|
|||
Часть первая 5 страница– Вот, извольте!.. – В смутном ужасе он покосился на больного и зашептал: – Только я, барышня, ни за что не пойду с вами! Хоть сейчас с места сгоните! Варвара Васильевна спросила: – Антон Антоныч у себя? Она вышла с Токаревым в коридор. Токарев ощущал в спине быструю, мелкую дрожь. Он спросил: – Но ведь бешеные, кажется, не могут пить? – Нет, пиво им иногда удается проглотить. По коридору шел заспанный Антон Антонович, в своих розовых воротничках и пиджаке. – Антон Антоныч, Никанор пить просит. Не поможете ли вы мне его напоить? Фельдшер остановился, поднял брови и забегал глазами по потолку. – Мм‑ м… Знаете что? Подождемте лучше доктора, он ведь скоро придет. – Какое же «скоро»? Он приходит в девять утра, а теперь только час ночи. – Нет, знаете… Он сегодня раньше придет. – Ну, Антон Антоныч, это вы сочиняете! Почему он сегодня раньше придет?.. Скажите, поможете ли мне или нет? Антон Антоныч замялся. – Знаете… я боюсь! А ну, как он меня укусит! С доктором хоть в огонь пойду, а без него я… извините, боюсь! – Как хотите!.. Дело только в том, что одной трудно его напоить. Варвара Васильевна беглым взглядом скользнула по лицу Токарева. Токарев внимательно смотрел на фельдшера и с невинным видом играл ключиком от часов. Фельдшер помолчал и спросил: – Ну, а если я не пойду, то что будет? – Что будет! Ничего особенного. Пойду одна. Фельдшер с изумлением оглядел ее. – Ну, Варвара Васильевна… Как это – одна? Это невозможно! – А что же я буду делать? Больной просит пить, а я стану уговаривать его ждать до утра? Варвара Васильевна пошла назад. Фельдшер шел за нею следом. – Барышня, вы подумайте, ведь это невозможно! Да и на что пить ему? Он все равно не выздоровеет, помрет к завтраму, – с пивом ли, без пива ли… Варвара Васильевна, не слушая, говорила: – Нужно будет морфия всыпать в пиво. Она вошла в арестантскую. Фельдшер, странно сопя носом, в волнении прошелся по коридору. Подошел к Токареву, развел дрожащими руками: – Я, знаете… не могу этого… У меня жена молодая, ребенок маленький… И, быстро повернувшись, снова пошел по коридору. Токарев видел, как он бормотал что‑ то под нос и размахивал руками. Варвара Васильевна высыпала в жестяную кружку порошок и налила пиво. За решеткою темнела в полумраке огромная лохматая фигура больного. Он сидел сгорбившись и в забытьи качал головою. Служители и сиделки толпились в первой комнате, изредка слышался глухой вздох. Токарев, прислонясь к косяку коридорной двери, крепко стискивал зубы, потому что челюсти дрожали. Варвара Васильевна подошла к решетке. – Никанор, вы хотели пить. Я войду, напою вас. Хорошо? Он пробормотал: – Хорошо. – Ну, а можно мне к вам одной войти, вы не обидите меня? Больной с удивлением поднял глаза. – Что вы, барышня? Вы меня поить будете, а я обижать! Нет, вы не опасайтесь! – Ну, хорошо… Иван, отоприте замок! Иван снова зашептал: – Только я, барышня, ни за что не пойду с вами. Да и вы тоже, барышня… Ведь в его душу не влезешь! Варвара Васильевна нетерпеливо повторила: – Да отпирайте же! Стало тихо. Иван дрожащими руками совал ключ, но не мог попасть в замок. Больной неподвижно сидел на тюфяке и с загадочным любопытством смотрел на толпу за решеткой. В дверях коридора появился фельдшер. С широко открытыми страдающими глазами, он остановился на пороге, крепко вцепившись пальцами в локти. Иван продолжал лязгать ключом по замку. Варвара Васильевна, бледная и спокойная, с сдвинутыми тонкими бровями, ждала с кружкою в руках. Фельдшер пробормотал. – Нет… Нет… Господи! Простите меня, я не могу!.. Он странно‑ молитвенно поднял кверху руки, повернулся и с поднятыми руками пошел по коридору прочь. Замок два раза звонко щелкнул. Решетчатая дверь открылась. Все замерли. Варвара Васильевна вошла в больному. Вдруг словно сила какая подхватила Токарева. Он протолкался сквозь толпу и тоже вошел за решетку Варвара Васильевна сказала: – Ну, Никанор, давайте