Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава вторая



Текли воды в реках, шумели ветры над землей, время укладывало свой неостановимый бег в недели, месяцы, годы, но ничего не могло выветрить из памяти Надюшки событий того ужасного дня.

Помнилось ей, как отбежала она от заимки, может быть, сто, может быть, двести шагов. Взрыв не просто оглушил — резко и больно ударил по ушам. Ей показалось, что земля под ней задрожала мелкой дрожью, а потом заколыхалась волнами. И все-таки не это было самым страшным. Пронзая гул взрыва, свист вихря, над тайгой разнесся крик, нет, не крик, а предсмертный вопль гибнущего человека. Надюшка не то что узнала голос Лукерьи, — узнать его было невозможно, — она всем своим существом почувствовала, что это был последний след жизни той, которая только что прижимала ее к себе. Надюшка упала на землю, вцепилась ногтями в корневища деревьев, понимая: произошло что-то ужасное и непоправимое.

Вероятно, она долго лежала в беспамятстве. Очнулась от беспрерывного треска, будто кто-то над самой головой разрывал холстиновые полотнища. Подняв голову, она увидела, как по макушкам кедров скачет огонь. На мгновение почудилось, что это не огонь, а какой-то неведомый ей зверек, очень ловкий, стремительный и хищный. Зверек то вытягивался, охватывая своим лентообразным туловищем макушку дерева, то сжимался в клубок и прыгал на соседнее дерево. Смотреть на его проделки было хоть и жутко, но интересно. Испуг метался в глазах Надюшки, но она лежала на тропе как завороженная.

Вдруг ветер, дувший в это утро с реки, переменился. После короткого затишья тугими и резкими порывами он ударил откуда-то из глубин тайги. И тут красный зверек, метавшийся по верхушкам кедров, в одну минуту превратился в крылатое чудовище. Его крылья увеличивались с каждым мгновением. Вначале они были широкие, как скатерти, потом выросли и стали длинными, как дедкин стрежевой невод. Теперь это чудовище захватывало в свои объятия не одно и даже не десятки деревьев, а целые островки кедровника. Лес наполнился смрадом, небо, и без того сумрачное, еще больше насупилось.

Надюшка вскочила и, видя, что одно крыло чудовища простирается уже к берегу, как бы беря в полон дедову усадьбу, побежала по тропе, надсадно крича:

— Матушка Устиньюшка, огонь в тайге!

Но ветер гасил Надюшкин голос в пяти шагах от нее самой. К тому же Устиньюшке сейчас было не до Надюшки. Проводив офицеров и мужа в путь — кажется, на Белый яр, в коммуну, она поспешила в дом, легла на свою пышную кровать и уснула мертвым сном. После вчерашней ночной попойки противно ломило в висках, болело в груди.

Надюшке стоило больших усилий привести матушку Устиньюшку в чувство. Та долго отталкивала девочку от себя. Когда наконец хозяйка поднялась, багровые блики приближавшегося огня уже заглядывали в окна горницы.

Минуту Устиньюшка сидела на кровати полуголая, в одной короткой сорочке, оцепеневшая. Потом, схватив со стула платье, с лихорадочной поспешностью натянула его на себя и бросилась к окну. И большой исаевский дом огласился такими истошными причитаниями, что Надюшка не вынесла и выбежала на крыльцо.

Таежный пожар растекался все шире и шире. Потоками ветра дым прижимало к земле, но возле реки, где берег обрывался, клубы круто вздымались и уплывали в небо, будто по невидимой трубе. «Неужели дедка не видит, что сгорит тут все? » Надюшка испытывала такой дикий страх, что зубы ее выбивали дробь.

— Дедка, дедка, ну где же ты? — закричала она, выбегая на самую кручу и с надеждой вглядываясь в даль нижнего плеса, куда совсем недавно уплыли Порфирий Игнатьевич и его связчики по кровавому делу.

Но на реке было пусто. Ветер ворошил воду, вздымал волны, и они с тревожным шумом бились о берег.

