Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава девятая



До устья Васюгана плыли три дня. Ни ночевки, ни остановки на обед, ни участливые разговоры Лаврухи и Еремеича — ничто не могло вывести Скобеева из состояния тяжелого уныния и задумчивости. Если останавливались, он уходил куда-нибудь в прибрежные леса или на луга собирать ягоды и возвращался к самому отходу базы с грустными, покрасневшими от долгие слез глазами. Если база была в пути, Скобеев выходил на нос одного из паузков и, опустившись на круг каната, сидел неподвижно, ссутулившись, и час, и два, и три — глядел вперед и думал о своем.

— Молчит дядя Тихон! Как бы не стряслось с ним что-нибудь худое, — высказал как-то Алешка свои опасения Лаврухе и Еремеичу.

— Я уж и то думал об этом, Алексей Романыч. Может быть, Лавруша как-нибудь поможет нам расшевелить его, отвлечь от горьких дум, — поддержал Алешку Еремеич.

Но Лавруха на этот счет был иного мнения.

— Не такой человек Тихон Иванович, чтоб с ним стряслось что-нибудь худое. Переживает! Трудно ему смириться — нету больше дочери. И жалко, мочи нет! Умирала ведь она на медленном огне. А молчит — это хорошо, с силами собирается. А мы-то с вами разве много в эти дни разговариваем?!

Действительно, горе Скобеева сильно изменило жизнь экипажа базы. Лавруха словно забыл свои шутки-прибаутки. Еремеич тоже примолк. Раньше из его капитанской рубки то и дело слышались песни, а то и ухарский, задорный свист, теперь он крутил свое колесо, насупившись, будто сердясь на весь белый свет. Мучительно переживал смерть Прасковьи Тихоновны и Алешка. Пока стояли на причале, он отвлекался от мыслей о трагическом событии в Песочной, но стоило базе двинуться в путь, как под мерный плеск воды снова наваливались на него тяжкие раздумья.

«И как же они ее там не уберегли?! — в который раз рассуждал об одном и том же Алешка. — Мефодьке-то Сероштанову надо было бы не отдельно идти, а вместе с ней. Тогда бы не бросилась на нее эта паскуда, мельничиха, с керосиновой банкой».

Иногда во всем случившемся Алешка начинал обвинять себя. «Тебе легко рассуждать о том о сем. Улепетнул в город, а товарищей укоряешь. Они там ночей не спят, себя под кулацкие пули подставляют, а ты живешь-поживаешь тут, будто никакой классовой борьбы и в помине нет. Остался бы в деревне, больше бы сил у комсомольцев было, труднее б врагу приходилось».

Но особенно много размышлял Алешка о записках Прасковьи Тихоновны. Живо представлялась ему картина выселения Михея. И ночь, темная ночь над Песочной, и коварный, безжалостный всплеск огня, и крик, душераздирающий крик в тишине. Алешке казалось, что он слышит этот крик вот здесь, вот сейчас, на пустынном, безлюдном просторе обских плесов.

Слова Прасковьи Тихоновны о нем самом, о ее вере в его способности он твердо запомнил. «Опять четыре дня за книги не брался», — упрекал Алексей сам себя и мысленно давал Прасковье Тихоновне слово ни одного дня не тратить впустую.

На устье Васюгана пришли утром. Летний разлив воды, когда берега Оби раздвигались местами до трех — пяти километров, кончился, и теперь на большой реке все стало определеннее и резче: берега поднялись, некогда залитые водой кустарники оказались на суше, вылезли на свет краснобокие островки, храбро рассекая реку и отбрасывая в стороны ее упругие нескончаемые струи.

Перед впадением в Обь Васюган круто изгибается, как бы сдерживает свою прыть. Темные воды Васюгана врываются в Обь с плеском и шумом. Белогривые плескунцы бегут, бегут с задором, бьют в тугую, катящуюся стену обской воды, отскакивают, разъяренные и шипящие, чтоб удариться с еще большим ожесточением.

— Ну, Алексей-душа, вот он и Васюган твой. Смотри во все глаза, вспоминай, — сказал Скобеев, и впервые за последнюю неделю на его почерневшем, заострившемся от горя лице промелькнула скупая улыбка.

