Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава пятая



Ах, какие это были тяжкие дни для Алешки Бастрыкова! Жил он на постоялом дворе на Большой Подгорной улице, который содержала кооперативная артель инвалидов, процветавшая под названием «Единение — сила».

И самое трудное состояло не в том, что денег было в обрез и день за днем он питался одним хлебом, — невыносимо было другое: город со всем его незнакомым укладом, с суетой людей на улицах, с каменными домами, смотревшими равнодушно и даже сурово, казался сложным, непознаваемым, чужим. Все, все тут было непривычно! Даже запахи и те были непонятными, незнакомыми, вызывавшими в его часто пустом желудке тошноту. Когда-то Томск отапливался только дровами, но чем больше налаживалась мирная советская жизнь, тем больше закладывалось шахт на соседних анжеросудяенских копях. В Томск теперь двигались один за другим эшелоны с углем. В зимние морозные дни над городом вставали столбы каменноугольного дыма. По деревянным улицам и переулкам разносился непривычный для сельского жителя неприятный запах.

Несколько раз Алешку подмывало плюнуть на всю эту городскую жизнь и вернуться назад, в деревню.

Особенно невмоготу было оставаться на постоялом дворе вечерами. Ходить по улицам в это время он опасался. Город он знал плохо — легко можно было заплутаться на неосвещенных улицах. В вечерние часы Алешка ложился на жесткую, с голыми досками, кровать и, закрыв глаза, живо воображал, что в это время делается там, на родной сторонушке. Деревенские парни и девчата тянутся либо в школу на занятия к Прасковье Тихоновне, либо собираются в Народный дом на репетицию. От тоски-кручины ныло Алешкино сердце. Невыносимо тянуло домой… Домой? Но дома у него там не было, так же как и здесь. Алешка перемогал тоску, надрывая сердце в одиночестве, ждал, когда же повернется его судьба к удачам. Сколько их, таких деревенских парней, шло в ту пору в города, чтобы стать кадровыми рабочими, пополнить рабочий класс молодой Советской страны!

В горкоме комсомола, куда он направился первым делом, встретили его приветливо. Тут хорошо знали комсомолку Панку Скобееву, которая добровольцем ушла на культурный фронт в деревню. Ее письмо прочитали на бюро. Решили Алешку включить в «пятисотку», которую томский комсомол отправлял на строительство Кузнецкого металлургического комбината. Пусть парень станет строителем! Но мобилизация «пятисотки» затягивалась. Когда наконец ее сформировали, со строительной площадки поступила телеграмма: «Отправление “пятисотки” задержите. В настоящий момент площадка не может принять рабочих из-за полного отсутствия какого-либо жилья. В первой половине апреля вступит в строй сто новых бараков, из которых часть будет выделена для томской колонны».

В первой половине апреля! Но до нее, до этой первой половины, оставалось больше месяца. В горкоме комсомола принялись подыскивать Алешке новое место. Дело никак не ладилось. Парня нужно было не только определить на работу, но и обеспечить жильем. Алешка вспомнил, что Прасковья Тихоновна дала ему еще одно письмо — к своему отцу, который жил и работал на пристани. В горкоме обрадовались: речной транспорт тоже немаловажная область в строительстве социализма, там тоже есть где приложить руки. Зазвонил горкомовский телефон. С пристани сказали: пусть парень приходит прямо к Скобееву, можно даже домой, в нерабочие часы.

Тихон Иванович Скобеев жил неподалеку от пристани в маленьком деревянном домике в глубине сада, заросшего таким густым черемушником, что в летнюю пору, когда лист буйно распускался, домишко утопал в зелени. При царизме домик Тихона Скобеева служил для томских большевиков явочной квартирой. В колчаковщину под домом, в подземелье, размещалась типография. Здесь печатались большевистские листовки, которые разлетались потом по всей обширной Томской губернии.

Когда советская власть окрепла, Тихону Скобееву предложили новую квартиру в большом каменном доме на Почтамтской улице. Заманчивое это было предложение — вдруг поселиться в замечательном купеческом особняке с огромными окнами, водопроводом и паровым отоплением. Но, поразмыслив, Скобеев отказался. Этот домишко, старый уже, неказистый на вид, был дорог ему, как бывает дорого все, что связано с молодостью человека. Да и стоял он возле реки, а Тихон Скобеев, сын старого обского лоцмана, проведший все свое детство с отцом на пароходах и караванах барж, не представлял себе жизни без реки. Скобеев остался в родительском домике навсегда. Тут умерли мать и отец, тут сыграл он свою свадьбу, тут родилась и выросла его единственная дочка Параша, тут скончалась жена, рано оставив его вдовцом. Не просто было покинуть дом, который стал частью твоей жизни.

Именно сюда, на эту заснеженную усадьбу, в этот крохотный, в сугробах домик и приплелся Алешка Бастрыков вьюжным мартовским днем. От холода и голода его пошатывало. «Если тут не клюнет — уйду завтра в деревню. Пусть он, этот город, огнем горит», — думал Алешка, отчаявшись в поисках счастья.

Скобеев недавно пришел с работы — сидел за столом, обедал. С первого взгляда он показался Алексею очень худым, морщинистым и неприветливым. Сухо поздоровался, медленно принял конверт, не спеша разорвал его. Пока Скобеев про себя читал письмо дочери, Алешка пристроился на краю табуретки, рассматривал жилище. Кроме прихожей, наполовину занятой плитой, в доме было еще две комнаты. В первой, по-видимому, помещался сам Скобеев. Тут стояла простая железная кровать, застланная грубым серым одеялом, круглый стол. На стене висели барометр, бинокль, двуствольное ружье центрального боя, кинжал на цепочке. В углу виднелась этажерка, забитая книгами. Пробежав глазами по корешкам, Алешка прочитал: «Ленин. Сочинения», «К. Маркс. Капитал», «Речные пути России», «Лоция», «М. Горький. Мать», «Н. Некрасов. Избранные стихи». Вторую комнату можно было разглядеть лишь частично, так как дверь в нее была полуоткрыта.

Алешка увидел большое зеркало — от пола до потолка, шкаф с книгами, письменный стол. Вероятно, в этой комнате когда-то жила Прасковья Тихоновна.

— Та-ак, — протянул Скобеев, пристально посмотрел на Алешку и, сунув письмо в конверт, бережно положил его во внутренний карман пиджака. — И давно ты, дружище Алексей, в городе?

— Давненько.

— Почему не зашел раньше?

Алешка смутился, дернул плечами, но подходящих слов не нашлось, промолчал.