пить! Больной зашевелился и поспешно отер ладонью усы. – Дайте мне руку, держите меня! Токарев вполголоса сказал Варваре Васильевне: – Позвольте, я подержу. Она быстро взглянула на него. Бледное лицо вспыхнуло радостью, и засветившиеся глаза с горячею ласкою остановились на Токареве. Больной говорил: – За обе руки держите! А то я боюсь, не зашибить бы барышню… Эй, вы! – обратился он к толпе. – Подержите кто‑ нибудь! Иван на цыпочках вошел в дверь и, широко улыбаясь, взял больного за руку. Токарев держал другую руку. Держал и смотрел на подсохшие клочья пены, висевшие в спутанной, темной бороде больного. Больной жадно поглядел на кружку с холодным пивом и вздохнул. – Эх, выпить‑ то я не смогу!.. Я воду в рот, а меня как будто кто за горло схватит. Варвара Васильевна сказала: – Да это не вода, это пиво. Вы не бойтесь, пиво всякий всегда может выпить, оно совсем легко идет в горло… Ну, откройте рот! Больной неуверенно раскрыл рот. Варвара Васильевна влила в него ложку пива. – Ну, вот! Отлично! Глотайте, вы непременно проглотите! – спокойно и уверенно твердила Варвара Васильевна. Больной закрыл глаза, постарался проглотить, но судорога сдавила ему глотку. В мучитель‑ ных усилиях побороть ее он весь изогнулся назад, выкатывал глаза, рвался из рук державших. Потом вдруг сел и облегченно вздохнул – он проглотил. – Не ушиб ли я вас? – спросил он, передохнув. – Кажись, руками я шибко махал – не задел ли кого? Варвара Васильевна радостно ответила: – Нет, нет, успокойся, милый, никого ты не задел! Вот теперь ты сам видишь, что можешь пить… Ну, еще ложку! – Дай тебе бог доброго здоровья!.. Ну, господи благослови! Больной, хотя со значительными усилиями, но выпил еще две ложки. Облегченный и успокоенный, он сказал: – Теперь, бог даст, засну. Все вышли от него. В коридоре к Варваре Васильевне подошел фельдшер. Он виновато и подобострастно заглянул ей в глаза. – Я, право, Варвара Васильевна, не мог пойти! Ведь я не один, вы знаете; у меня жена молодая, ребенок. Знаете, хотел было пойти, и вдруг, как видение встало перед глазами: Дашенька, а на руках ее младенец! И голос говорит: не ходи!.. Не ходи, не ходи!.. Какая‑ то сила невидимая держит и не пущает! Варвара Васильевна добродушно засмеялась. – Ну, что об этом говорить теперь! Видите, кое‑ как сладилось дело. Покойной ночи! Она и Токарев вошли в ее комнату. На подносе стоял большой жестяной чайник с кипятком, и чай был уже заварен. Токарев со смехом говорил: – Боже мой, какой чудак этот ваш Антон Антоныч!.. Посмотрели бы вы на его физиономию, когда Иван отпирал замок!.. Да, Варвара Васильевна, кстати: отчего вы прямо не обратились ко мне, чтоб я вам помог? Я сначала не решался предложить свои услуги, думал, для этого нужен специалист. Ну, а вижу, «специалисты» все мнутся… Варвара Васильевна с счастливою улыбкою наклонилась над чайником, слегка поднимая и опуская его крышечку. – Я в душе была убеждена, что вы пойдете… Хотя на одну секунду усомнилась… Токарев улыбнулся. – Это тогда, когда вы говорили в коридоре с фельдшером? – Д‑ да… – Так, господи, я же вам говорю: я не знал, гожусь ли я. Вижу, вы ко мне не обращаетесь, – думаю: очевидно, тут нужны специальные знания… Они долго просидели за чаем. Не хотелось расходиться. Случилось что‑ то особенное. Вдруг они стали близки‑ близки друг другу. Каждую фразу, каждое слово одного другой принимал с горячим, любовным вниманием. И глаза встречались теперь свободно. Уже светало, когда Токарев вышел из больницы. Он шел улыбаясь, высоко подняв голову, и жадно дышал утренней прохладой. Как будто каждый мускул, каждый нерв обновились в нем, как будто и сама душа стала совсем другая. Он чувствовал себя молодым и смелым, слегка презирающим трусливого Антона Антоныча. И перед ним стояла Варвара Васильевна, как она входила в комнату бешеного, – бледная, со сдвинутыми бровями и спокойным лицом, – и как это лицо вдруг осветилось горячею ласкою к нему.
