с Дмитрием вышли. Дмитрий сказал: – Забыл я топор в дровяном сарае. Зайдем, я возьму. В сарае Дмитрий обнял Катю и стал крепко целовать. Она стыдливо выпросталась и умоляюще сказала: – Не надо! – Ну, Катя… – Вот сколько ты дров наколол!.. Где же топор? – Э, топор! Его вовсе тут и нету. Дмитрий крепко сжимал Кате руки и светлыми глазами смотрел на нее. Она сверкнула, быстро поцеловала его и решительно двинулась к выходу. – Пойдем! Они пошли вдоль пляжа. Зелено‑ голубые волны с набегающим шумом падали на песок, солнце, солнце было везде, земля быстро обсыхала, и теплый золотой ветер ласкал щеки. Катя просунула руку под локоть Дмитрия и сказала: – Вот что, Митя! Что ты вчера рассказал про себя, про Марка, – это что‑ то такое огромное, – как будто все эти горы вдруг сдвинулись с места и несутся на нас. Я всю ночь думала. Это и есть настоящая война. Если люди могут друг друга убивать, все жечь, разрушать снарядами, то пред чем можно тут остановиться? Так уж много нарушено, что остальное пустяки. А когда идут рыцарства и всякие красные кресты, это значит, что такие войны изжили себя и что люди сражаются за ненужное. И знаешь, мне начинает казаться: когда победитель бережно перевязывает врагу раны, которые сам же нанес, – это еще ужаснее, глупее и позорнее, чем добить его, потому что как же он тогда мог колоть, рубить живого человека? Настоящая война может быть только в злобе и ненависти, а тогда все понятно и оправдательно. Дмитрий слушал с серьезным лицом, с улыбающимися для себя тонкими губами. – Это оригинально. – Нет, это правда. И вот, Митя… Те матросы, – они били, но знали, что и их будут бить и расстреливать. У них есть злоба, какая нужна для такой войны. Они убеждены, что вы – «наемники буржуазии» и сражаетесь за то, чтобы оставались генералы и господа. А ты, Митя, – скажи мне по‑ настоящему: из‑ за чего ты идешь на все эти ужасы и жестокости? Неужели только потому, что они такие дикие? В глазах Дмитрия мелькнули страдание и растерянность, как всегда при таких разговорах. – Это, Катя, сложный вопрос. – Ничего не сложный. Дмитрий украдкою оглянулся, поднес Катину руку к губам и шепотом сказал: – Зачем, зачем теперь об этом говорить? Катя! Так у нас мало времени, – давай забудем обо всем. Когда мы опять свидимся! А мы будем ворошить то, чего все равно не изменить… Вот дача Агаповых. Зайдем. – Я с какой стати? Не хочу я к ним. Я тебя здесь подожду. – Ну, хорошо. Только отдам, и сейчас. Он ушел. Садовник вскапывал клумбы у широкой террасы. Маленькая, сухая Гуриенко‑ Домашевская стояла у калитки своей виллы и сердито кричала на человека, сидевшего на скамеечке у пляжа. – Пьянчужка несчастный! Тут тебе не кабак! Думаешь, большевики близко, так и нахальничаешь! Подожди, пока твои большевики подойдут! Человек на скамейке отругивался. Катя узнала пьяницу столяра Капралова, сторожа Мурзановской дачи. Гуриенко ушла. Катя подошла к нему. – Чего это она? – Хе‑ хе! Ч‑ чертово окно! Пошел, говорит, прочь отсюдова, мужик! Не смей тут петь, мне беспокойство!.. Да разве я у тебя? Я на бережку сижу, никого не трогаю… Какая язвенная! Сижу вот и пою!.. Мой полштоф в кармане светит, Рюмки гаснут на носу, Ночью нас никто не встретит, Мы проспимся на мосту… Ты, говорит, большевик! Нет, говорю, я не большевик. А все‑ таки, когда большевики придут, – ей‑ богу, голову тебе проломлю! – А вы не большевик? – Нет, не большевик! Когда в летошнем году экономию Бреверна разносили, я им прямо объяснил: то ли вы большевики, то ли