— Не хотел беспокоить. Понимаю, — сказал Скобеев и чуть улыбнулся, став сразу проще и приветливее. — А зря! Ничего в этом плохого нет. Тем более что привез ты мне письмо от дочки. Да ты раздевайся и садись обедать.

Алешка махнул рукой, отказываясь, но Скобеев заметил, как при этом парень не сдержался и проглотил слюну.

— Давай садись, не заставляй упрашивать себя, — сердитым голосом, но с доброй искоркой в глазах сказал Скобеев.

Не дожидаясь, когда Алешка сбросит полушубок, он вышел в прихожую, к плите и вернулся с тарелкой, от которой поднимался пар и шел такой вкусный дух, что парень снова сглотнул слюну.

Алешка принялся есть, стараясь жевать обстоятельно, не спеша, чтобы не казаться слишком жадным.

— Сам, брат, я теперь дома хозяйствую, — говорил Скобеев. — Раньше мы с Парашей все дела справляли: я на базар ходил, в магазины, она обед варила, в квартире убирала. Поначалу, видать, скучала у вас там, в деревне, писала часто, а сейчас, наверное, работы выше головы стало…

Скобеев посетовал на одиночество и, не задерживаясь больше на своей особе, начал расспрашивать Алешку о его житье-бытье: куда девались родители? Сильно ли прижимали хозяева? Имеет ли к чему-нибудь склонности? Владеет ли грамотой?

Алешка вначале стеснялся, старался говорить покруглее, но Скобеев так внимательно слушал его, так заинтересованно смотрел на парня, что через несколько минут от его стеснительности не осталось и следа.

— Не знал я, что родитель твой на Васюгане голову сложил. Приходилось бывать там, — задумчиво сказал Скобеев, щурясь и что-то, по-видимому, вспоминая.

Они надолго замолчали. Скобеев о чем-то размышлял, а Алешка, как всегда при упоминании об отце, мысленно перенесся в свое детство, ставшее совсем уже далеким. Молчание прервал Скобеев.

— Вот что, Алексей, — постучав длинными пальцами о стол, заговорил он, — оставайся жить у меня. Работать тоже будешь со мной. На базу мне матрос нужен. До начала навигации на ремонте станешь помогать, А реки вскроются, мы с тобой к остякам и тунгусам подадимся! Хорошие люди они, только уж очень сильно забитые. А сам знаешь — коли долго согнутым ходишь, то сразу-то не выпрямишься…

Алешка слушал Скобеева с чувством радости, смешанной с удивлением. Спокойный говор, степенная рассудительность и это душевное сочувствие к бедным таежным людям напомнили ему давно минувшее… Отец сидит в окружении коммунаров. Только что из коммуны уехал старый остяк Ёська. Отец рассказывает коммунарам о жизни остяков, и в тоне его голоса и сочувствие к их горькой доле, и готовность помочь.

— В точности, как тятя, вы говорите! — вырвалось у Алешки, и он даже сконфузился, покраснел, как девчонка.

Скобеев посмотрел на парня ласковым, одобрительным взглядом, подумал: «Ах ты горе горькое! Отца, видать, любил пуще всего, а расти довелось сиротой». А у Алешки вспыхнули в голове свои думы: «По рекам пройти — это хорошо. Гляди, и на Васюган попадем, на Белый яр. Ах, как охота побывать на тятиной могиле… Интересно бы и к Исаевым заглянуть. Надюшка вымахала, поди, большая. Не позовет теперь играть на кручу, как когда-то».

— Кому лихо пришлось, Алексей, всегда бедного пожалеет. Ну, давай место тебе для спанья соорудим. Вот тут, на ящике, почивать будешь. Смотри, удобно ли? Коротковато разве? Парень ты длинный. Да ничего! Можно табуретку придвигать, — рассуждал Скобеев, набрасывая на ящик тюфячок в темном немарком чехле.

— Да что вы беспокоитесь? Я могу вон и на полу. У меня полушубок! — смущенный заботой о нем, забормотал Алешка, приглаживая отросшие волосы. Удобно ли?! Алешка даже не мог задавать себе такого вопроса, потому что чаще всего у него не было никакого выбора. А тут, на ящике, у плиты, в сторонке от прохода, не только удобно — тут просто замечательно!

Скобеев принес из комнаты дочери подушку и покрывало, положил на ящик, примериваясь, прилег, встал.

— И вправду хорошо! — одобрил он и пододвинул из угла маленький треугольный столик с семилинейной лампой. — А здесь можешь заниматься. Почитать вздумаешь или уроки надо будет готовить…

Скобеев придвинул табуретку и снова, примеряясь, сел, облокотился на стол.

— Вот и готово! — он дружески похлопал Алешку по спине. — И мне веселее будет. А то, братец мой Алексей, иной раз хоть волком вой. Знаешь, каково одному?

— Уж как не знать! — сказал Алешка, и голос его, тихий, скорее даже сдавленный, задел Скобеева за сердце — столько в нем было никому не высказанной боли, затаенных слез, ни с кем не разделенных страданий!

— И чур, уговор, Алексей: будь со мной во всем по простоте. Если что надо — выкладывай, не таись. И зови меня без величания, дядей Тихоном. Согласен, нет?

В душе Скобеева дрожала струна, тронутая возгласом парня: «Уж как не знать! » — и ему хотелось, чтоб тот почувствовал себя здесь, у него в доме, хорошо и свободно, почувствовал сразу, вот сейчас же.

— Конечно, согласен, дядя Тихон! Конечно, согласен, — бормотал Алешка, и длинные руки его от волнения то одергивали синюю сатинетовую рубаху, то взлетали к заросшей густым, волнистым волосом голове.

Не первый раз в жизни приходил он в чужой дом в поисках защиты от своей горькой судьбы, но в первый раз он не услышал хозяйского слова, звучавшего всегда одинаково: «Твоя работа от темна до темна на поле, мои хлеб-соль на столе».

Все, что происходило сейчас, для Алешки было ново, необыкновенно. Его подмывало броситься к Скобееву, прижаться к нему по-сыновнему, но он сдерживал себя, прятал глаза. А Скобеев думал, что парень не совсем еще понял его, продолжал говорить:

— У нас все должно быть по-свойски: я рабочий, и ты рабочий. Нам друг от друга что необходимо? Подмога, приветливость. Соли-дар-ность! Слышал об этом?

— Рассказывала Прасковья Тихоновна.

— Параша? Ишь ты! Она, братец мой, мастак по книжной части!

Скобееву приятно было упоминание о дочери, и о том, что она «мастак по книжной части», он сказал дважды. Сухое, с мелкими морщинками лицо его сияло при этом от улыбки, мысленно обращенной к Параше.