X
Варвара Васильевна и Токарев воротились в Изворовку. Таня заявила, что уж отдохнула в деревне и останется в Томилинске. Жизнь в Изворовке текла тихая, каждый жил сам по себе. Токарев купался, ел за двоих, катался верхом. Варвара Васильевна опять с утра до вечера возилась с больными. Сергей сидел за книгами. Общие прогулки предпринимались редко. Варвара Васильевна как будто жалела о порыве, охватившем ее под влиянием неожиданно услышанной «Легенды». Она замкнулась в себе и старалась отдалиться от Токарева. Токарев мучился, несколько раз пытался заговорить. В ее глазах появлялась тогда растерянность. И, прося у Токарева взглядом прощения, она переводила разговор на другое. Ему все больше начинало казаться, что Варвара Васильевна, такая на вид спокойная и ровная, давно уже переживает в душе что‑ то очень тяжелое. Иногда, случайно увидев ее одну, он поражался, какое у нее было глубоко грустное лицо. С Сергеем отношения у него совсем не ладились. Вначале Сергей относился к Токареву с любовною почтительностью, горячо интересовался его мнениями обо всем. Но что дальше, то больше в его разговорах с Токаревым стала проскальзывать ироническая нотка. И Сергей становился Токареву все неприятнее. Вообще Сергей производил на Токарева странное впечатление. Оба они жили наверху, в двух просторных комнатах мезонина. Сергей то бывал буйно весел, то целыми днями угрюмо молчал и не спал ночей. Иногда Токарев слышал сквозь сон, как он вставал, одевался и на всю ночь уходил из дому. От Варвары Васильевны Токарев узнал, что Сергей страдает чем‑ то вроде истерии, что у него бывают нервные припадки. Прошла неделя. Тринадцатого августа, в воскресенье, были именины Конкордии Сергеевны. Съехалось много гостей. Большой стол был парадно убран и поверх обычной черной клеенки был покрыт белоснежною скатертью. В окна сквозь зелень кленов весело светило солнце. Конкордия Сергеевна, вставшая со светом, измученная кухонною суетою и волнениями за пирог, села за стол и стала разливать суп. Сергей с усмешкою шепнул Токареву: – Мученица своего ангела! И Варя, несчастная, тоже запряглась. С утра на кухне торчит. Василий Васильевич был очень оживлен и говорлив. Он наливал в рюмки зубровку. – Ну, господа, господа! За здоровье именинницы! Выпили по рюмке, некоторые по второй. Закусив, принялись за бульон с пирогом. Юрасов, акцизный ревизор с Анною на шее, с любезною улыбкою говорил Конкордии Сергеевне: – А приятно этак, знаете, на лоне природы жить!.. Какой у вас тут воздух прелестный! Конкордия Сергеевна махнула рукою. – Эх, милый Алексей Павлович, не говорите! Мы этого воздуха и не замечаем. Столько хлопот, суеты, – где уж тут о воздухе думать! – Нет, знаете… Что ж суета? Суета везде есть, без нее не обойдешься. – Вот только для детей, конечно. Для них, для здоровья их – вот, правда, много пользы от воздуха. – Ну да, и для детей… – Юрасов взглянул на Сергея. – Сергей Васильевич где теперь, в Юрьевском университете? Конкордия Сергеевна сделала скорбное лицо. – В Юрьевском, Алексей Павлович, в Юрьевском… Дай бог, чтобы уж там как‑ нибудь кончил, об одном только я бога молю. – Ну, кончит, бог даст… Молодость, знаете: кровь кипит, в голове бродит!.. – Юрасов повел сухими пальцами перед лбом. – Этим огорчаться не следует; перебродит, взгляды установятся и все будет хорошо. Вот увидите. Прикусив улыбку на красивых губах, Сергей молча смотрел на