Услышав по-прежнему твердый голос Тихона Ивановича, увидев прежний блеск его коричневых глаз, парень чуть не закричал от радости. Будь он сейчас не на паузке, а на катере, опрометью бросился бы в машинный отсек, чтоб сообщить Лаврухе первостепенную новость: «Собрался дядя Тихон с силами, переборол горе! »

— Уж как смотрю, дядя Тихон, на все, на все! — Алешка придвинулся ближе к Скобееву, ворочавшему рулевой слегой, глядел неотрывным взором на берега Васюгана.

Берег, тянувшийся от Каргасока, был темным, суровым, поросшим крупным кедровником, пихтачом, ельником. Зато противоположный верхний берег курчавился ивняком и топольником, поблескивал старыми протоками, зеленел равнинными выпасами и лугами.

— Вот где, дядя Тихон, травы-то! У нас из-за каждой делянки мужики на сходках дрались, а тут все гниет и пропадает! — сказал Алешка, когда катер тянул паузки в устье Васюгана и вид на луга стал еще безбрежнее.

— Тут, Алексей-душа, несчетно добра гибнет. Придет время, возьмут все это люди себе на пользу, — сказал Скобеев и, присматриваясь к парню, что-то решая про себя, спросил: — А ты знаешь, куда Еремеич решил дотянуть нас сегодня на ночевку?

— Куда?

— До коммунарского яра!

— На могилку к тяте схожу.

— Беспременно, Алексей-душа. Все сходим, не ты один.

Миновав плес с плескунцами и водоворотами, катер пошел шибче.

Алешка все так же стоял подле Скобеева, молча смотрел на реку, на берега, на небо. Далекие, пригасшие от времени воспоминания детства разгорались здесь, на васюганской стороне, как разгораются угли в костре от свежих порывов ветра. В сознании Алешки возникали одна за другой картины той жизни, которая была не совсем понятна в детстве, не познана в подробностях, но теперь стала бесценно дорогой, близкой, кровной до щемящей боли в сердце, потому что постиг ее теперь Алешка не только сердцем, но и умом.

Алешке вспоминалось, а может быть, так казалось теперь, что вот здесь, на островке, они ночевали коммуной, а вот тут, на песке, рыбачили, черпая богатый улов сорокасаженным неводом, выделенным коммуне губисполкомом.

Где-то тут же скрип лодок вспугнул глухаря, глотавшего под яром мелкую гальку, без которой не перетирается в зобу грубая пища таежной птицы. Глухарь взмыл над рекой. Отец выстрелил влет, и птица, распластав крылья, упала возле лодки, угадав к веслу рулевого Ивана Солдата. В обед на стоянке глухаря ощипали, опалили и, сварив в большом котле, съели. Мужики и бабы добродушно смеялись над отцом, над его умением добывать пищу людям походя, чуть ли не играючи. «У счастливого, Роман, и петух несется», — говорили они, не подозревая еще, что счастье отца недолговечно, а их жизнь тут коротка, как июньская вечерняя зорька: загорится, окунется земля в ночную тишь, а гляди, уже утренняя заря занимается.

— Дико здесь, дядя Тихон. Куда более дико, чем на Оби и на Чулыме. И что только тятю позывало сюда? — отрываясь от своих воспоминаний, принимался вслух размышлять Алешка.

— Дико-то уж дико! А все-таки были у него, видать, Алексей-душа, не малые расчеты. Хотел он взорвать эту дикость и сонный покой коллективным трудом. И получилось бы у них, наверняка получилось! Если б не классовый враг, все бы преодолели коммунары: и нужду и бездорожье. Как думаешь сам-то?

— Жили бы! А все-таки, дядя Тихон, не одну тут коммуну надо. Эвон, как неохватно. От лесов аж темно в глазах.

— Гляди, возле одной коммуны и другие бы появились. Ну, если не коммуны, то по-теперешнему — колхозы.

— Тятя о многом мечтал. Говорил, что разбогатеем — пароходы пустим, потом железку построим.

— Далеко смотрел! Понимал, что без техники такой край не возьмешь до конца. Светлую голову, видать, на плечах носил. — Скобеев помолчал, с болью в голосе воскликнул: — Ах, Алексей-душа, сколько их пало, таких вот отважных бойцов за коммуну! Не счесть!

— Вот и Прасковья Тихоновна, — одними губами прошептал Алешка, сознавая, что он усиливает боль Скобеева, по говорит то самое, что не сказать нельзя, не имеет права.

— И она тоже… Параша, — опуская голову, глухо сказал Тихон Иванович. И заморгал.