Он вытащил из кармана пиджака письмо, бережно разгладил ладонью на столе и снова принялся читать. Алешка наблюдал за ним, и ему еще плохо верилось, что этот простой человек с руками в ссадинах и ожогах — отец самой Прасковьи Тихоновны, происхождение которой казалось ему каким-то необыкновенно благородным. Конец письма дочери Скобеев прочитал вслух:

— «Помоги ему, папа. О жизни своей не пишу. Дни идут в работе, то в школе, то в комсомольской ячейке. Если хочешь поподробнее узнать о моем существовании — расспроси Бастрыкова. Он все знает…»

Алешка насторожился: «Он все знает». А что он, в сущности, знает о ее жизни? Да ничего! Занимался с ней вечерами в классе, кое-когда сидел рядом на комсомольских собраниях…

Но Скобеев будто угадал, о чем думает парень. Его вопросы не составляли особой сложности. Он попросил Алешку рассказать вначале о самой деревне: сколько в ней дворов? Как она расположена? Есть ли река? А потом расспросил о школе: большой ли дом, в котором она разместилась? Тепло ли там в морозные дни? Хорошо ли оборудована школа?

На все это Алешка ответил самым подробным образом и с большим удовольствием.

Так за разговорами они досидели до позднего вечера. Перед сном Скобеев предложил выпить чаю с мороженой брусникой. Алешка не отказался, так как после сытного обеда ему давно хотелось пить. Потом они разошлись по своим углам.

Алешка лег, забросил руки за голову. Ему было тепло, удобно, давно он не имел такого уюта. Но все-таки одна забота его сокрушала — как, чем отблагодарит он Скобеева за его доброту?.. Алешка не привык есть-пить у людей задаром. Там, в деревне, все было проще: чтобы прожить день, он отправлялся на поденщину, — здесь все было иначе. Сегодня он уже ел хлеб, заработанный другим, завтра едва ли наступит перемена. Мысль эта была неотступной, гнала сон. Вдруг заскрипела кровать под Скобеевым.

— Ты не спишь еще, Алексей? — послышался его шепот.

— Не сплю, дядя Тихон, — тоже шепотом ответил Алешка.

— Слушай-ка! Кухарить с тобой будем совместно. На покупки запись будем вести. Пока у тебя деньжонок нет, я платить буду. А потом вернешь. В навигацию у нас знаешь, какой заработок? Ого, брат! Согласен, нет?

— Спасибо, дядя Тихон! Спасибо… — Голос у Алешки задрожал, к горлу подступил комок. Он уткнулся в подушку.

Он был взволнован. Но теперь, когда ему стало ясно, что он не будет нахлебником, его волнение улеглось быстро. Он уснул крепко и сладко, так крепко и так сладко, как спал когда-то под боком у отца…

Тихон Иванович разбудил Алешку рано утром осторожным прикосновением к плечу. В эту минуту парню снился дурной сон: Михей снова сговаривает его войти в дом к маложировскому мельнику. Он отбивается, но вдруг вбегает Мельникова дочка, изгибается перед ним, вскидывает до головы юбки с кружевными подолами, манит к себе, жарко шепчет: «Некуда тебе податься, все равно мой будешь».

— Уйди, ведьма! — старается крикнуть Алешка, но в этот миг открывает глаза.

— Это я — дядя Тихон. — Скобеев стоял руки в бока, добродушно улыбался.

Алешка вскочил как ошпаренный, ладонью принялся растирать шею.

— Фу, язви ее, приснилась чертовщина!

— А я уже давненько встал, чай вскипятил, картошку в чугунке сварил. Да, понимаешь, воду стал наливать из кадушки, ковш выронил, грохоток такой поднял — на весь дом, ну, думаю, разбудил парня! Смотрю, а ты даже пальцем не шевельнул. Крепкий у тебя сон. А спишь тихо-тихо, совсем не слыхать.

Скобеев говорил это с каким-то особенным удовольствием, Алешка и не догадывался, как наскучила ему одинокая жизнь, когда дома не с кем словом обмолвиться.

— Ну, я сейчас буду готов. — Алешка натянул штаны, рубаху, кинулся босой к умывальнику.

— А ты это зря — босиком. Домишко дырявый, пол холодный, как лед. Застынешь… Полотенце, Алеша, там, у рукомойника.

Алешка не привык к таким нежностям. Случалось, начинал ходить босым до Пасхи, когда снегу по ложбинкам было еще полным-полно.

— Пустяки, дядя Тихон! Такой холод мне нипочем!

— А все ж таки, Алексей, к чему без нужды храбриться? Возьмет она, болячка-то, и прилипнет, подкосит…

Алешка слушал Скобеева, умывался холодной-прехолодной водой, а во всем теле — жар и пыл. Нет, что ни говори, а приятно, да как еще приятно, чувствовать заботу о себе, знать, что рядом человек, который доволен, что ты с ним вместе.

Завтракали в маленькой кухоньке, у плиты. Тихон Иванович то и дело потчевал Алешку, вспоминал попутно всякие назидательные присказки насчет еды.

— Ешь, Алеша, плотнее. Обедать будем не так скоро и прямо на берегу, в затоне… Покрепче заправиться с утра — это хорошо. Недаром в старину говорили: «Как утром полопаешь, так днем потопаешь». А вот у восточных людей иначе говорится, а про то же самое: «Завтрак съешь сам, обед раздели с товарищем, а ужин отдай врагу». И русские наши немало насочиняли: «Ужин не нужен, да дорог обед…» Я, грешный, на еду хоть не очень жадный, а люблю, чтоб все было при мне: и завтрак, и обед, и ужин.

Алешка ел под этот мерный и ласковый говорок Скобеева и невольно вспоминал свое житье-бытье у Михея.

…Как-то утром занемог Алешка. Ночь провел в хлеву. Не спалось. Утром пошел в дом к хозяину завтракать — на еду смотреть тошно. Михей заметил, что ложка у работника снует от чашки ко рту почти пустой. Зыркнул он злыми глазами, крикнул:

— Ты что, падла, брезгуешь, что ли?

— С души воротит. От хвори, никак.

— Ешь силком! А то и навильника с сеном не подымешь! И насчет хвори забудь. В сеннике — две охапки сена. Пять возов нынче доставишь.