благодушно‑ снисходительное лицо Юрасова с отлогим лбом и глазами без блеска. Юрасов продолжал: – И все‑ таки, что вы там ни говорите, а я от души рад за Василия Васильевича, что он бросил нашу лямку. Что ему теперь? Ни от кого не зависит, сам себе хозяин, делает, что хочет. Василий Васильевич юмористически поднял брови и крякнул: – Гм… Я бы с большим удовольствием предоставил это удовольствие вам… Нет, Алексей Павлович, раньше было лучше. Бывало, придет двадцатое число – расписывайся у казначея и получай жалованье, ни о чем не думай. А теперь – дождь, солнце, мороз, от всего зависишь. А главная наша боль, – народу нет. Нет народу! – Нету, нету! – вздохнул помещик Пантелеев, плотный, с маленьким лбом и жесткими стрижеными волосами. – Положительно невозможно дела делать! – Хоть сам коси и паши! Все бегут в город; там хоть за три рубля готовы жить, а тут и за пять не хотят. А уж который остается, так такая шваль, что лучше и не связывайся. – Грубый народ, пьяный! Вор‑ народ! – поддержал Пантелеев. – Вы поверите, сейчас август месяц, а у меня еще два скирда необмолоченных стоит прошлогодней ржи, – ей‑ богу! Нет рук! Своим медленным и спокойным голосом заговорил Будиновский: – Я думаю, господа, вы сами в этом виноваты. Хороших рабочих всегда можно достать, если им хорошо платить и сносно содержать. Пантелеев почтительно и с скрытою враждою исподлобья взглянул на него: – Да, Борис Александрович, вам это легко говорить! Мы бы, может, с вашими капиталами тоже не жаловались. А то капиталов‑ то у нас нету, а детей семь человек; всех обуй‑ одень, накорми‑ напои. Вы‑ то платите от излишков, а цену набиваете. А жить‑ то, Борис Александрович, всем надо‑ с, – всем надо жить! Горячо заспорили. Марья Михайловна Будиновская сидела рядом с Токаревым. Она вполголоса сказала ему: – Ужасно помещики на нас злобятся! Не могут простить, что мы платим рабочим высокую цену. Этот самый Пантелеев на земском собрании такую филиппику произнес против Бориса… И вообще, я вам скажу, типы тут! Один допотопнее другого! Вот Алексей Иванович много может вам рассказать про них. Она заглянула на сидевшего рядом земского врача Голицынского. Загорелый, с угрюмым и интеллигентным лицом, Голицынский лениво спросил: – Это насчет чего? – Я говорю, что вам приходится наблюдать наших деятелей в довольно‑ таки непривлекательном свете. – А‑ а!.. – Голицынский помолчал. – Да вот вам случай с коллегой моим, врачом соседнего участка, – заговорил он неохотно, как будто его заставляли говорить против воли. – Зовет его в свой приют для сирот земский начальник, гласный. У мальчика оказывается гнойный плеврит. Пожалуйста, будьте добры сделать дезинфекцию. – Дезинфекция не нужна, болезнь не заразительная. – А я требую! Врач пожал плечами и уехал. Земский пишет в управу бумагу, – в приюте, дескать, открылась заразная болезнь, а земский врач отказывается сделать дезинфекцию. Из управы запрос к врачу: почему? – Потому, что не было никаких оснований исполнять невежественные требования господина земского начальника. Назначается расследование, и результат: врача «для улучшения местных отношений» переводят в другой участок. Сергей с любопытством спросил: – Ну, а вы что же? – То есть, что же я? – Так и оставили это? И все врачи уезда не вышли в отставку? Марья Михайловна воскликнула: – Ах, господи, Сережа!.. Какой он прямолинейный! Обо всем судит со своей студенческой точки