жулики, – неизвестно. Тащит кажный, что попало, – кто плуг, кто кабанчика; зеркала бьют. Это, я говорю, народное достояние, разве так можно? Вот дайте мне бутылочку винца, – очень опохмелиться хочется. «Ишь, – говорят, – какой смирный! » Да‑ а… А вы что такое делаете? За это они меня теперь ненавидют… Жизнь разломали, – как ее теперь налаживать? И с той, и с другой стороны идет русский народ. Братское дело! Брат на брата, товарищ на товарища! Глаза у него были умные и серьезные, тою интеллигентною серьезностью, при которой странно звучало: «кажный» и «в летошнем году». Катя из глубины души сказала: – Ах, Капралов, зачем вы пьете! – Гм! Как пью, – все видят. А как работаю – никто не замечает! – Катерина Ивановна! К ним бежала от дачи Ася Агапова. – Катерина Ивановна! Мы арестовали Дмитрия Николаевича, не выпускаем его, пока не выпьет кофе. А он рвется к вам, совесть его мучит, и кофе останавливается в горле. Сжальтесь над ним, зайдите к нам! Была она хорошенькая и вся сверкала, – глазами, улыбкою, открытою шейкою. Катя увидела, что не отделаешься, и встала. Капралов, когда она с ним прощалась, придержал ее руку. – А только все‑ таки имейте в виду: будет народное одоление. Все равно, как мошкара поперла. Нет сильнее мошки, потому, – ее много. А буржуазии – горстка. И никогда ей теперь не одолеть. Проснулся народ и больше не заснет. У Агаповых было чисто, уютно и тепло, паркет блестел. На белой скатерти ароматно дымился сверкающий кофейник, стояло сливочное масло, сыр, сардинки, коньяк. Деревенский слесарь Гребенкин вставлял стекла в разбитые окна. Катя со всеми поздоровалась, подошла и к Гребенкину, протянула ему руку. – Александр Васильевич, вы разве и стекольщик? Ведь вы же слесарь? Гребенкин, с впалою грудью, исподлобья взглянул обрадованными глазами и развязным от стеснения голосом ответил: – Я на все руки мастер: и слесарь, и стекольщик, и огородник, и спекулянт. – Екатерина Ивановна, садитесь кофе пить, – позвала г‑ жа Агапова. Катя чувствовала, – всем стало враждебно‑ смешно, что она поздоровалась с Гребенкиным за руку. Г‑ жа Агапова рассказывала Дмитрию, как ночью кто‑ то выбил у них на даче стекла, как ограбили по соседству богатого помещика Бреверна. – До чего дошло! До чего дошло! А как мы все радовались революции! Я сама ходила в феврале с красным бантом… Муж ее, невысокий, с остриженною под машинку головою и коротко подрезанными усами, курил сигару и ласково улыбался. – Ну, что же, ну, говорите нам прямо: как у вас дела в армии? – допрашивала Агапова. – Сумеете вы нас защитить или нет? Дмитрий посмеивался. – Сумеем! Чахоточный адвокат Мириманов, – у него была в поселке дачка, и он по праздникам наезжал из города отдохнуть, – покосился на стекольщика и знающим голосом тихо сказал: – Скоро уж не будет надобности вас защищать. – Почему? Мириманов посмеивался своими умными глазами. – Скоро все так переменится, что вы даже не ожидаете. – Он помолчал. – Ленин уже два месяца ведет тайные переговоры с великим князем Борисом Владимировичем. Будет инсценирован государственный переворот. Идейные вожаки большевизма заблаговременно исчезнут, а всех скомпрометированных прохвостов оставят на расправу, чтобы окружить большевизм мученическим ореолом и уйти с честью. Ленин, Троцкий и другие получают пожизненную пенсию по пятьдесят тысяч рублей золотом и обязуются уехать в Америку. – Дай‑ то бог! – вздохнула Агапова. – Там с ними уж легче будет управиться. Борис, племянник Мириманова, шушукался с Асей. Лицо