Алешка глотал против воли, с трудом. День он провел на морозе. Лихорадка трясла его, стучали зубы, холодный пот застилал глаза, в ногах и руках дрожь, в мускулах нудная ломота. А чуть передых сделаешь от работы — стужа вползает под шубенку, по взмокшим плечам ползет к шейному позвонку, и от этого лихорадит еще сильнее…

После завтрака Скобеев ушел в свой закуток. Вернулся он в теплых стеганых брюках, в телогрейке. Алешка тем временем вымыл в миске посуду, поставил на плиту подсушить. Скобеев осмотрел тарелки, стаканы, вилки.

— Проворные у тебя руки, — похвалил он. Помолчав, добавил: — И прилежные… Я, брат, как-то сызмальства невзлюбил неряшество. И в грязный стакан ни за что чай не налью. А только сейчас можно было не мыть. Я все это вечером делаю.

Похвала Скобеева была приятна Алешке. «Эх, дядечка Тихон, — подумал он, — наставил бы меня на хорошее дело, я б тебе такое проворство показал, что ты ахнул бы».

Скобеев кинул взгляд на ходики, тикавшие со стены, подошел к вешалке, усмехнулся.

— Отчизна, Алеша, на труд, на подвиг зовет. Пора, братец мой.

Пока добирались до устья Ушайки, рассекавшей город на две части, Скобеев знакомил Алешку с подробностями своей теперешней жизни.

— В прошлом, Алеша, был я обыкновенным механиком. Плавал и на пароходах и на катерах, работал в Самульском затоне в судоремонтных мастерских. А потом призвала меня партия и сказала: «Быть механиком мало. Станешь вдобавок заведующим торговой плавучей базой. Берись-ка за новое дело». Отродясь я не думал, что буду когда-нибудь спецом в торговом деле. А пришлось! Отправился на торговые базы и склады. Учился у знающих людей, как товары содержать, как правильно, без просчета для государства, без обсчета покупателя сбывать их рыбакам и охотникам. Но и этого оказалось мало. Пришлось учиться закупке пушнины, соленой рыбы, кедрового ореха, сосновой смолы, сушеных ягод… А зима наступает, моя плавбаза встает на ремонт. Тащить ее в большие затоны резона нет. Нашлось удобное местечко в протоке рядом с устьем Ушайки. Льдом особо не затирает и полой водой не смывает. В затишке! Вот сам посмотришь!

Вскоре по тропке, занесенной снегом, спустились с крутого берега. И вот он, затон плавучей базы. Прижимаясь к яру, вмороженные в синеватый двухаршинный лед, застыли скобеевские баржи и чумазый, с ржавыми потеками катер; лед возле судов был выколот, глубокие траншеи тянулись влево-вправо. Баржи и катер стояли на ледовых опорах, как на специальных подставках. Тут же, возле барж на откосе, — теплушка, сбитая из толстых сосновых плах.

Скобеев загремел замком, открыл теплушку. В ней железная печка, верстак с тисками и набором инструмента, по углам всякая всячина: ведра, снятые с барж, витки жести, банки с краской, бочонки со смолой, пакля в тюках, круги канатов, якоря.

Запахи здесь другие, чем в пимокатне или в хлеву. Алешка повел носом: дух здоровый, пахнет не противно, а даже вкусно — жить можно.

— Тут мы и обедаем, когда домой идти охоты нет, — сказал Скобеев и покосился на печку.

— Сейчас, дядя Тихон, я ее распалю, — перехватив его взгляд, сказал Алешка.

— А что ж, давай! В холоде неуютно. А потом клей надо варить. Хочу вон планки склеить, на водомерную рейку, — ответил он, а про себя подумал: «Ну, парень, ну, остер у него глаз! »

Алешка схватил топор, в мгновение ока искрошил горбыль на щепки, достал из-под верстака какие-то завалявшиеся стружки, сунул в печку, и она загудела от первой серянки. В раскрытую настежь дверцу хлынули игривые огневые блики, покрыли Алешкино лицо позолотцей. «Ловок», — с улыбкой в глазах отметил Скобеев.

Чуть только вольным душком потянуло от печки, Алешка скинул полушубок, принялся наводить порядок. Скобеев помешивал палочкой клей в жестяной банке, то и дело поглядывал на Алешку. Видать, силенка водилась у парня! Круги каната он передвигал играючи. Бочонки со смолой из угла в угол перенес, как кутят, бережно прижимая к груди.

— А ты силач, Алешка! Бочонки-то три пуда весу! — не удержался Скобеев.

Парень от похвалы зарделся, как бы в свое оправдание сказал:

— Хозяева научили. К последнему, к Михею Колупаеву, нанимался, так он заставил вначале двухпудовую гирю левой рукой выжать. «Мне, говорит, слабосильного не надо, я сам хилый».

— Ах, живоглот беспощадный! — возмутился Тихон Иванович.

За стеной теплушки раздался говор. Скобеев прислушался, с усмешкой сказал:

— Собирается мой боевой экипаж.

Дверь раскрылась, вошли двое мужчин. Первый был низкорослый, плотный, на кривых ногах, расставленных широко и с некоторым вывертом ступней. Чувствовалось, что стоит он на земле цепко, как припаянный. На круглом немолодом лице желтые глаза, нос с горбинкой и крупными подвижными ноздрями, пышные, пшеничного цвета усы. Второй — высокий, тощий, с сухим лицом, с выбритыми до синевы щеками. Он чем-то напоминал самого Скобеева.

— А, да у нас новичок! — громким, даже каким-то зычным голосом сказал усатый. — Ну, будем знакомы!

Лаврентий Лаврентьевич Лаврухин. Попросту и во всех случаях жизни — Лавруха.

— Алешка… Бастрыков Алексей… В деревне прозывали Горемыкиным. — Алешка пожал руку Лаврухе, повернулся ко второму.

Тот протянул свою костистую руку, длинную и прямую, как жердь.

— Василий Еремеич Котомкин. Для всех окружающих — от жены до начальника базы — Еремеич.

Лавруха и Еремеич откровенно разглядывали Алешку, дымили цигарками, ухмылялись: краснощекий, чубатый верзила располагал к себе.

Через две-три минуты Алешка уже знал, что Лавруха — моторист катера, а Еремеич — штурвальный, «заврулем», как он в шутку сказал о себе.

Скинув полушубок, Лавруха вытащил из ящичка верстака нанизанные на проволоку кольца, загремел ими. Еремеич потуже подтянул опояску, поглубже нахлобучил шапку. Заметив его сборы, Скобеев сказал:

— Особо посмотри, Еремеич, лед под первой баржей, чтоб она не осела и не перекосилась.

— А как же, посмотрю. Околоть надо побольше вокруг нее.

— Вот-вот, — одобрил Скобеев. — Немного погодя придем все, околем. Приналяжем артелью.