зрения!.. Ну, что хорошего было бы, если бы Алексей Иванович ушел? Одним дельным человеком стало бы у нас меньше, больше ничего! Доктор, наклонившись над тарелкой, ворошил вилкою оглоданное крыло утки. – Нет, дело не в этом, – грубовато возразил он. – Дело, изволите видеть, в том, что куска хлеба лишишься. А на другое место пойдешь, будет не лучше. Вот – причина простая. Марья Михайловна, прищурившись, смотрела вдаль, как будто не слышала признания доктора. Сергей протянул: – Да, это что спорить! Просто! – Оно, знаете, в нашей жизни человек подлеет ужасно быстро, ужаасно!.. Совсем особенная философия нужна для нее: надень наглазники, по сторонам не оглядывайся и иди с лямкой по своей колее. А то выскочишь из колеи, пойдет прахом равновесие и… жить не станет силы. Изволите видеть? Не станет силы жить! Сергей изумился. – И вы миритесь с этой философией!.. Кругом – жизнь, такая яркая, живая и интересная, а вы сознательно надеваете наглазники и боитесь даже взглянуть на нее! Доктор неохотно спросил: – Где она, яркая‑ то жизнь? Все серо кругом, душно и пусто… «Яркая»… – Да, если так дрожать перед нею и покоряться ей… – Я не знаю, мне кажется, вы совершенно не возражаете Алексею Ивановичу, – заговорил Токарев, обращаясь к Сергею. – Мысль доктора вполне ясна: в теории непримиримость хороша и даже необходима, но условия жизни таковы, что человеку волею‑ неволею приходится съеживаться и становиться в узкую колею. И мне кажется, это совершенно верно. Какая, спрашивается, польза, чтобы вместо Алексея Ивановича у нас оказался врач, который бы лечил мужиков оптом: Эй, у кого животы болят? Выходи вперед. Вот вам касторка. У кого жар? Вот вам хинин! Сергей, подняв брови, внимательно смотрел на Токарева. – Это в ваших устах звучит ново!.. Я думал, вы согласитесь с тем, что непримиримость нужна прежде всего именно в жизни, что честные люди должны словом и делом доказывать, что подлость есть подлость, так же уверенно и смело, как нечестные люди доказывают, что подлость есть самая благородная вещь. Марья Михайловна, обрадованная поддержкою Токарева, возразила: – Да, только тогда нельзя будет жить! И все честные люди будут погибать. Сергей усмехнулся. – Будут погибать, верно! А вот этого‑ то как раз нам ужасно не хочется – погибать! – Ну, Сережа, я тебя не слушаю! – Марья Михайловна засмеялась и заткнула уши белыми пальцами в кольцах. Обед кончился. Перешли в гостиную. Одни сидели, другие расхаживали по комнате и рассматривали безделушки в неуклюжих стеклянных горках. Подали кофе. Перед домом, в густой липовой аллее, расставляли карточные столы. Конкордия Сергеевна сидела на диване между женами Юрасова и Пантелеева, размешивала ложечкою кофе и рассказывала: – У Катамышевых говорят мне: попробуйте жженого кофею взять, у нас особенным образом жгут, все покупатели одобряют. Взяла, – гадость ужасная! Просто кофейная настойка, без всякого вкуса. А я люблю, чтоб у кофе был букет… С террасы, потирая руки, вошел в гостиную Василий Васильевич. – Ну, господа, господа! Пора за дело! Пожалуйте, столы готовы! Мужчины и многие дамы поднялись. Василий Васильевич спросил Токарева: – А вы в винт не играете? – Я… мм… играю немножко… – А‑ а!.. – Василий Васильевич с уважением оглядел его. – Великолепно!.. Вот вам, значит, четвертый партнер! – обратился он к Марье Михайловне. Марья Михайловна просияла и с ласкою взглянула на Токарева. – Как я