Молчание было долгое и тягостное. Скобеев решил не поддаваться скорби, которая уже вторую неделю стискивала сердце, сжимала грудь. Он заговорил через силу, вытягивая шею и сглатывая не прорвавшиеся наружу рыдания:

— И знаешь, Алексей-душа, какой им всем памятник будет по заслугам? Машины! Чтоб появилось у нас своих машин располным-полно, чтоб не карабкались мы на таких вот развалюхах, как наш катерок, дай бог ему здоровья и долголетья… Одним словом — индустриализация!

Алешка встрепенулся: «Индустриализация! » Да ведь и отец, когда говорил о пароходах на Васюгане, о железке в таежных краях, думал о том же самом! Но, видно, не такая это простая штука — индустриализация, не так легко ее осуществить на деле!

Давно Алешка приметил, что Скобеев хотя и старый большевик и закаленный человек, но, как все люди, чуток и к сочувствию и к утешению. Щедро отдавая тепло своей души другим, он и сам нуждался в дружеском участии. И Алешке захотелось поддержать Скобеева, поверить в его мечту.

— Будут машины, дядя Тихон! — воскликнул Алешка. — Нынче эвон сколько пушнины по рекам томской Оби насобираем. А мы ведь не одни. Небось и в других местах такие базы плавают. Будет на что купить!

— Уж это справедливо говоришь, Алексей-душа! Раз задумано — то будут и машины, и пароходы, и катера, и все прочее остальное. Свои заводы, советские, начинают машины подавать. Вот что радостно.

— Лекцию в клубе молодежи я слышал одну, дядя Тихон. Уму непостижимо. Научиться в будущем леса корчевать машиной. Зацепит такая машина за пенек — и конец ему. А наши-то, коммунары, помню: когда землю под пашню расчищали, все топориком, да стежком, да веревкой.

Они увлеклись беседой, забыв поглядывать на солнце. А вечер близился, зной ослабел, затих перезвон птичьих голосов. От устья Васюгана до Белого яра оказалось далековато. Шли целый день, не обедали, а намека на остановку не было.

Еще через часок небо помутнело и сумерки поползли из прибрежных кустарников. Когда Еремеич пришвартовался к берегу, было совсем темно.

— Причалил прямо к Белому яру, Алексей Романыч. У нижнего бьефа! — сообщил Еремеич Алешке, когда ловким маневром руля Скобеев поставил паузки, что называется, впритирку к берегу.

У Алешки застучало сердце.

— Коммунарская могила тут, Еремеич, тятя мой здесь лежит! — воскликнул он с дрожью в голосе.

— Припозднились! Сейчас и шагу не ступить в сторону — ни зги не видно, — виновато сказал Еремеич, понимавший, что Алешка охвачен нетерпением и готов хоть сейчас идти на могилу.

Когда разожгли костер, Алешка попробовал все-таки подняться по косогору, но прошел не больше ста шагов. Заросли бурьяна и кустарника были тут такие густые, что не продерешься. И темнота стояла особенно плотная, непроглядная, не такая, как у реки.

Отмахиваясь веткой от комаров, Алешка поспешил назад. За ужином как-то сам собой возник разговор о жизни коммуны, о гибели партийцев, об отъезде коммунаров на старые места. Скобеев да и Лавруха с Еремеичем все это уже знали, но, чувствуя, что Алешка рассказывает с охотой, слушали его заинтересованно, то и дело поглядывая в темноту, на косогор, ставший местом трагедии, и живо представляя, как все здесь происходило.

— Тятя махнул мне рукой, я побежал было по берегу, но яр стал крутым, и я остановился, — медленно, тихим голосом рассказывал Алешка. — Потом я вернулся к шалашам, начал ладить удочки. Не помню, сколько прошло времени, когда донеслось эхо выстрелов. В самое сердце ударили меня эти выстрелы. «Поехали место выбирать для фактории, а подняли пальбу», — подумал я с удивлением. Еще просидел, пожалуй, с час, все посматривал вдоль яра и поджидал, не покажутся ли лодки с нашими мужиками и с очкастым уполномоченным. Лодки не появились, и все сильнее сосало у меня под ложечкой: «Что-то не так, не простая это была стрельба». Побежал я на стройку, к дяде Ивану Солдату. Рассказал ему. Он тоже забеспокоился, сунулся было к лодке, но тут подошли коммунарские плотники, стали смеяться и надо мной и над ним: «Эка, дескать, невидаль — выстрелы! А где мы живем-то?! В тайге! Да они на медведя, может быть, нарвались». Дядя Иван заколебался: «Подождем, Алешка. Вот-вот вернутся! » Так и дотянули до ужина.