Еремеич ушел, и в теплушке каждый занялся своим делом: Лавруха протирал кольца, Алешка наводил порядок в углах, Скобеев, чуть присвистывая, склеивал легкие, гибкие рейки.

Еремеич вернулся раньше, чем намеревался.

— Ты знаешь, Тихон Иванович, со стороны реки такая трещина — ужас! На четверть лед раздвинуло! — заговорил он, едва открыв дверь. — И прямо на подставы первой баржи ползет. Как бы не перекосило!

— Ночью, видать, трахнуло. Морозец был, скажу тебе, ого какой! — зычно добавил Лавруха.

— Выходит, надо упредить. Пошли, подолбим. Одевайся, Алексей, если охота есть с пешней поиграть, — отодвигая табуретку, скомандовал Скобеев.

Все быстро оделись, вышли из теплушки на волю.

Небо чистое, высокое и синее-синее. Солнце было еще холодным, но светило ярко и с такой щедростью, что блестели даже баржи, почерневшие от осенней мокроты и ветров. На фоне глубокой синевы речной простор, закованный льдом, забитый сугробами, казался не просто белым, а ослепительным, пылавшим белизной до рези в глазах. Заснеженная равнина тянулась километров на десять до бурого леса, и только в одном месте ее как бы прошивала темная строчка — гужевая дорога.

Алешка сощурился, смотрел то на небо, то на высокий городской берег, застроенный продолговатыми, из красного кирпича пакгаузами, заставленный вытащенными на сушь паузками, катерами, козлами и трапами причалов, лодками, мостками. По всему берегу Томи насколько хватает глаз дымились костры. Ветерок доносил от тех костров запах смолы. Еремеич дал Алешке увесистую пешню. Засунув рукавицы в карманы полушубка, в ожидании, когда получат свой инструмент остальные, он стал перебрасывать пешню из руки в руку, разминая мускулы. Давно, очень давно не было ему так хорошо, как сейчас…

— Ну, божий человек Алексей, пойдем, — с усмешкой сказал Скобеев и на мгновение доверчиво, ласково полуобнял парня. Рука его пробыла на Алешкином плече две-три секунды, но словно ток радости прошел от нее по всему телу.

— Пошли, дядя Тихон, пошли, — с каким-то яростным нетерпением сказал Алешка, взмахнув пешней.

Цепочкой — впереди Скобеев, потом Алешка, а за ним Лавруха и Еремеич — они отошли от барж на некоторое расстояние и остановились, обернувшись к берегу. Потом разошлись друг от друга шагов на десять, встали на одну линию.

— Тут долбить не передолбить, — прикрываясь от солнца рукавицей, сказал Скобеев и вздохнул с явным огорчением.

— А куда пойдешь? Кому скажешь? С Господом Богом спорить не станешь. Морозцем сегодня ночью тюкнет еще разок, и повиснут над щелями наши баржи. Тьфу! — Лавруха сдвинул мохнатую шапку-ушанку из собачьей шкуры на затылок и плюнул на ладонь, готовясь ударить пешней.

— А потом легче будет, Тихон Иваныч, как таять начнет. Вода в ложбину скатится, скорее паузки на себе подымет. — Еремеич тоже наподобие Лаврухи сдвинул шапку, одернул свой кургузый полушубок.

— Раз так — долбанем! — почти крикнул Скобеев и вонзил пешню в зеленоватый, с голубым отливом гладкий лед, очищенный в этом месте ветрами от снега.

Лавруха ударил ему вдогонку. Размахнулся и Еремеич. Осколки льда со звоном, блестя как стекло, полетели во все стороны. Острые, особым приемом закаленные пешни зычно застучали, полыхая на солнце обточенной сталью.

Алешка с минуту не вступал в этот перестук. Он присматривался, стараясь понять, как Скобеев с помощниками рубят лед. Конечно, не в первый раз держал он пешню в руках. Как-никак у Михея Колупаева на дворе было двадцать голов скота. Чтобы их в зимнее время утром-вечером сгонять к реке на водопой, надо было немало постучать пешней. Даже старые проруби мороз схватывал в одночасье и замораживал накрепко. Та работа была совсем иной, но и в этой Алешка не увидел хитрости, однако приноровиться не мешало.

И в эту минуту, которую он пропустил, он понял самое главное: успех зависит от чередования ударов. Один удар должен быть прямым и сильным. Пешня при этом должна пронзать лед как можно глубже, разрывать его поперек. Для такого удара нужна только сила. А вот второй удар требовал уже сноровки. Входя в лед не вертикально, а как бы по его верхнему слою, пешня взрывала надорванный прямым ударом лед, крошила его и на гладком месте образовывала искрящийся ворох.

Алешка поднял пешню, секунду-другую подержал на весу, ударил что было силы. Она вошла в лед чуть не по деревянную рукоять. Алешка потянул пешню вверх — не поддалась, стала намертво. Расшатал ее, вытаскивая, сообразил, что перестарался. Ударять следует легче, иначе основное время займет не долбежка, а вытаскивание пешни.

Раздвинув ноги пошире, точь-в-точь как это делал Скобеев, Алешка согнулся и рубанул по верхнему слою льда. Сталь легко раздробила лед, но удар оказался слишком поверхностным. Вороха не возникло, по сторонам разлетелись тонкие пластины, прозрачные, как слюда. Алешка понял свою ошибку мгновенно. Острием пешня должна рваться вглубь, к отверстию от первого удара, а гранями вспарывать покров, вздымать его.

Скобеев с помощниками был впереди Алешки уже шагов на пять — семь, когда наконец парень понял, в чем у него промашка. Пешня стала вдруг послушной и пронзала лед не больше и не меньше, чем требовалось для спорой работы.

Алешка сбросил полушубок, повязал опояску прямо поверх рубахи, снял и шапку. Ну, теперь можно было и приналечь! Он ударил и раз и другой, и пошел, и пошел, и пошел! Пешня у него в руках не просто мелькала, а сновала, как челнок у ткачихи. Удары, хруст и звон льда слились в один протяжный гул. Пригодились, да еще как, силенка и сноровка, накопленные нелегким трудом в пимокатне Михея Колупаева. Скобеев и его помощники то и дело останавливались, чтобы перевести дух, — Алешка был неутомим. Он не долбил лед, а таранил его страшным натиском рук, ног, всего своего гибкого мускулистого тела. Позади него оставался глубокий проем. Вздыбленный лед лежал по краям, будто его набросали сюда лопатой. За десять — пятнадцать минут Алешка вышел на линию Скобеева с помощниками. Заслышав этот непрерывный звук сокрушаемого льда, Скобеев выпрямился, отставил свою пешню. Прекратили работу и Лавруха и Еремеич. Прошло еще две-три минуты, и Алешка опередил их, вырвался вперед, — увлеченный работой, будто сросшийся и с пешней, и с торосами льда, он шел и шел к паузкам, не оглядываясь.