рада! Она сначала как будто удивилась, что он играет. Спустились с террасы. Столы в аллее весело зеленели ярким сукном. Партнерами Марьи Михайловны и Токарева были Пантелеев и акцизный чиновник Елкин. Уселись, вытянули карты. Марье Михайловне вышло сдавать. Елкин, живой старичок с круглыми глазами, говорил: – Ну, я сегодня в выигрыше! Как с дамами играю, всегда выигрываю. – Он взял карты. – Так и есть! Туз… другой… третий… четвертый… пятый… Марья Михайловна засмеялась. Елкин сказал: – Вы что смеетесь? Давайте пари, что выиграю! – Давайте! Вечер был чудесный – теплый и тихий. Солнце светило сбоку в аллею. Нижние ветви лип просвечивали яркою зеленью. В полосах солнечного света золотыми точками плавали мухи. Варвара Васильевна расхаживала по аллее с женами Елкина и Пантелеева и занимала их. Марья Михайловна в колебании смотрела в свои карты. – Погодите немножко… Гм… – Она помолчала. – Ну… без козыря! – Если говорят с руки: «Ну… без козыря! » – это значит, что всего два туза, – объяснил Елкин Токареву и решительно сказал: – Три без козыря! Марья Михайловна лукаво погрозила пальцем. – Иван Яковлевич, не зарывайтесь! – Я вам с начала игры сказал, что у меня пять тузов… Владимир Николаевич, карты поближе к орденам, – все вижу. – Четыре черви! – сказал Токарев, игравший с Марьей Михайловной. Елкин почтительно протянул: – Па‑ ас, па‑ ас!.. Прикажете раскрыть прикуп? Марья Михайловна заволновалась: – Нет, нет, подождите!.. Четыре без козыря! Я беру! Она раскрыла прикуп, задумалась. Нерешительно передала Токареву четыре карты и сказала: – Ну, посмотрю, поймете ли вы. Пантелеев ворчливо заметил: – Марья Михайловна, так нельзя! – Да я… я ничего не сказала! – А я вот понял, что вы сказали! – вызывающе произнес Елкин. – На ренонсах хотите играть! – Малый в червях, – объявил Токарев. Они сыграли назначенное. Марья Михайловна забрала последнюю взятку и радостно заговорила: – Вы мне говорите: «черви», а у меня туз и пять фосок! Я все‑ таки колебалась поднимать на пять червей, но, думаю: вы сразу сказали четыре черви, значит, у вас масть хорошая… Ну, записывайте, Владимир Николаевич! Ее красивое лицо горело оживлением. За соседним столом царило гробовое молчание. Там играли Василий Васильевич, Будиновский, доктор Голицынский и ревизор Юрасов с Анною на шее. Они сидели молча, неподвижные и строгие, и только изредка раздавалось короткое: «пас! », «три черви», «четыре трефы! » Елкин почтительно сказал: – Вот играют! Как цари! Игра шла веселая и оживленная. Сыграли уже шесть робберов. Темнело, подали свечи и чай. Токарев, увлеченный трудным разыгрыванием большого шлема с Елкиным, случайно поднял глаза. За соседним столом, лицом к нему, сидел Василий Васильевич, глядя в карты. Свечи освещали его лицо – серьезное и строгое, со сдвинутыми тонкими бровями… У Токарева прошло по душе странное чувство. Что такое? Где он недавно видел такое же лицо? Ах, да!.. Совсем с таким лицом Варвара Васильевна стояла недавно перед решеткою в ожидании, когда служитель откроет дверь к бешеному… По аллее прошли в глубь сада Сергей и побледневшая Варвара Васильевна. Сергей иронически сказал: – Ишь, Владимир‑ то Николаевич наш! Совсем акклиматизировался среди «больших»! Токарев дрогнул и нахмурился. «Какое скучное ребячество! » – с тоскою подумал он. В одиннадцать часов подали ужинать. Все шумно сели за стол, веселые и проголодавшиеся. Токарев опять сидел