 

Солнце стало закатываться, когда дядя Иван, я и еще двое плотников сели в лодку и поехали вот сюда, в нижний конец яра. Место, где наши приставали, увидели сразу: песок истоптан, следы от стоянки лодок, кустарник пообломан. Вылезли, пошли по следам в гору. Первым увидели Митяя, рядом с ним дядю Васюху, а тятя лежал дальше всех. Лежал он на спине, вся грудь в крови, рука закинута над головой, сжата в кулак…

Дядя Иван Солдат заплакал, набросился на плотников с руганью: «Не послушались парнишку! Если б схватились тогда, хоть бандитов-то не упустили, прихватили бы их поблизости! »

Ну, похоронили наших партийцев и кинулись искать злодеев. Одни поехали в Югино и Каргасок, другие — в Наунак, а попутно заглянули и в Маргино. Да где там, разве у убийцы написано на лбу, что он убийца?!

Когда вернулись назад — приуныли. Стали пуще прежнего ждать Тереху Черемисина. А его нет и нет. Тут уж ясно стало — либо утонул он, либо и его подкараулили те же злодеи.

Разлад пошел. На беду, харч кончился. Ни муки, ни рыбы, ни мяса. Дядя Иван Солдат собрал всех у шалашей, начали судить-рядить, что же делать дальше. Каждому понятно стало: надо уходить, да и коммуну некому к цели вести. Вот и поехали кто куда. Некоторые осели в городе, некоторые разошлись по другим селам, остальные вернулись в свои избы в Песочной.

Потрескивали на огне дрова, пламя взвивалось витой стружкой, дрожало, пробивало темноту, освещая то уголок таежной чащи, то гладь притихшей реки, то квадрат белого песка, промытого половодьями.

Спать разошлись молча. Скобеев долго ворочался на своем топчане, вспоминая дочь, забывался на минуту, в полусне ощупывал винтовку, которую после нападения на базу под Наунаком никогда не забывал класть подле себя. Лавруха и Еремеич лежали в каюте катера и тоже не спали, перебрасывались короткими фразами — о погибших коммунарах, об Алешкиной доле, о бдительности, без которой в нынешней жизни шагу не ступишь.

Алешка остался у костра. Обычно он спал на паузке, по соседству со Скобеевым, но в этот раз решил ночевать на берегу. Ему хотелось сразу же на рассвете уйти к могиле, никого не беспокоя и не тревожа.

За всю ночь он забылся сном всего на час-полтора. Лежал у костра с подветренной стороны. Его обдавало и дымом и теплом. Комары потренькали, позвенели с вечера, но, когда с реки потянуло прохладой, отступили в чащу.

Алешка поднялся, когда рассвет чуть забрезжил. В костре чадили последние головешки. Над рекой белел туман. Ночь уходила, небо светлело, преображая землю, раздвигая ее просторы, делая зеленое — зеленым, желтое — желтым, белое — белым, красное — красным и не меняя лишь черного.

Алешка направился было к реке умываться, но вдруг обернулся и долго стоял, вглядываясь в пологий косогор, заросший чащобой. Прошло не так уж много лет, а все тут сильно переменилось. Тогда косогор был полуголый, лес начинался где-то на середине, а на самом гребне прерывался, образуя чистую поляну, с которой хорошо виделось заречье и нижнее устье извилистой Маргинской протоки. На этой поляне, на склоне, и похоронили коммунары своих вожаков. Теперь яр осел, поляна заросла молодым березняком, и берег вычертил в этом месте глубокий полукруг, отступив под неслышным напором реки.

«Лежишь ты тут, тятя, и ничего не знаешь. А если б мог знать — доволен был бы, что не забыл я тебя, пришел навестить твою могилу, хочу, как и ты, чтоб жили на Васюгане люди», — думал Алешка. Он спустился к реке, умылся, причесал густые, волнистые волосы самодельной расческой. «Пойду поклонюсь тятиной могилке. Передам от Мотьки поклон дяде Васюхе и Митяю», — решил Алешка и зашагал по берегу.

Он отошел от паузка сажен двадцать, когда услышал шаги позади. Оглянулся. Его догонял Скобеев, а от катера наперерез ему торопились Лавруха и Еремеич.