Скобеев, Лавруха и Еремеич глядели на него как завороженные, переговаривались, не в силах приняться за работу.

— Ну и ломит, чертяка!

— И где ты его выкопал, Тихон Иваныч? Ну, огонь! Вот огонь!

— Комсомол прислал. Батрачонок. И такой горькой судьбы паренек — послушаешь, слезы на глазах закипают.

Алешка дошел до старой канавы возле паузков и только теперь разогнулся. Вытирая ладонью взмокшее лицо, обернулся. Скобеев и его помощники стояли, опершись на свои пешни, смотрели на него и с удивлением и с восторгом.

— Одевайся скорее, пар от тебя пошел! — закричал Скобеев.

Лавруха схватил Алешкин полушубок, затрусил ему навстречу.

— Голова остынет! — хватая шапку паренька, заторопился вслед за Лаврухой Еремеич.

Алешка набросил на плечи полушубок, подставил голову Еремеичу, и тот нахлобучил ему шапку до самых ушей.

— А хозяева в деревне из-за тебя не ссорились?.. Сердце-то не надорвал? Ты уж, братец мой Алексей, зря так… — Скобеев заглядывал Алешке в лицо, и чувствовалось, что ему и приятно и радостно сейчас за парня.

— Привычный я, дядя Тихон! Ей-богу, привычный! Бывало, у Михея Колупаева с утра до ночи вальком лупишь, и ничего. Да ведь пар, смрад, разве такой дух-то, как здесь?

— Видать, Алеха, родители твои в добрый час тебя сотворили, раз удался ты такой, — смеялся Еремеич.

— Мировой бы из тебя боцман получился, Алексей! С такой силой только на флоте и служить! — поглаживая усы, прогудел Лавруха.

— Ну, отдыхай, Алеша. А мы тем временем свой урок исполнять будем. Приотстали от тебя. — Скобеев поднял пешню, изловчился к удару, обернувшись к парню, шутливо пригрозил: — Махом догоню! — И застучал часто-часто.

Лавруха и Еремеич смотрели на него, бросали на Алешку лукавые взгляды, подзадоривая, покрикивали: «Давай, Тиша, давай! » Но сердце да и сила у Скобеева были не Алешкины. Запыхавшись, он оставил пешню.

— Эх, и слабак же ты, Тихон! Вот у кого учись! — Азартно поблескивая глазами, Лавруха замахал своей пешней. Но он не прошел и того расстояния, которое одолел Скобеев. Отбросив пешню, конфузливо развел руками. — Ф-фу! Вот холера ее возьми! Сердце куда-то подпирает под горло, того и гляди, на волю вырвется.

— Негожи вы, мужики! А ты, Лавруха, зажирел. Вот как надо! — Еремеич поплевал на ладони, вызывающе поглядывая на Лавруху и Скобеева, ударил пешней. Работа у него спорилась, и он прошел дальше всех, но обрести ловкость и скорость, равные Алешкиным, ему все-таки не удалось. Он остановился внезапно, чувствуя, что в глазах поплыли разноцветные круги.

— Нет, братцы мои, тут, окромя силенки, талант нужон. — Еремеич стоял, опираясь на пешню, вытирал пот с худощавого лица, грудь колыхалась, дышал со свистом.

Алешке забавно было смотреть на взрослых мужчин, втянувшихся в азартное соревнование. Забавно и приятно. Ведь никто из них не перегнал его!

После перекура Скобеев, принимаясь за работу, всерьез сказал:

— Чур, не вперегонки! Всяк как может.

Алешка начал тоже долбить слегка, вразвалочку, но через две-три минуты не выдержал. Пешня застрочила по ледяному полю, загудело, захрустело вокруг. Он пошел, пошел, вздымая за собой поземку из искрящейся ледяной крошки и снега.

И тут произошло неожиданное. Скобеев, только что предупредивший, чтоб работать «не вперегонки», застучал пешней в два раза быстрее. Лаврухе и Еремеичу его горячность передалась, как по проводам. И такой раж охватил мужиков, что задрожали берега Ушайки. Извозчики, стоявшие в ожидании седоков на своей бирже возле деревянного моста через речку, заслышав этакий гул, кинулись смотреть, что происходит. До ледохода было еще далеконько, а лед хрустел, будто его ломало, как при первых сдвигах в паводок.

Когда Алешка снова, по второму кругу обойдя всех, чуть не уткнулся в баржу, на круче уже маячили люди. Они удивленно переговаривались, не зная, чем объяснить такую запальчивость мужиков.

— Ну что вы там вылупились? Или не знаете, как бывает у мастеров? — закричал Лавруха зевакам, которые продолжали стоять на берегу, несмотря на то что долбильщики уже прекратили работу.

— Ну и схватились! Прямо как ребятенки! И наворочали сколько! Без азарту за день не сробишь! — переговаривались на круче.

В теплушку отправились все вместе. Шли не спеша. На плечах пешни, как ружья. Посмеивались друг над другом. Алешку не трогали. На душе у него сейчас было светло, солнечно, как на небе. Приняли его эти бывалые, пожившие люди как своего, как равного. А он боялся, тревожился. Думалось, что потребуются какие-то объяснения: откуда появился, где жил, способен ли на какую-нибудь стоящую работенку или круглый неумеха, мастак черпать из чашки ложкой!..

Отдых в теплушке был недолгим. Скобеев предложил сварить смолу, вар и начать конопатить барку, благо день теплый, припекает даже. Весна долго ждала, зато надвинулась сразу. Пока Скобеев разводил костер на самой кромке берега, Лавруха, Еремеич и Алешка повесили на козлы пятиведерный котел, сложили в него куски вара, вскрыли бочку со смолой, наковыряли ее долотом и побросали туда же, в котел. Потом Еремеич приволок из теплушки тюк кудели. Тюк развязали, принялись скручивать куделю в косы.

Костер запылал, задымил черными завитушками. Вскоре котел забулькал, запыхтел, и по всему берегу разнесся аромат смолы.

Когда варево стало жидким, Скобеев принялся длинными деревянными щипцами окунать косы кудели в котел и бросать их на фанерный щит. В одно мгновение Алешка подносил этот щит Лаврухе и Еремеичу. Те брали руками в кожаных рукавицах пропитанную кипящей смолой косу за концы и, растянув ее вдоль барки, стамесками и деревянными молотками забивали в пазы. Работа шла в стремительном темпе: раз-два — и готово!