рядом с Марьей Михайловной. Они теперь чувствовали себя совсем друзьями, шутили, смеялись. Василий Васильевич разлил по бокалам донское игристое. Стали говорить шутливые тосты, чокаться. После ужина гости начали разъезжаться. Марья Михайловна в верхней кофточке цвета ее юбки и в шляпке, сделавшей ее лицо еще красивее, крепко пожимала руку Токареву и взяла с него слово, что он приедет к ним в деревню. Подали коляску Будиновских. Красивые серые лошади, фыркая, косились на свет и звякали бубенчиками. Кучер в бархатной безрукавке неподвижно сидел на козлах. Будиновские сели, и коляска, звеня бубенчиками, мягко покатилась в темноту. Токарев вышел на террасу. Было тепло и тихо, легкие облака закрывали месяц. Из темного сада тянуло запахом настурций, левкоев. В голове Токарева слегка шумело, перед ним стояла Марья Михайловна – красивая, оживленная, с нежной белой шеей над кружевом изящной кофточки. И ему представилось, как в этой теплой ночи катится по дороге коляска Будиновских. Будиновский сидит, обняв жену за талию. Сквозь шелк и корсет ощущается теплота молодого, красивого женского тела… Хорошо бы так жить! Вот такая жена – красивая, белая и изящная. Летом усадьба с развесистыми липами, белою скатертью на обеденном столе и гостями, уезжающими в тарантасах в темноту. Зимою – уютный кабинет с латаниями, мягким турецким диваном и большим письменным столом. И чтоб все это покрывалось широким общественным делом, чтобы дело это захватывало целиком, оправдывало жизнь и не требовало слишком больших жертв…
XI
С утра пошел дождь. Низкие черные тучи бежали по небу, дул сильный ветер. Сад выл и шумел, в воздухе кружились мокрые желтые листья, в аллеях стояли лужи. Глянуло неприветливою осенью. На ступеньках крыльца чернела грязь от очищаемых ног, все были в теплой одежде. Настал вечер. Отужинали. Непогода усиливалась. В саду стоял глухой, могучий гул. В печных трубах свистело. На крыше сарая полуоторванный железный лист звякал и трепался под ветром. Конкордия Сергеевна в поношенной блузе и с косынкою на редких волосах укладывала в спальне белье в чемоданы и корзины – на днях Катя уезжала в гимназию. Горничная Дашка, зевая и почесывая лохматую голову, подавала Конкордии Сергеевне из бельевой корзины выглаженные женские рубашки, юбки и простыни. Варвара Васильевна, Токарев, Сергей и Катя сидели в столовой. Горела лампа. Скатерть, с неприбранной после ужина посудой, была усеяна хлебными корками и крошками. Сергей, с особенным блеском в глазах, сидел на окне, засунув руки меж колен, и хмуро смотрел в угол. – Ах ты гадость какая! – с отвращением сказал он, встал и зашагал по комнате. – Как паскудно на душе! Ну и компания же была у нас вчера!.. У‑ у, эти взрослые люди!.. Он остановился перед столом. – Взрослые, «почтенные»… Всю жизнь корпят, «трудятся», и даже не спросят себя, кому и на что нужен их труд. Важно только одно, – чтоб «заработать» побольше, чтоб можно было со своею семьею жить… А для чего жить?.. А вечером съедутся и с тем же важным, почтенным видом целыми часами бросают на стол раскрашенные картонки. И ведь все ужасно уважают себя, – какое сознание собственного достоинства, какая уверенность в своем праве на жизнь! В голове – пара дрянненьких идеек, высохших, как залежавшийся лимон, и это – «установившиеся взгляды». Зачем думать, искать? Ведь это положительно собрание каких‑ то животных – тупых, самодовольных, ни