На середине косогора в зарослях молодого, пахнущего свежей смолою пихтача сошлись.

— Я сегодня ночь не спал, все думал, — загудел Лавруха. — Вся душа моя то в печали, то в ярости кипела. И что они, эти изверги рода людского, только с нами, коммунистами, не делают?! В леса заманивают, керосином обливают, стреляют в нас! И все из-за чего? Не хотят от власти и богатства отступиться, не хотят, чтоб люди жиля в истинном братстве и равенстве. Нет, кто как, а я сердобольным к ним не буду! Пусть не надеются! И надо, юнга, жизнь положить, а дознаться, чьих это рук дело!

— А ты представляешь, Лавруша, что здесь, на этом яру, было бы, если б коммуна уцелела? Я представляю! Дома, постройки, земля не в диком бурьяне, а в хлебах и цветении, — мечтательно протянул Скобеев.

«И пароходы идут по Васюгану, и по железке паровозы мчат», — вспомнилась Алешке мечта отца.

— Стой, братцы! Сюда! Сюда! — вдруг воскликнул Еремеич, шагавший по косогору несколько выше остальных.

Скобеев, Лавруха и Алешка бросились на его зов, сокрушая ногами хрустящий валежник и подминая бурьян и чертополох.

Еремеич стоял возле большого почерневшего столба. Верхний конец его когда-то Надюшка приподняла на колоду, и благодаря этому он не был скрыт зарослями копевника, папоротника, дурманящего своим сладким запахом белоголовника. В верхней части столба была прибита доска, покрывшаяся местами мягкой, бархатной травкой. Еремеич ладонью очистил с доски траву и мусор, нападавший с деревьев, и все увидели потускневшие, когда-то выжженные буквы.

— «Здесь лежат васюганские коммунары, члены РКП (б) Роман Бастрыков, Васюха Степин, Митяй Степин», — вслух прочитал Еремеич.

Скобеев снял с головы кепку. В молчании стояли с минуту.

— Значит, здесь могила? Или нет? Ты помнишь, где была она, Алексей? — спросил Скобеев.

— Могила повыше, дядя Тихон. Тут должна стоять большая лиственница. Под ней. Это я точно помню. Она здесь одна была на всем яру.

Алешка зашагал впереди, остальные за ним. Вот он поднялся на первое плечо косогора, остановился, вспоминая, как несли сюда на руках мужики тяжелые гробы, как безутешно плакали люди, как причитала во весь голос тетка Арина в тот незабываемый день жаркого лета двадцать первого года.

— Постойте-ка, а где же лиственница? Куда же она девалась? — Алешка недоуменно пожал плечами.

— Видно, срубили ее, Алексей-душа! Сейчас пенек поищем, — сказал Скобеев и, сгибаясь, принялся и руками и ногами раздвигать бурьян, кустарник.

Лавруха последовал его примеру, а Еремеич между тем спустился к самому краю ямы. Только Алешка будто прирос к месту — одни глаза горели. Он бросал вокруг взгляды, что-то про себя примерял.

— Вот она, ваша лиственница! Под яром! — крикнул Еремеич.

Все заспешили к нему. Алешка перегнал Скобеева и Лавруху, в горячке чуть не свалился под кручу. Еремеич схватил его за рукав, придержал.

Да, это была та самая лиственница! Алешка сразу узнал ее. Она стояла теперь торчком. Обломанная макушка упиралась в реку, а комель с крепкими черными корнями, торчавшими во все стороны, лежал на свежих осыпях яра.

— Все, дядя Тихон. Искать нечего — могила была ближе к реке, чем лиственница. А бревно с доской не то оползень, не то добрая душа какая передвинула. — Плечи Алешки затряслись, став сразу худыми и костистыми, как бы утратившими мускулы.

Ни Скобеев, ни Лавруха, ни Еремеич не видели лица Алешки, но все, что происходило в его душе, хорошо понимали без слов по вздрагивавшей от рыданий спине.

— Ах ты, незадача! И надо же! Такой обвал! — шептал Лавруха.

— Ну, ты ничего, ничего, Алексей-душа! Ты это самое… Ты отошел бы… Яр весь в щелях, — бессвязно утешал Скобеев.

Еремеич встал ближе к парню, взял его за руку; тот порывисто дышал, будто только что остановился после изнурительного бега.