— Велик ли один человек, а смотри, как в деле важен! — трубил Лавруха. — Встал Алексей на подноску кудели, и все пошло быстрее в десять раз. Помнишь, Тихон Иванович, как в прошлом году на этом самом месте не ладилось? Кой ты куделю вынешь из котла, принесешь, а она уже остывает, холера ее забери…

— Четверо — не трое. У троих шесть рук, у четверых — восемь, — смеялся Скобеев, и все ласково посматривали на Алешку.

Вдруг Скобеев вскинул руки над головой, крикнул:

— Стоп, братцы! И куделя и смола кончились!

Лавруха и Еремеич забили последний паз, победно размахивая молотками, подошли к костру.

— После такой работы, Тихон Иванович, и пообедать не грех, — сказал Еремеич. — А что, если наварить картошки? Я соленой рыбы принес.

Лавруха шумно одобрил предложение Еремеича. Согласился с ним и Скобеев. Обед готовили сообща: Скобеев принес из проруби два ведра воды, разлил воду по котелкам, Еремеич и Алешка начистили картошки, а Лавруха наколол дров. И картошка и чай на жарком костре поспели быстро.

Обедали в теплушке. Кроме картошки, соленых чебаков и черного хлеба, на столе ничего не было. Но Лавруха, исполнявший обязанности раздавальщика, приправлял эту скудную пищу веселым словцом:

— Кушайте, Тихон Иванович, гусятинку-поросятинку. Вот ножка, вот крылышко, а это сладкая, вся в желтом жирке гузка, персидскому царю такая вкуснота не снилась, — сыпал он как по-писаному, накладывая картошку на обыкновенную фанерную дощечку. — А тебе, Еремеич, я кусочек пожирнее положу. Ты из себя сильно худой, тебе жир-то впрок пойдет. Ешь, ешь, не стесняйся, наращивай тело. — И он, почтительно изогнувшись, подносил Еремеичу дощечку с парящейся картошкой. Алешку тоже потчевал от всей души, приговаривая, что он молодой, в рост еще идет, и ему особенно важно питаться мясом, салом в маслом. Мускулы, мол, еще крепче будут от такого питания.

Скобеев, Еремеич да и Алешка покатывались со смеху, а Лавруха даже не улыбался. По его серьезному виду можно было подумать, что он говорит правду, не выдумывает.

Обед и в самом деле показался Алешке необыкновенно вкусным. Хорош был и чай. Собственно, чая в точном смысле этого слова не было. Скобеев бросил в котелок горсть чаги. Чага разопрела, окрасила кипяток в темно-коричневый цвет, отдавала приятным березовым запашком. После крепко соленых чебаков Еремеича пилось с истинным удовольствием. Лица у всех раскраснелись, на лбах заблестели капельки пота, Лавруха громко крякал, аппетитно причмокивал языком, приговаривал:

— Эх, холера ее возьми, и пьется же с гусятинки-поросятинки…

После обеда всем скопом направились к катеру. Лед вокруг него был давно расчищен, и катер, как и барки, покоился на подставах. Но, побаиваясь, как бы подставы не подтаяли и не рухнули раньше времени, Скобеев решил протолкнуть под корпус катера увесистые лиственничные сутунки. Их скатили прямо с кручи. Пробив пешнями отверстия, сутунки положили поперек корпуса катера. Теперь уже никакие причуды весны не могли оказаться опасными. Когда четвертый сутунок просунули под самую корму, над городом, над всем заснеженным простором Заречья раздался протяжный гудок.

— Ну вот, и шабашить пора! — сказал Скобеев и посмотрел в ту сторону, откуда несся этот густой, бархатистый, приятный уху Алешки звук.

Но слова Скобеева озадачили парня. Он беспомощно заморгал, поглядывая то на Тихона Ивановича, то на Лавруху с Еремеичем.

— Это паровая мельница бывших Фуксмана и Кухтерина, Алеша, голос подает. Значит, четыре часа, кончай, рабочий люд, работу до завтра, — пояснил Скобеев, заметив недоумение на лице парня.

— А солнце-то еще высоко! — воскликнул Алешка. Он не привык у деревенских богатеев работать по часам. Его время измерялось иначе: от темна до темна.

— До революции, Алеша, и рабочие трубили по двенадцать часов, а случалось и больше, — сказал Скобеев. — А теперь хозяин — сам рабочий класс. Он устанавливает порядки. Чтобы хорошо работать завтра, чтобы победить завтра — надо беречь силы сегодня, отдыхать сегодня. Михей твой о тебе не думал.

— А зачем я ему был нужен? Он о себе пекся.

— В том-то и дело.

Забрав инструменты, понесли их в теплушку. Алешка тащился с пешней и топором последним. Революция, конечно, правильно сделала, что отменила изнурительно длинный рабочий день, но вот ему лично сегодня не хотелось бросать работу, расставаться с этими людьми, уходить с речного простора, на котором и дышалось-то по-особенному легко.

Лавруха и Еремеич жили в верхней, нагорной части города. Они забрали свои кошелки из-под еды, попрощались и ушли. Скобеев не спешил. Он разобрал инструменты, разложил их по ящикам, потом достал из-под верстака какие-то гайки и болтики и бросил в банку с керосином. Только после этого он взял тяжелый амбарный замок, открыл дверь, загремел щеколдой.

— Ну, двинулись, Алексей-душа!

Алешка был убежден, что их путь — к домику Скобеева. Но едва перешли мост через Ушайку, как он зашагал мимо базарной площади вправо.

Бродя в поисках работы, Алешка сравнительно неплохо изучил старый сибирский город.

— А мы куда, дядя Тихон? — спросил он, видя, что направляются они в сторону, противоположную пристанскому району.

— В клуб молодежи зайдем, Алеша. Со мной, стариком, тебе скучновато будет с утра до ночи торчать. Да и свободное время не надо попусту прожигать. Жалеть потом будешь.

Алешке нравилось быть со Скобеевым, и он принялся горячо разубеждать его:

— Что вы, дядя Тихон, скучновато! Очень мне хорошо с вами. Да и привык я ко всякому. Бывало, на отгонных лугах пасешь скот, и все-то летечко один-одинешенек. Приедет хозяин — привезет на две недели еду, наругает тебя ни за что ни про что, и снова никого. Со скотиной, бывало, разговаривал, чтобы речи не разучиться. А то пел еще во всю глотку…

Алешка беззаботно рассмеялся, но у Скобеева от его рассказа сжалось сердце. С каждым часом их знакомства, узнавая все новые подробности жизни этого паренька, Скобеев чувствовал, как входит он в его душу, становится по-сыновнему дорогим и близким.