«Да что же ты стоишь тут как мертвая? Коров и коней скорее надо со двора выгнать. Огонь подступает! » Эта мысль словно пронзила Надюшку. Она кинулась к дому, но навстречу ей бежала вся раскрасневшаяся, с взлохмаченными волосами матушка Устиньюшка. В ее руках была увесистая палка, которой она размахивала с ярым ожесточением.

— Это та подожгла! Та! — вопила Устиньюшка, и лицо ее было перекошено злобой. — А ты, паскуда, ты почему меня раньше не разбудила? Заодно с той! — Палка просвистела над головой Надюшки. Не увернись она от удара, лежать бы ей с разбитым черепом.

Устиньюшка больше озлобилась от своей неудачи. Палка снова взлетела, и снова Надюшка ускользнула от удара.

— Дед убьет нас с тобой, паскуда! Так я тебя сама, сама порешу! — Устиньюшка, как раненая волчица, ринулась на девчонку.

Но тут, на яру, Надюшка знала каждый уголок, каждую щелку в земле. Здесь в редкие часы, не занятые работой, она понарыла ямы с потайными выходами прямо на обвалы яра. Спасаясь от погони, Надюшка сиганула в такую ямку и будто растаяла перед Устиньюшкой.

Та сунулась в ямку и тотчас же отпрянула. Ямка была явно не по ее телесам. Кляня Надюшку, толстуха побежала назад, к дому.

— Все равно тебе не жить, падла ты такая! Я тебя не порешила, дед тебя прибьет! — надрывая голос, кричала она.

Работая плечами, Надюшка пролезла по узкому извилистому ходу к обрыву яра и здесь, в отверстии, похожем на птичье гнездо, затаилась. Тут ее не только матушка Устиньюшка не достанет, но и сам дед днем с огнем не найдет. И пожар здесь не страшен. Вблизи никаких деревьев, до усадьбы тоже далеко. Зато вся река как на ладони, а чуть приподымись, виден и дом, и двор, и огород с почерневшей от дыма баней.

Надюшка втиснулась в самый дальний и тесный угол ямы. Худую спину и острые плечи обняла прохладная земля. Песок ручейком потек по шее и рукам. Девочка еще больше съежилась, затаилась, как птаха перед грозой. Но страх, обуявший ее при виде Устиньюшки с палкой, улегся. Зубы не выбивали больше дробь. Пожар, надвигавшийся на усадьбу, не казался уже угнетающе страшным. «Ну и гори, злюка, с нахапанным у остяков добром, гори, змея подколодная! » — думала Надюшка, и это-то чувство жгучей ненависти, опалившей ее сердчишко, и вытеснило страх, который только что безжалостно сгибал в три погибели.

Теперь все, что происходило на берегу, Надюшка представляла по звукам и запахам. Вот на реку надвинулся густой смрадный дым. Он расползался над водой клубами и был такой едкий и горячий, что у Надюшки заслезились глаза. Запах смолы и горелого моха пропитал воздух. Дышать становилось все тяжелее. Вот дико, совсем не так, как обычно, замычали коровы, остервенело заржали лошади, надсадно загорланили петухи. Потом раздался треск в одном месте, в другом, и Надюшка поняла, что огонь охватил усадьбу с разных сторон…

«Ой, сгорит все, и придется жить в прокопченной бане», — с острым беспокойством подумала девочка.

— Надо бы огонь-то землей забрасывать, — вслух произнесла она, вспомнив, как однажды на лугах, спасая от пожара сено, дед с остяками гасили огонь не водой, а землей.

Надюшка высунулась из своей норы. В ее порыве угадывалась готовность добежать скорее до усадьбы, взять лопату и вступить в схватку с пожаром. Но, едва высунув голову из ямы, она поспешила юркнуть назад. Горели надворные постройки, амбар, конюшня, хлев. Занимался огнем и неподступный дедов дом. Пламя потекло по сухой тесовой крыше и возле трубы заполоскалось на ветру, как лоскут от изорванной рубахи. Простое любопытство пересилило страх, и Надюшка вылезла из норы, встала на кромке ямы.