над чем не задумывающихся. И среди этих животных – «люди»: доктор, покорно преклоняющийся перед всякою подлостью, хотя и понимает, что это подлость. Будиновский с его великолепным либерализмом… Я его себе иначе теперь не могу представить: жена сидит, читает ему умную книжку, а он слушает и… рисует лошадиные головки. Ведь в этих лошадиных головках он весь целиком, со всею силою своих идеалов и умственных запросов… Бррр!.. Сергей передернул плечами и медленно зашагал по столовой. Токарев стоял у печки и крутил бородку. В душе росло глухое раздражение. Он заговорил: – Меня, Сергей Васильевич, удивляет одно. Вы преисполнены ужасным презрением к бывшим у нас вчера взрослым людям. Они не удовлетворяют вашему представлению о человеке – страстно ищущем, смелом, не дрожащем за себя и свое благополучие. Вы в этом совершенно правы, но только… Разве у нас вчера были какие‑ нибудь особенные «взрослые люди», а не самые обыкновенные? В общем, взрослые люди все таковы, и над этим стоит задуматься. Возьмите хоть такую вещь: среди ваших сверстников вы, наверное, уважаете множество лиц, среди «взрослых людей» лишь трех‑ четырех, и то вы их уважаете условно. Ведь правда? – Совершенно верно. – Ну вот. У меня тоже было много сверстников, заслуживавших глубокого уважения, а теперь… теперь они уважения не заслуживают. Какая этому причина? Та, что двадцать лет есть не тридцать и не сорок, больше ничего. Вам двадцать два года. Эко чудо, что у вас кровь кипит, что вам хочется подвигов, «грозы», самоотверженной деятельности, что вы жадно ищете знаний! В ваш возраст все это вполне естественно. Но это вовсе не дает вам права так презирать других людей и так уважать себя. Вот останьтесь таким до сорока лет, – тогда уважайте себя! Сергей сдержанно возразил: – Мне кажется, из ваших слов вытекает не этот вывод. Когда я перестану быть «таким», то я и должен перестать уважать себя. – Нет, не то! Я говорю, что нужно иметь право предъявлять известные требования, хотя бы и самые законные, а вы такого права не имеете. Если десятилетний мальчик станет проповедовать взрослому человеку идеи «Крейцеровой сонаты», мне будет только смешно, хотя я могу вполне сочувствовать его проповеди. Как может он упрекать людей, если физиологически не способен понять, чтО такое страсть? Я буду слушать его и думать: погоди, брат, доживи до двадцати лет, и тогда мы тебя послушаем. То же самое и относительно вас: я думаю, вам с вашим презрением следовало бы подождать лет пятнадцать – двадцать. Сергей, сгорбившись, сидел на окне, раскачивал ногами и с любопытством смотрел на Токарева. Токарев взволнованно говорил: – Жизнь человека, его душа – это страшная и таинственная вещь! За маленьким, узким сознанием человека стоят смутные, громадные и непреоборимые силы. Эти‑ то постоянно меняющиеся силы и формируют сознание. А человек воображает, что он своим сознанием формирует и способен формировать эти силы… В чем другом, но в этом, мне кажется, невозможно сомневаться, и с фактом этим приходится мириться. И я лично, напротив, глубоко преклоняюсь перед людьми, которых вы так презираете, – у них чувство долга по крайней мере хоть до известной степени регулирует и направляет эти темные силы. И тут нельзя говорить: либо все, либо ничего, а нужно быть глубоко благодарным просто за что‑ нибудь. Сергей качал головою и смотрел взглядом, от которого Токареву было неловко.
|
|||
|