Скобеев шел рядом с Алешкой молча, но думал о нем, и не только о нем, а обо всей жизни, которая текла неостановимо, день за днем, как река, неся на своих потоках людские судьбы.

«Пел во всю глотку… Пел не от веселья, не от радости, а чтобы не разучиться речи… Да разве для такой жизни рожден человек? И ты молодец, парень, что не надорвал себя, не ожесточился против людей, не разучился смеяться над тем, что у другого могло вызывать только слезы… Знать, из хорошего теста замешен ты, батрачонок…» Занятый своими думами, Скобеев прошел бы мимо клуба, если б Алешка не остановил его:

— Дядя Тихон, кажется, здесь входят. Вон и вывеска: «Клуб молодежи “Юный ленинец”.

— Тут, Алеша. А меня понесло, брат, куда-то, — сконфузился Скобеев. — А ты знаешь, мил человек, что в этом доме помещалось до революции? Жандармское управление! Доводилось мне дважды бывать тут. Один раз схватили нас за городом, на сходке по случаю Первого мая. Ну, были мы тогда молодые, совсем еще желторотые, а все-таки обвели жандармов, от всего отперлись. Мы, дескать, попали понапрасну, пришли сюда на Басандайские горы с девушками гулять, а вы тут нагрянули как снег на голову. Потомили нас дня три на казенных харчах и выгнали… А вот второй раз хуже было. В войну это случилось. Был я уже большевиком и ходил помощником механика. Через меня комитет снабжал ссыльных большевиков Нарымского края подпольной литературой. Приходилось иной раз перевозить и беглецов… И вот раз посадили мне на пристани в Инкино какого-то ссыльного. Наказали: человек позарез нужен партии в Петербурге, не рядовой товарищ, за многих ворочает головой. Довези до Томска во что бы то ни стало.

Отвел я его в свою каюту, сам ушел в машинное отделение. Подходим к Молчановой. Выбежал я на борт, глянул на берег — и обомлел. Полицейских и жандармов никак не меньше двух десятков. Бросился я в каюту, говорю тому: так и так, дела наши плохи. Он посмотрел на меня с усмешкой: «Ну, говорит, помирать раньше срока не будем. Возьми мою тужурку, а свою робу дай мне». Схватил он тут мою замасленную кепку, натянул на плечи брезентовую куртку, и вышел из каюты. Что же, думаю, он будет дальше делать. А в Молчанову везли мы груз. Матросы скучились возле ящиков и мешков. Как только пароход пристал, он кинулся к ящикам, взвалил один на спину и, сгибаясь, ступил на трап самым первым. Не то что жандармы, даже наши матросы не успели заметить, когда он это проделал. И ушел! — Скобеев засмеялся и, понизив голос, сказал: — Вот, браток, какие люди были! Идет себе прямо в лоб на опасность, смотрит смерти в глаза, и у той поджилки начинают трястись…

Скобеев умолк. В его чуть прищуренных глазах горел живой огонек воспоминаний. «Любит дядя Тихон смельчаков, — подумал Алешка. — О тяте надо ему рассказать. Бывали у него истории с белыми похлестче этой…»

— Ты, поди, спросишь: «А потом что? » — заговорил Скобеев, как-то неожиданно прервав свое раздумье. — А было то: жандармы учинили обыск всего парохода. Иголку бы отыскали, не то что человека! Ворвались в мою каюту. Быстро нашли студенческую тужурку и форменный картуз: ссыльному человеку нелегко было заменить одежду. Купить негде, да и не на что. А в бумаге, какая у жандармов на руках, все приметы: в чем одет человек, какого роста, какого обличья. Тут меня как миленького — раз, и готово: ты, дескать, побег устроил, — арестовали. Привезли в Томск, и пошло и поехало. Три месяца денно и нощно мытарили. Чего со мной не творили! И лупили, и без воды держали, и награду обещали, чтоб я только сознался. Выстоял все-таки. Вот, смотри, Алексей: тут в подвале камеры у них были. Видишь, вот оно, окошечко. Здесь я и томился…

— Вижу, дядя Тихон. — Алешка в самом деле неотрывно глядел на перекосившееся окошечко подвального этажа, уже вросшего в землю. Рассказ Скобеева дал ему живое представление о жизни, которую он знал только по воспоминаниям старших.

— Ты и сам, дядя Тихон, под стать тому беглецу. Герой.

— Ну, какой там герой! Таких героев было — не счесть. Доведись тебе, и ты смог бы…

«А смог ли? Не сдрейфил бы? » — спросил себя Алешка и задумался, не посмел легким словцом отделаться перед своей совестью. По отцу знал: не простая это штука — смочь, не сдрейфить, когда жизнь по-настоящему прижмет.

— И ты знаешь, что было с тем? — заговорил снова Скобеев. — Дошел-таки до Петербурга. Всех жандармов и шпиков вокруг пальца обвел, а дошел. Сказывали потом товарищи: самому Ленину был он нужен, переправили его к нему, за границу. Видать, из его помощников кто-то был. А кто, до сей поры опознать не могу… Ну, пойдем в клуб.

Они вошли в здание. По гулким каменным ступенькам поднялись на второй этаж. Алешка вообразил на мгновение, что ведут его сюда под конвоем. Это не Скобеев, а он, Алешка, вез в своей каюте беглеца, которому место не в глухой нарымской деревушке, а в Петербурге, рядом с Лениным. «Смочь! Только бы смочь! » — думал Алешка. Мысли его прервались внезапно. В раскрытую дверь выплеснулись звонкие голоса:

Наш паровоз, вперед лети!

В Коммуне остановка.

Иного нет у нас пути,

В руках у нас винтовка!

Скобеев тронул Алешку за руку, чуть придержал его:

— Слышишь, Алеша? Это ведь твои дружки-приятели поют. Живет комсомол, действует!

У Алешки от волнения замерло сердце. Чувствуя легкую дрожь в коленях, он переступил порог зала, наполненного парнями и девчатами. Две сотни глаз, задумчивых, спокойных, озорных, веселых, отчаянных, взглянули на него с живым любопытством, как бы спрашивая: «Кто ты, парень? Откуда взялся? Будешь ли ты настоящим товарищем? Сможешь ли? »

Алешка зарделся, пот выступил у него на лбу, но головы он не опустил и глаз не отвел в сторону.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.