у него было бледное, а глаза томные и странно‑ красивые. Барышни Агаповы сверкали тем особенным оживлением, какое бывает у девушек только в присутствии молодых мужчин. Они изящно были одеты, и красивые девические шеи белели в вырезах платьев. Глаза их, когда случайно останавливались на Кате, вдруг гасли и становились тайно‑ скучающими и маловидящими. Катя решительно отказалась от кофе, – потому что она была голодна, потому что ей очень хотелось всего этого вкусного после мерзлой картошки и чаю из шиповника. Дмитрий сидел с Майей, сестрой Аси, они с увлечением говорили о несравненной красоте православного богослужения. Майя смотрела медленными, задумчивыми глазами Магдалины, под взглядом которых так хорошо говорится. Ася села за рояль и стала петь. Все песни ее были какие‑ то особенные, тайно‑ дразнящие и волнующие. Пела об ягуаровых пледах и упоительно мчащихся авто, о лиловом негре из Сан‑ Франциско, о какой‑ то мадам Люлю, о сладких тайнах, скрытых в ласковом угаре шуршащего шелка, и обжигающе‑ призывен был припев: Мадам Люлю, Я вас люблю! Ей шепчут страстно и знойно… Остро вспыхивали брильянты в серьгах Аси. И была дурманящая, сладострастно‑ ластящаяся красота в ее песнях. И только мешал шум стекольщика и его чахоточный, как будто намеренно‑ громкий кашель. И сверкало солнце. И мягко качались за окнами малахитово‑ зеленые волны. На Катю музыка всегда действовала странно: охватывало сладкое, безвольное безумие, и душа опьяненно качалась на колдовских волнах, без сил и без желания бороться с ними. Подошел Дмитрий. От него слегка пахло дорогим коньяком. Он сказал извиняющимся голосом: – Пять минут еще посидим и уйдем. Знаешь, после бивачной жизни так приятна эта чистота, блеск, эти оживленные лица… Старик Агапов тоже подошел. – Странно, знаете, слушать… Девочка, с ее чистой душой, совсем сама не понимает, что поет. Вон, послушайте‑ ка! И, благодушно улыбаясь, он потирал руки. Ах где же вы, мой маленький креольчик, Мой смуглый принц с Антильских островов. Мой маленький китайский колокольчик, Изящный, как духи, как песенка без слов? Такой беспомощный, как дикий одуванчик… Гребенкин прервал пение намеренно‑ громким, ни с чем не считающимся голосом: – Хозяин, эти стекла коротки, – наставить кусок, или есть у вас стекла побольше? Агапов, мягко улыбаясь, подошел к нему. – Нет, побольше нету. Уж наставьте, ничего не поделаешь. Потом, как‑ то странно нараспев, читал стихи Борис, племянник Мириманова. И стихи все были такие же, говорившие о легком, бездумном веселье, праздной и богатой жизни, утонченно‑ сладострастном соприкосновении мужчин и женщин. В группе девушек нервных, в остром обществе дамском, Я трагедию жизни претворю в грезо‑ фарс. Ананасы в шампанском, ананасы в шампанском!.. Голос красиво и гибко пел, и баюкал на мелодических стихах. Катя вдруг отдала себе отчет, почему у этого Бориса глаза так странно‑ красивы и томны: они были искусно подведены снизу тонкою черною черточкой. Катя с Дмитрием уходили. Барышни убеждали его отложить отъезд до завтра. – Нынче именины Гуриенко‑ Домашевской, вечером все будут у нее. Она будет играть; Белозеров, наверно, придет, будет петь. – Нельзя. Сегодня вечером должен быть в полку. Они вышли. Катя жадно дышала морским ветром, с души смывалась колдовская красота баюкающей музыки. Она вздрагивала плечами и повторяла: – Какая гадость! Какая гадость! Дмитрий удивленно спросил: – Что гадость? – Все! Все! Почему гниль может быть такой красивой и душистой? Как будто