— Вот какая она бывает, житуха. И все надо перенести, и против всего надо выстоять… — заговорил Скобеев. — И ты того, не опускай головы… Оно, значит, выходит так: не один Белый яр, а весь Васюган стал им могилой… И по праву, Алексей-душа, по праву… Принесли они новую жизнь сюда, и что бы враг ни делал, она тут возьмет свое. Не вчера, так сегодня, не сегодня, так завтра… И ты вот сам встал на ноги, сам теперь все в разум возьмешь… Сам свой путь наметишь…

Скобеев говорил, говорил. Теперь ему не надо было вспоминать, подбирать слова, они сами шли откуда-то из тайников сознания. Алешка уже не всхлипывал, и спина его снова стала округлой и крепкой.

— До гробовой доски, дядя Тихон, не будет мне спокойствия. Все будет сюда позывать… На этот распроклятый милый Васюган.

Он быстро нагнулся, отломил увесистый кусок суглинка, прошитый белыми корешками трав, размахнулся, кинул его в реку. Кусок мягко шлепнулся о коричневую воду. Круги игриво разошлись, ласково взбежали два-три раза на песок и сузились, чтобы исчезнуть навсегда. Что-то в этом было потешное, по-детски забавное, и Скобеев, глядя на Алешку, усмехнулся:

— Вишь, Алексей-душа, ты вроде на него, на Васюган-то, сердишься, а он твое сердце за ласку принимает!

— Чует, что свой, не чужой, с ним балуется! — поддержал Лавруха и тут же по обычной своей прямолинейности сказал: — А что, юнга, если мы памятник на видное место перенесем?

— Хорошо бы! — с горячностью согласился Алешка.

— И я об этом же подумал, — поддержал Скобеев.

Еремеич вытянул руку, указывая на безлесый взлобок.

— Вон там его поставим. От реки далеко, и видно хорошо.

— Можно и подальше. А то гляди, как он, Васюган-то, берега сжирает. Тихий, а прожорливый.

— Сажен двести было, дядя Тихон, от берега до лиственницы.

— Видал, как ломает!

Поднялись на взлобок, облюбованный Еремеичем, осмотрели его. Место оказалось вполне подходящим. И отстояло оно от берега на таком расстоянии, которое при самом жадном аппетите река не могла одолеть и за сто лет.

Когда вернулись к столбу с памятной доской, Алешка вызвался сбегать на паузки, принести лопаты, топоры и поперечную пилу. Пользуясь тем, что он ушел, Скобеев сказал Лаврухе:

— А что, Лаврентий Лаврентьевич, не возникала у тебя сегодня, как у секретаря партийной ячейки, одна мысль?

Лавруха провел ладонью по пышным усам, хитровато взглянул на товарища.

— Возникала, Тихон Иванович, эта мысль. И знаешь, когда? Тогда, в Парабели, когда весть пришла о Параше. Чтоб назло врагам.

— А у меня сегодня. Вот сейчас, когда он сказал, что будет его позывать сюда до гробовой доски… Подожди. А ты думаешь, я о чем говорю?

— Об Алешке. Чтоб принять его в наши коммунистические ряды.

— Угадал, Лавруша. Одну рекомендацию я дам.

— Вторую я напишу, — с готовностью сказал Еремеич.

— И будет это, братцы, справедливое революционное дело, — убежденно сказал Лавруха. — А разговор с ним ты, Тиша, начни. Он тебе верит святой верой. Понимаешь, как это важно ему: перед светлой памятью отца войти в нашу партию, в которой тот был. Такое запомнится на все годы.

— Понимаю, Лавруша. Как не понять? И все исполню, — закивал головой Скобеев.

Выкурили по цигарке. Подошел Алешка с лопатами, топорами и пилой. Столб очистили от мусора и мха. Конец у него оказался совсем гнилым, его отпилили напрочь. Подновили и доску, заново зачистив ее углы и подправив отдельные буквы. Звездочка из жести изоржавела вконец. Скобеев отбросил ее в траву, сказал в утешение Алешке:

— На будущий год привезем сюда кирпич, сложим настоящий памятник.

Когда столб и доска были приведены в порядок, памятник подняли на плечи и понесли на взлобок. Вырыли яму и поставили памятник надписью к реке.

Алешке захотелось пройти в верхний конец яра, где у коммуны стояли шалаши, строились дома и корчевалась земля под хлеба. Решили проплыть туда на обласке, идти по яру через чащобу и валежник было бы и дольше и неудобнее.