— Маменька ты моя родная, и зачем ты меня родила? Все сгорит, все до нитки, — забормотала Надюшка, беспомощно сложив на животе свои натруженные руки.

Вся усадьба была в дыму, который плотно обложил горевшие постройки и, пронзаемый вспышками пламени, клокотал и клубился, как варево в котелке на жарком костре. Но вот сквозь слой дыма Надюшка рассмотрела очертания человеческой фигуры. Она сразу угадала, что это мечется Устиньюшка. «Увидит меня, прибьет насмерть», — подумала девочка и заспешила обратно в яму. Она снова протиснулась в самый дальний угол и, стараясь устроиться здесь поудобнее, вытянула ноги, а голову положила на песчаный выступ. Горькие мысли теснились в голове Надюшки. Она думала о деде, который привык тут, на Васюгане, быть царьком и вот в одночасье обеднел. Представила, как будет потрясен Порфирий Игнатьевич, когда увидит с реки пустой яр и дымящиеся головешки на месте усадьбы. Наверное, закричит благим матом. Кинется с кулаками на Устиньюшку, и… хорошо, что Надюшка вырыла этот потайной ход. Она прятала здесь свои самодельные тряпочные куклы, играла с ними, как с настоящими, живыми ребятами, и никогда не предполагала, что яма потребуется ей не для игры. Чувство жалости к деду шевельнулось в ней, но мысли ее перенеслись к Алешке. Они, эти кровожадные офицеры, поехали убивать коммунаров. Может быть, Алешки уже нет в живых. И дед Порфирий Игнатьевич поехал с ними, он тоже будет убивать людей. Нет, что бы ни случилось с ним, она не станет жалеть его. Коль замыслил злое, кровавое дело, то знай, что и тебе пощады не будет. От взрослых Надюшка не один раз слышала, что Бог, тот самый, который все знает, все видит и которому все подвластно на земле и на небе, направляет к людям своих посыльных и те творят, над кем надо, суд божий. «Может быть, тетя Луша-то и была послана от самого Господа Бога», — размышляла Надюшка. Уж больно все совпало: появление двух свирепых офицеров, поездка на расправу с коммунарами и этот пожар, как бы вспыхнувший в отместку и деду, и всем его связчикам. Надюшка лежала, думала и, сама не зная, в какую именно минуту, закрыла глаза и уснула.

Очнувшись, она долго прислушивалась. Но никакие звуки, кроме плеска волны, не донеслись до нее. На четвереньках она выползла по потайному ходу из своей норы и подняла голову. Ни дома, ни амбара с конюшней, ни высокого забора уже не было. Груды головешек, пылая жаром, дымились по всему берегу. Сделав свое дело, пожар наперекор ветру уходил теперь все дальше и дальше в тайгу.

Надюшка хотела пойти посмотреть, уцелел ли скот, смогли ли коровы и кони выломать ворота. Но, сделав два шага, она увидела Устиньюшку. Та бродила по кромке яра, сама на себя непохожая. Юбка и кофта висели на ней клочьями, полуобгоревшие волосы были распущены, и спутанные, взлохмаченные космы беспорядочно свисали на плечи и спину. Вдоль берега стояли два сундука, стол, навалом лежала посуда, одежда и разная домашняя рухлядь. Это было все, что Устиньюшке удалось вытащить из дома.

«Может быть, она умом рехнулась? » — подумала Надюшка и, стараясь оставаться незамеченной, бросилась на землю и снова юркнула в яму. В самом начале потайного хода у Надюшки была вырыта боковушка на манер печурки. Здесь она держала кое-какой пищевой припас: кусочки хлеба, сухари, ячменные зерна, конопляное семя. Когда в ее трудной, одинокой жизни выдавались редкие свободные минуты, она любила бросать это птичкам, сидя где-нибудь поблизости, наблюдать за ними. Но теперь она сама была голодна — ведь ела еще на рассвете, и то кое-как, на ходу, не присев даже к столу, а сейчас день уже перевалил на вторую половину. Надюшка засунула руку в боковушку и вытащила узелок. В тряпке было целое сокровище! Белый сухарь, ломоть черного хлеба, две-три горсти кедровых орехов и смесь самых разнообразных зерен. Девчонка принялась уплетать за обе щеки. Поев, она бережно завернула остаток зерен в тряпку и положила в боковушку. Жаль было птичек, которые не воспользуются сегодня ее щедростью, но жизнь не сулила пока ничего хорошего, и приходилось беречь даже неразмолотые зерна. К тому же и птичек-то не было: испуганные пожаром, они улетели на луга, за реку.