парфюмерный магазин, где все дорогие духи разбились и пролились, и кружится голова, и не хочется уходить, и вдруг – солнце, ветер, простор… Ах, как хорошо! Дмитрий слушал с улыбающимися про себя губами. В голове приятно кружилось от коньяку, сверкали пред глазами зовущие девичьи улыбки, было сладкое ощущение покоя и уюта. – И за них‑ то вот бороться! Как она спрашивала: «сумеете вы нас защитить? » А тебе не хочется, когда ты смотришь на них, чтоб все это взлетело к черту, чтоб развалилась эта ароматно‑ гнилая жизнь? Дмитрию хотелось закрыть душу от рвавшегося в нее из Кати буйно‑ злобного вихря, и не чувствовалось способности защищать эту жизнь, к которой, однако, в нем не было ненависти. Он взял в руки Катину руку и устало улыбнулся: – Катя! Мне так ничего не хочется! Так не хочется! Одного только хочется: чтоб был мне какой‑ нибудь тихий уголок, чтоб никто не тревожил, и чтоб переводить Прокла. Блажен, кто посетил сей мир В его минуты роковые… Не пожелал бы я никому этого блаженства! – Неужели же тебе не интересно сейчас жить? – Совсем не интересно. Гораздо интереснее было бы изучать все это, как давно минувшее. Катя впилась в него пристальным, изучающим взглядом, от которого ему стало неловко. – За что я полюбила тебя? – спросила она, как будто саму себя. И вдруг увидела его бесконечно‑ усталое лицо, умный, прекрасно сформированный лоб, что‑ то детски‑ беспомощное во всей фигуре, – и горячий, матерински‑ нежный огонек вспыхнул в душе. Они шли, тесно под руку, по песку вдоль накатывавшихся волн. Дмитрий, с раскрывшейся душою, говорил: – …какая‑ то полная атрофия активности. Там, где нужно мыслить, изучать, искать, у меня энергия неистощимая. Но где в жизни хоть шаг нужно сделать самостоятельный, меня отчаяние охватывает, и сама жизнь становится скучной, грубой и темной…
– Что же это такое? – Как, что такое? – Вы же ничего не сделали. Как было, так и есть. – А это что? Тут какая щель была, ай забыли? Везде, где нужно, подмазали. Что вы такое выдумываете! – Ну, вот, посмотрите: даже небо сквозь щель видно. – Так эта щель вбок идет. Будьте покойны, в нее вода не зальется, ручаюсь вам. Если хоть капля протечет, вы за мною пошлите, я вмиг заделаю. – Ну, вот сейчас вмиг и заделайте. – Ах‑ х ты господи! Ведь вот народ! Чтоб этих щелей не было, всю крышу надо перекрывать, я же вам сказывал. – Вы мне сказывали, что крыша пять лет простоит. Мишка, как молодой петушок, учащийся петь, сказал: – Нешто по крыше такой можно лазать? Две черепицы примажешь, а заместо того десять подавишь. – Э, Мишка, пойдем! Не надо нам ваших пятидесяти рублей. Рады прижать рабочего человека. Эксплуататоры! – Ваших мне пятидесяти рублей не нужно… Катя прервала отца. – И правильно! Конечно, не нужно давать. Сами же они видят, что ничего не сделали. – Не сделали! Для хозяйского глаза все мало. За грош рады всю кровь высосать из рабочего человека! Иван Ильич с отвращением молчал и доставал деньги. – Да зачем же, папа, ты даешь? Пусть суд установит, – стоит эта работа пятьдесят рублей? – Э, пусть его совесть это устанавливает! Иван Ильич, не глядя на Глухаря, протянул деньги. Глухарь сунул их в карман и ласково сказал: – Если печечку занадобится поправить, или потолок заштукатурить, вы пришлите. Мы это тоже можем. До свидания! Катя напала на отца: как можно было давать деньги за такую работу! Пусть бы в суд подавал! – Катенька! Смотреть противно! Ну его к черту, только бы с глаз долой! – Ах, эти интеллигенты наши мяклые! На казнь пойдет – не дрогнет. А что несправедливо назовут эксплуататором, – нет, уж лучше что угодно! Пусть лучше первый жулик обирает средь бела дня, как дурачка!.. Катя порывисто повернулась и пошла в дом.