Однако в самый последний момент, когда уже все приготовились занять места в лодке, Скобеев сказал, что бросать базу без присмотра неосторожно: мало ли какой случай может быть.

— Поезжайте, а я останусь, поброжу здесь, поищу ягод к завтраку, — сказал Еремеич.

— Тут ягод дополна! Сюда вот чуть подальше озерко должно быть, и там прямо осыпная черная смородина бывает. Мы с тятей не раз здесь хаживали.

— Ну вот и хорошо. Вернетесь, у вас на столе, как у персидского царя, разносолы, каких свет не видел, и даже птичье молоко выставлено, — усмехнулся Еремеич и посмотрел на Лавруху с озорной искоркой в глазах.

Лавруха причмокнул языком, шевеля крупными ноздрями, сказал:

— И меду на рознюх не забудь выставить. Чтобы, значит, все как следует быть.

— Будет, будет, Лавруша, чище некуда! — воскликнул Еремеич.

Скобеев и Алешка смотрели на моториста и штурвального с дружелюбной улыбкой. Хотя горькие события последних дней выбили жизнь экипажа из обычной колеи, они же и сплотили, как никогда.

Скобеев, Лавруха и Алешка вернулись часа через два. Еремеич уже поджидал их. На песке, возле костра, лежала охапка веток черной смородины, унизанных гроздьями ягод. Побулькивал чай в круглом медном чайнике. Из котла расползался вкусный запах вареной рыбы.

— Ну как, Алексей Романыч, узнал родные места? — спросил Еремеич, когда обласок ткнулся носом в берег.

Алешка сидел на средней доске необыкновенно строгий, подобранный, прямой, сдерживая волнение, которое переполняло его в это утро.

— Ничего не узнаешь, Еремеич, — заговорил он каким-то звенящим голосом. — Срубы почернели, погнили, осели, раскорчеванная под пашню земля заросла молодым лесом, а от шалашей и знатья не осталось. Видать, половодьем снесло их в первую же весну.

Алешка выскочил на берег и, подойдя к Еремеичу, схватил его за руку. Смущаясь и краснея, крепко-крепко стиснул ее.

Еремеич вначале не понял, чем вызван этот неожиданный порыв, но, взглянув на Скобеева, сообразил, что тот важный разговор, о котором условились коммунисты базы, уже состоялся. Теперь взволнованность Алешки передалась и Еремеичу, и он так же молча пожал парню руку, стиснув ее не менее крепко.

— Ну, пора завтракать! А то время к обеду начнет поворачивать! И есть еще одно дело. Скажу за едой.

Еремеич засуетился возле костра, расставляя железные миски и большие эмалированные кружки.

Дело, которое имел в виду Еремеич, увлекло всех.

— Пошел я за смородиной, вижу — озерко. Правильно, думаю, указал Алексей Романыч место, — начал рассказ Еремеич. — Ломаю я смородину, а сам на воду посматриваю. И вдруг вижу — ходят там окуни и караси, как поросята. Ну, думаю, хорошо. Рыба у нас кончилась. Добудем. Иду дальше по берегу, кинул в одном месте взгляд на озеро и — замер: вот такое пятнище мазута или еще какого-то жира на воде плавает! Откуда оно взялось? Ты, Лавруша, случайно не выливал туда отработанное масло?

— Да ты что, Еремеич! С вечера вместе были! А потом, кто же потащит в твое озеро старый мазут, когда река под рукой. Выплесни — и хлопотам конец! Унесет невесть куда! — сказал Лавруха.

— А все-таки кто-то же это сделал? Из ничего жирные пятна не возьмутся, — настаивал на своем Еремеич.

— А ты устья у озерка не приметил? Случаем это не курья какая-нибудь? Может быть, судно туда заходило? — спросил Скобеев.

— Какая там курья! Озеро круглое, все в берегах, кругом лес. Туда обласок через чащобу не протащишь, не то что судно. Ты вот посмотри сам, Тихон Иваныч!

— Посмотрю, беспременно посмотрю. Очень удивительно!

Озеро и жирное пятно на нем так всех заинтересовали, что завтрак закончили необыкновенно быстро.

В кормовой части одного из паузков лежал старый, чиненый-перечиненый бредень. Еремеич взвалил его на спину и, шагая впереди, повел экипаж базы к озеру. Оно было совсем рядом — шагах в трехстах от реки.