Надюшка снова улеглась, положив голову на песчаный выступ. Ей очень хотелось заснуть, чтобы хоть на час-другой уйти из этой страшной жизни. Но сон не шел, и в голове мелькали обрывки каких-то далеких-далеких воспоминаний, и вдруг поток их обрывался, в глазах вставали Алешкина белокурая голова, залитая кровью, его глаза, то потухающие, то, наоборот, живые, широко открытые, горящие задором. От этих видений Надюшка металась в своей норе, стонала, плакала.

Стало уже вечереть, когда до нее донесся с реки стук весел. Надюшка подползла по извилистому ходу к самой кромке берега и высунулась. Перед ней простирался Васюган, его песчаные отмели и косы. Она поняла, что это возвращаются они. Надюшку затрясло. Холод страха, смятения, ненависти к убийцам охватил ее с головы до пят. Ей захотелось, назло им, выбежать на самую кручу яра и броситься вниз головой в омут — пусть они знают, что она не хочет быть рядом с ними, не хочет дышать с ними одним воздухом, что они ненавистны ей.

Но руки и ноги ее одеревенели, и она с ужасом подумала, что этот ров и эта яма станут ее могилой.

А лодки приближались, и она уже различала тревожный говор людей, становившийся все более слышным и все более торопливым. Ей хорошо было видно и то, что происходило с Устиньюшкой. Завидев лодки, она засуетилась на берегу, кинулась к лестнице причала, но, постояв над ней с минуту в размышлении, побежала куда-то вдоль берега. Временами она останавливалась, осматривала ямки и бежала дальше. Надюшка без ошибки поняла, что ищет хозяйка. Она искала Надюшку, чтобы всю вину за пожар свалить на девчонку, выставить ее под грозный удар хозяина. Надюшка прижалась к земле поплотнее, решив в случае опасности уйти в нору.

Лодки причалили к берегу. Порфирий Игнатьевич отделился от других и заспешил по деревянной лестнице на кручу. Устиньюшка возвратилась на яр и, какая-то совсем растерянная, чумазая от копоти и от золы, стояла в ожидании, с опущенными руками.

Едва Порфирий Игнатьевич ступил на кручу, Устиньюшка упала и заголосила. Надюшке трудно было понять ее слова — они тонули в рыданиях и всхлипах. Порфирий Игнатьевич раз-другой ткнул жену сапогом в бок, остервенело закричал на нее, но неожиданно, сменив гнев на милость, склонился над ней, помог подняться.

Офицеры, взошедшие на кручу, окружили их, возбужденно заговорили, пораженные всем происшедшим. И вдруг над этим говором возвысился голос Порфирия Игнатьевича:

— Ты меня по миру пустил, господин Ведерников! Ты привез ее из коммуны! Ты думал: она простая шлюха, а она видишь что сделала! Ты! Ты! Господин полковник, рассудите! А не то я сам…

Порфирий Игнатьевич бросился на Ведерникова. По-видимому, его осадили, так как послышались грубые мужские голоса, ругань и выстрел. Ругань сразу оборвалась, и теперь в наступившей тишине заговорил полковник Касьянов:

— Злее будешь против них, Порфирий Игнатьич. А добро наживешь. Остяков покрепче прижимай. Победа наша наступит — твоих заслуг не забудем. — Он помолчал, вздохнул, с ноткой сочувствия в голосе продолжал: — Ты, Исаев, не сердись, что я выстрелил. В чувство хотел вас с Ведерниковым привести, чтобы не допустить кровопролития между своими. Мы на рассвете все уйдем в верховья Васюгана, а ты оставайся и знай в случае чего: всё остячишки сделали — и коммунистов перебили, и тебя подожгли…

Порфирий Игнатьевич захныкал, и слезы его показались сейчас Надюшке отвратительными до омерзения.