Гуриенко‑ Домашевская, известная пианистка, была именинница. Маленькая и сухая, с огромными черными глазами, она с привычно преувеличенным радушием артистки встречала гостей и каждому говорила приятное. Сидели в просторной, богато обставленной зале и пили чай. Стол освещался двумя кухонными лампочками со стеклами. Чай разливался настоящий. На дне двух хрустальных сахарниц лежало по горсточке очень мелко наколотого сахару. Было вволю хлеба и сыра брынзы, пахнувшего немытыми овцами. Стояло десяток бутылок кислого болгарского вина. С горько‑ юмористическою хвастливостью хозяйка говорила: – Вы посмотрите только, вы посмотрите, господа: какое царское освещение! Какие яства! И чай – настоящий! И даже сахар к нему! Роскошь‑ то какая… Нужно же перед голодной смертью попировать, как следует, вовсю! И в голосе ее было: да, я, знаменитая артистка, имя которой встречается во всяком энциклопедическом словаре – вот как я принуждена жить, и вот что ожидает меня по чьей‑ то чудовищной несправедливости. – Не правда ли? Нужно благодарить бога. То ли еще бывает! Певец Беркутов умер в Петрограде от голода, скрипач Менчинский повесился в Москве… Буду и я ждать, что мне готовит судьба… Возле Кати сидел молчаливый инженер Заброда, с светло‑ голубыми глазами и длинной шеей чахоточного. Специальности своей он не любил и пятый год на грошевом жалованье работал бухгалтером в деревенском кооперативе. Через Катю он наклонился к Ивану Ильичу и сипло спросил вполголоса: – Вы получили приглашение на организационное собрание отдельного кооператива дачников? – Да. В чем тут дело? – Я хотел об этом сговориться с вами. Гуриенко‑ Домашевская, Агапов и другие задумали основать дачный кооператив, чтоб отделиться от деревни. Мотивируют тем, что крестьяне неохотно пропускают в правление интеллигенцию и закупают только то, что нужно им самим. – И верно! – подтвердила Катя. – Мука и ячмень, например, у них у самих есть, они их в потребилке и не держат, а мы нигде не можем достать. Заброда сурово поглядел на нее. – Можно их убеждать. Но отделиться – значит загубить деревенский кооператив. Иван Ильич решительно сказал: – Не годится! – И потом: как же интеллигенцию не пропускают? Председатель правления – Белозеров. – Ах, Белозеров ваш, – воскликнула Катя. – Певец он, конечно, великолепный. Но не нравится он мне. Ищет популярности и во всем поддакивает мужикам. А у самого почему‑ то всегда все есть, – и мука, и сахар, и керосин. А мы ничего не можем достать. Местный дачевладелец, о. Златоверховников, с наперсным крестом на георгиевской ленте, рассказывал о большевиках. Он был полковым священником в одной из добровольческих частей и на неделю приехал к себе отдохнуть. Большой, крепкий, с крупными чертами лица, он говорил четким, крепким басом. Недавно под Мелитополем большевики распяли на церковных дверях священника, а в алтаре устроили пирушку с девками. Священник был старик, уважаемый всею паствою. «Товарищи» приставили к нему караул и никого не подпускали. Он пять дней висел на гвоздях и умер от жажды. Катя засмеялась. – По крайней мере, раз пятьдесят я уже слышала про этого распятого священника и девок в алтаре, и всё в разных городах. О. Златоверховников замолчал и внимательно поглядел на Катю. – Удивительного ничего нет. Во многих городах они это