Озеро действительно было рыбное и местами до того чистое, отстоявшееся, что, несмотря на огромную глубину, дно просвечивалось, как в ведре. Крупные рыбины ходили, шевеля хвостами и перьями. Но не рыба сейчас привлекала внимание всех. Сбросив бредень, Еремеич пролез через смородинник на самую кромку берега, подозвал отставшего Скобеева.

— Гляди, Тихон Иваныч, какой пленкой вода прикрыта!

Скобеев подошел, недоуменным взглядом начал осматривать жирное пятно. Алешка и Лавруха тоже склонились над водой.

— Нет, это пятно не от мазута. То гуще держится на воде, а это, вишь, какой тонкой пленкой разошлось, — заключил Лавруха.

— А ты прав, Лавруша, — согласился Еремеич. — Вот закавыка! Вот загадка! Ты, Алексей Романыч, самый молодой из нас, и ты обучись понимать это.

— Один опытный человек объяснял мне, — заговорил Скобеев, — что такие пленки бывают разного происхождения. Одни появляются от окисей железа и других металлов, другие — от разложения на дне погибших организмов, а случается, и от нефти, которая залегает в глубине недр. Но вот попробуй тут угадать, отчего эта пленка тут объявилась. Большим спецом надо быть.

— Неужели, Тиша, может быть здесь и железо и нефть? — спросил Лавруха.

— А почему бы и нет? Вполне может! Что, разве тут не такая же земля, где все это залегает? — уверенно сказал Скобеев.

— Такая, да не такая, Тиша! Железо и нефть в горной местности добывают, а здесь же равнина, болото, — возразил Лавруха.

— Положим, что так. А все-таки, Лавруша, все ли людям о земле известно? Много еще потемок, много! Не все еще светом знаний озарено. Особо наш Васюган! Кто о нем истинную правду постиг? Никто!

Алешка слушал этот разговор молча. Он упорно вспоминал лекции по геологии в клубе молодежи, но никаких сведений относительно жирных пленок в них не содержалось. А как бы хорошо сказать сейчас что-то настоящее, научное! Оттого, что у него не оказалось никаких знаний, стало тоскливо, и то возвышенное настроение, которое родилось после разговора с ним Скобеева о вступлении в коммунистические ряды, немножко пригасло.

— Когда буду снова в клубе молодежи, до последней точки все про это разузнаю, — промолвил он наконец. — Там один старичок насчет угля и железа рассказывал. Сила! Вот я к нему и подкачусь!

— Вот, вот, Алексей-душа! — одобрил Скобеев и, присев на корточки, начал длинным прутом стегать воду в том месте, где плавало жирное пятно. — Ты смотри, как стойко держится! Вишь, кругами расходится и опять в одно место стягивается.

Алешка и Лавруха присели рядом со Скобеевым, увлеклись своими занятными наблюдениями.

— Сколько лет хожу по таежным рекам, а такого встречать не доводилось, — гудел Лавруха.

Еремеич постоял возле них несколько минут и пошел по берегу, отыскивая более пологий спуск. Он быстро нашел место, удобное для рыбалки, позвал товарищей:

— Эй вы, герои с разбитого корабля, хватит вам диковать! Пора рыбачить!

— Идем, Еремеич, идем! — откликнулись они на зов, но с места не сдвинулись.

Тот рассердился, пригрозил:

— Оторветесь вы или нет?! Не то подам на обед щербу с жирной водой из озера!

Наконец рыбалка началась. Улов был отменный. После трех тоней Еремеич скомандовал:

— Кончай! На засол рыба нам пока не нужна, а обед, ужин, завтрак и еще обед обеспечены.

В полдень на среднем паузке состоялось собрание партийной ячейки. Единогласно Алексея Бастрыкова приняли кандидатом в члены партии. Напутственное слово сказал Лавруха:

— Ну, юнга, крепко дорожи званием коммуниста. Дается оно не каждому. Отец твой многое сделал для советской власти и партии, а сделать, видать, хотел еще больше. Почаще вспоминай о нем — и в час радости и в час печали, а особо в час борьбы.

Алешка сидел на кругу канатов, посматривал на яр, заросший густым лесом, сбегавшим волнами по косогору к самой реке, думал: «Знал бы ты, тятя, какой у меня сегодня день, вместе со мной порадовался бы. А только знать этого ты никак не можешь. Ни живого, ни мертвого тебя не захотел принять этот Белый, а по мне, черный, безжалостный яр…»



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.