— Небось когда Алешку убивал, не плакал, душегуб, — прошептала она.

— Ты слышал, Исаев, что я сказал? Остячишки все сделали! Для них каждый русский — враг!

— Понял я вас, ваше высокоблагородие, понял! А только кто я теперь? Нищий! Трава! Любой остяк меня броднем раздавит.

Касьянов промолчал. Трудно было в таком положении говорить какие-нибудь слова утешения. Все переминались, судорожно позевывая, смотрели на широкую, черную от углей поляну, дымившуюся кое-где из подземелья не погасшими еще корневищами.

— Подпоручик Ведерников, — вдруг строго сказал Касьянов, — бабу из коммуны найти и сейчас же расстрелять.

— Слушаюсь! — сдавленным голосом произнес Ведерников. Он изменился в лице, однако пристукнул каблуками и ощупал пистолет, оттопыривший карман простенького, в серую полоску пиджака.

И тут в разговор вмешалась Устиньюшка. Поохивая, она сообщила, что ту, привезенную господином Ведерниковым, бог уже наказал. На ложбине, где раньше была заимка, она видела ее ногу, оторванную и искореженную. Видимо, коммунарка проклятая попала под взрыв порохового склада.

— Собаке — собачья смерть! — произнес Порфирий Игнатьевич и торопливо, с истинным удовольствием перекрестился.

— Вот они какие! Ради своего дела собственной жизни не щадят! И только одно смирит их с нами — смерть! — Касьянов сжал кулак и потряс им, и все покосились на него с затаенным страхом, чувствуя, что полковник опьянен кровью коммунаров.

С особенной боязнью смотрел на него Ведерников, и в своих опасениях он не ошибся.

— Подпоручик Ведерников за свое легкомыслие заслуживает расстрела, — сказал Касьянов и надолго замолчал. Ведерников побледнел как стена, но Касьянов продолжал: — Однако, братья, нам предстоит еще борьба, и он искупит свою вину отвагой.

Касьянов подал руку Ведерникову, а тот снова пристукнул каблуком и почтительно склонил голову.

— Вот как, Порфирий Игнатьевич, на войне, — повернулся Касьянов к Исаеву. — Думали погулять у тебя по случаю успеха, а вышло… что и поужинать нечем.

Но поужинать у Исаева все-таки было чем. Огонь прошелся по земле, а у Порфирия Игнатьевича немало хранилось добра в погребах. Живя с остяками на ножах, он всегда побаивался их мести, прятал свой достаток подальше. Был у него на противоположном берегу, на гриве, поросшей сосновым лесом, в окружении лугов, и новый пятистенный дом, в котором в пору сенокоса жили приезжавшие из Каргасока и Югина поденщики, но тащить туда офицеров Исаев не захотел. Там же, на лугах, нагуливало жир и мясо стадо нетелей и бычков.

«На прощанье последнее зачистят», — думал он об офицерах. И как ни велики были его потери, жить нужно было. Гости его не только ради себя там, на Белом яру, старались, от их ненависти к коммунистам была прямая выгода и ему. Он превозмог свое горе, решил пригасить его хлопотами. К тому же офицеры торопились, им некогда было сочувствовать ему без конца. Да и задерживать их после того, что только что случилось в коммуне, не входило в его расчеты. Пусть себе едут куда знают!

— Пойдем-ка, Устиньюшка, пошаримся в погребе, может быть, что и найдем на варево. А вы тем временем, господа, костер налаживайте, — сказал слабым голосом Порфирий Игнатьевич и, постаревший сразу лет на десять, согнувшийся, зашаркал к пепелищу. Но, сделав два-три шага, он остановился, спросил жену, шедшую вслед за ним:

— А где же девчонка, Устиньюшка? Она, неразумная, не сгорела у тебя?