и делают. И отвернулся. Заброда наклонился к Кате. – Вы при нем поосторожнее. Он – «даровой сотрудник», в постоянных сношениях с контрразведкой. Доносы написал на полдеревни. Я ему руки не подаю. Катя прикусила язык. Она заметила, что и все говорили при нем с опаскою. О. Златоверховников продолжал рассказывать. – Только удивляться приходится, какое это дикое зверье. Хуже зверья! Кончен, например, бой. Обыкновенно у всех в это время только одно желание: отдохнуть. А они первым делом бросаются раскапывать могилы наших и начинают ругаться над трупами. Находят на это силы! А уж про раненых что и говорить! Адвокат Мириманов, со своею знающею улыбкою, заставлявшею всех ему верить, рассказал, что недавно в Москве предполагался съезд Коминтерна. Пред открытием заграничных рабочих‑ делегатов пригласили на банкет. Фрукты, цветы зимою, шампанское. Декольтированные комиссарши. Рабочие поглядели… «Россия ваша погибает от голода и холода, вы выдаете рабочим по полфунта хлеба с соломою, а сами пьете шампанское! Теперь мы знаем, что такое ваш коммунизм». И уехали обратно. И много все рассказывали. Как всегда, очень поздно пришел Белозеров, артист государственных театров. Бритый, с желтоватым лицом, с пышными, мелко вьющимися волосами. Его встретили радостными приветствиями. Добродушно и сдержанно улыбаясь, он здоровался. Барышни восторженно смотрели на него. Хозяйка спросила: – Вы сегодня из города. Что новенького? Белозеров взглянул на о. Златоверховникова. – Вот, батюшка, наверно, больше осведомлен. В городе потрухивают, слухи самые фантастические. Должно быть, так, беспричинные? О. Златоверховников сказал веско: – Работа агитаторов большевистских. Дела очень прочны. Вся паника оттого, что войска отступили к Перекопу. Но Перекоп, это – Фермопилы, один полк легко может задержать целую армию. А Деникин тем временем совершает перегруппировку войск. Белозеров принял из рук хозяйки стакан чаю и подсел к красавице княгине Андожской. Сейчас же, как мухи каплю сиропа, его кольцом обсели дамы. О. Златоверховников простился и ушел. Белозеров проводил его глазами и потом сказал встревоженно: – Дела, господа, очень плохи. Не сегодня‑ завтра большевики будут по эту сторону Перекопа. В городе паника. Сорок банкиров и фабрикантов наняли за двести тысяч отдельный пароход и собираются уезжать. Гуриенко‑ Домашевская желчно засмеялась. – То‑ то, должно быть, наш большевик деревенский радуется, Афанасий Ханов! Опять его пора приходит… Одного я не понимаю: как его добровольцы не повесят? При первом большевизме был комиссаром уезда, а спокойно расхаживает себе на воле, и никто его не трогает. Профессор Дмитревский сказал: – Это прекраснейший человек. И очень интересный, с ищущей душой. Хозяйка низко поклонилась Дмитревскому. – Очень вас благодарю, профессор, за эту прекрасную душу! Когда был комиссаром, встречает меня: «мы вашу дачу, Антонина Павловна, реквизируем под народный дом». – Прекрасно! – говорю. – А свой двухэтажный дом в деревне вы подо что реквизируете? – И свой бы дом реквизировал. Вы знаете, ведь он нижний этаж его отдал под кооператив даром, ничего за это не берет. – Это верно, – подтвердил Заброда. – Пусть свое отдает! А какое же он имеет право распоряжаться моим? Я тоже тяжелым трудом нажила свою дачу. Никого не эксплуатировала, все зарабатывала вот этими руками! Жена профессора вздохнула. – Да. Другие вот уезжают. А нам приходится тут сидеть и ждать. Агапов, скромно сидевший с сигарой в уголке дивана, вдруг