То ли от всех переживаний, отбивших ей память, или по какой-то затаенной бабьей хитрости Устиньюшка всплеснула руками.

— Ой, Порфиша, золотой мой, где же она в самом-то деле? Тут она была, тут! Дом стал заниматься — она к скоту бросилась, коров и коней выпустила. Слава богу, все до едина уцелели. Может быть, она со скотом, под яром?

— Надюха! Надюха! — раза два крикнул Исаев, но на его зов никто не откликнулся.

Надюшка сидела в своей норе затаив дыхание и почти все видела и слышала из того, что происходило сейчас на берегу. «Значит, кони и коровы сами ворота выломали», — догадалась она.

Офицеры тоже обеспокоились исчезновением внучки хозяина. Они разошлись в разные стороны по яру, но вернулись ни с чем.

— От страха могла и сгореть. Совсем ведь еще дитя! — воскликнул Касьянов со вздохом.

Надюшка с первого взгляда определила, что очкастый Касьянов есть самый главный и самый безжалостный убийца, и эти слова о ней, произнесенные с оттенком жалости, перевернули ей всю душу. Дав себе слово просидеть в норе до той самой поры, пока не сгинут с глаз эти люди-звери, она с большим трудом сдержалась, чтобы не выскочить и не крикнуть ему в лицо, как она ненавидит всех их.

Но вскоре о Надюшке забыли. Исаев добыл из потайных погребов четверть водки, лопатку вяленого лосевого мяса, соленую рыбу. Уцелела от пожара и кухонная утварь. На жарком костре Устиньюшка быстро обжарила мясо и, нарезав его крупными ломтями, подала гостям.

Все быстро опьянели и говорили громко, наперебой. Надюшка вылезла из своей норы и вслушивалась в разговор пьяных. Ей очень хотелось по какому-нибудь слову или по обрывку разговора узнать, что же произошло в коммуне, удалось ли офицерам перебить коммунаров и остался ли в живых Алешка. Но офицеры говорили обо всем на свете, не упомянув ни разу о событиях истекшего дня. Можно было подумать, что так и сидят они тут, на берегу, с самого утра, никуда не отлучаясь.

В полночь погода резко переменилась. После короткого шквалистого ветра пошел сильный дождь. Возле костра растянули брезент, а Надюшка, чтобы не вымокнуть, залезла в глубь норы.

Спала ли она или просто лежала в забытьи, потеряв счет часам, — Надюшка сама не знала, но, услышав топот по лестнице, она вылезла из норы посмотреть, что происходит.

Нагруженные сумками, с винтовками на плечах, офицеры грузились в лодки. Над Васюганом занималось белесое, тихое утро. Река была прикрыта пеленой тумана. Дождь погасил пожар — очистил воздух от копоти, и пепельная земля, в черных обугленных пеньках, казалась выжженной навсегда.

Вот лодки скрипнули днищами по песку, застучали весла, и откуда-то уже из тумана донесся протяжный голос:

— Спасибо, Порфирий Игнатьич! Спасибо!

Порфирий Игнатьевич стоял на песке, возле самой воды, и слегка помахивал картузом.

Не только Надюшка, но даже сам Исаев не знал в точности, куда направились офицеры, каков их дальнейший план. Но по тому, что они плыли вверх по Васюгану, а не вниз, он догадывался, что они хотят до заморозков продержаться на васюганских неподступных болотах, а когда болота замерзнут и появится зимник, выйти в Омск или в Новониколаевск.

Исаев поднялся по лестнице, о чем-то пошептался с Устиньюшкой, и они торопливо зашагали прочь от реки. Когда они скрылись за обгоревшими пеньками, Надюшка выбралась на свет, глубоко вздохнула и потянулась, разминая затекшие суставы.