сказал, ласково улыбаясь: – Ничего не поделаешь: придется сидеть и ждать. Нужно же сказать правду: идет истинно народная власть. И пусть приходят, я рад. Хоть какой‑ нибудь порядок. Все удивленно молчали. Хозяйка, подняв брови, глядела на Агапова. – Раньше вы, Михаил Михайлович, иначе говорили… Вот как отберут у вас большевики ваш миллион, который вы из Москвы привезли, тогда узнаете, какой порядок. – Какой миллион? – Агапов весело засмеялся про себя. – Я бога благодарил, что удалось провезти сорок тысяч. А говорю я с высшей точки. Рад я, не рад, а признать нужно, что только у большевиков настоящая сила. Белозеров настороженно прислушивался. Профессор Дмитревский своим громким, полным голосом сказал: – Да, печально это, но я с Михаилом Михайловичем вполне согласен. Широкие народные массы за большевиков, – это неоспоримо. Иван Ильич вскипел: – Та‑ ак‑ с!.. И отсюда выходит, – идти большевикам навстречу? Приветствовать их приход? Если широкие народные массы за еврейский погром, то прикажете мне идти с ними, бить жидов? Профессор мягко возразил: – Я этого не говорю. Но борьба с ними бессмысленна и не имеет под собою почвы. Добровольцы выкидывают против них затрепанные, испачканные грязью знамена, и народ к белым откровенно враждебен. Сейчас же только эти две силы и есть. Надо же нам, истинным демократам и социалистам, честно взглянуть правде в глаза, как бы она тяжела ни была. Заброда неодобрительно замычал. Закипел ярый спор между Иваном Ильичом и профессором. Агапов поддерживал профессора. Мириманов молча слушал, едко улыбаясь про себя. Хозяйка и остальные гости были за Ивана Ильича, но, от их поддержки, спор все время сбивался с колеи: у них была только неистовая злоба к большевикам, сквозь которую откровенно пробивалась ненависть к пробудившемуся народу и страх за потерю привычных удобств и выгод. Как только спор стал принимать острый характер, и в колючих глазах хозяйки забегали недобрые огоньки, профессор искусно замял разговор и стал просить хозяйку сыграть. Гуриенко‑ Домашевская погасила огоньки в глазах и ласково улыбнулась. – Ну, как хозяйка, уж начну первая. А потом будем просить спеть Владимира Ивановича. Гуриенко села за рояль. Она играла Бетховена, Шопена. Большие глаза ее засветились загоревшимся изнутри светом и стали прекрасными. И вдруг все злобное, придавленное, испуганное стало таять в людях и испаряться. В полутемной зале засияла строгая, величавая красота. Кате бросилась в глаза княгиня Андожская. Она грустно сидела, опустив голову на руку, – изящная, с отпечатком тонкой, многовековой культуры в лице и движениях. Но чисто вымытая шея пестрела красными точками от блошиных укусов; красивые руки были красны, в черных трещинках; спереди во рту не хватало одного зуба. И это кольцо! Это кольцо! Как последняя горничная… Пройдет еще полгода, – и вся многовековая культура сползет с нее, как румяна под дождем, станет она вульгарною, лживою, с жадно приглядывающимися исподтишка глазами, – такою, каких она раньше так презирала и чьими трудами создавалось благородное ее изящество. Лежит прекрасная лилия, вырванная с корнем, и уж не будет ей жизни, и другие какие‑ то цветы зацветут на развороченной почве… А возле Белозерова сидели барышни Агаповы. Их еще не коснулось лихолетье: бриллианты в ушах, белые ручки, изящные платья… А они, – они тоже уже назади? Или выплывут из моря, куда их сбросит налетающий вихрь, и опять воротятся со своими лиловыми неграми и томно‑ сладострастными креольчиками?
|
|||
|