«Мамушка моя родная, — мысленно шептала Надюшка, — неужто еще когда-нибудь приключится такой страшный день? И зачем ты меня породила, привела в этот распроклятый край, заставила жить с нелюбимыми людьми? Уж не лучше ли мне набросить веревку на шею и повиснуть вот тут под лестницей? »

Но прошло десять минут, полчаса, брызнул сквозь туман солнечный луч, и Надюшка почувствовала, что крайняя степень ее отчаяния миновала. «А может быть, коммунары не дались им? И Алешка живой-здоровый», — думала она. От этих мыслей на душе становилось легче, вновь появлялось желание жить. «Только бы подрасти немного. Еще годок-два. Ни за что не буду жить с дедом и с матушкой Устиньюшкой. Уйду в Югино, а то и в Каргасок, наймусь в няньки, буду вольной птицей», — думала девочка. Под яром у реки Надюшка увидела коров. Они протяжно мычали, лезли в воду, вздевали на рога мокрый песок, и Надюшка поняла причину их беспокойства: второй день они были не доены. Она схватила ведро, валявшееся среди имущества, спасенного Устиньюшкой, и побежала по лестнице вниз.

Выдоить трех коров было нелегко, но Надюшка привыкла надрываться на тяжелой работе безропотно.

Когда она взобралась на лестницу с полным до краев ведром парного молока, к биваку подошли Порфирий Игнатьевич и Устиньюшка. Как бы они к ней ни относились в другое время, теперь, увидев девочку целой и невредимой, да еще с ведром свежего молока, оба обрадовались.

— Здравствуй, доченька! Ты где же ночью-то была? Мы вон с матушкой изболелись из-за тебя, — ласково заговорил Порфирий Игнатьевич, отбрасывая в сторону лопату, с которой подошел к костру.

— Хозяйка она у нас, Порфирий Игнатьевич. Вон, вишь, молочка нам припасла, — сказала Устиньюшка и хотела потрепать Надюшку по плечу. Но та ловко отстранилась, передвигая ведро с молоком от себя подальше.

— А что ж вы не крикнули мне? Я с коровами была, под яром. Прибежала бы, — ставя ведро на землю и как-то нарочно не глядя на старших, сказала Надюшка с некоторым вызовом в голосе.

— Шумели тебя, дочка, с вечера еще, а ты, видать, не слышала, — не замечая этой вызывающей нотки в голосе девочки, сказал Порфирий Игнатьевич и, посмотрев на нее в упор, вдруг сморщился, стянул морщины со всего лица к переносью и заплакал, приговаривая: — Обеднели мы, доченька, разорились… Ни дней, ни ночей теперь не придется считать, чтоб сгоношить кое-что по домашности.

Заплакала и Устиньюшка. Она всхлипывала, приговаривала вполголоса:

— Когда теперь все снова наживем? Господи, господи наш милосердный…

— Господь, он всему счет ведет. И добру и злу… — Надюшка произнесла эти слова, до конца не разумея всего их смысла, просто потому, что от кого-то слышала их раньше.

— Ты что это сказала? — вздрогнув, как от удара хлыстом, спросил Порфирий Игнатьевич.

Устиньюшка тоже перестала плакать, выразительно переглянулась с мужем, и Надюшка заметила, что в глазах женщины вспыхнула злоба. Была б ее воля, она тут же вколотила бы девчонку в землю!

Надюшка заметила все это и поняла, что за такие слова с нее еще спросится. И хоть была она еще совсем ребенок, без опыта, без знания самых обычных истин жизни, за последние дни мир людских взаимоотношений разверзся перед ней во всей своей наготе и суровости, и она, сама того не ведая, стала гораздо старше своих лет.

— Что сказала-то? А я то сказала, дедуня, что Господу Богу надо прилежно молиться. Он все видит, все знает, как ты к нему, так и Он к тебе.

— Вот уж истинная правда, доченька. Молись, молись, и Господь Бог воздаст тебе благо! — обрадовался такому повороту ее мыслей Порфирий Игнатьевич.

Устиньюшка с недоверием посмотрела на Надюшку, но, не заметив на ее озабоченном лице никакого лукавства, тоже вставила свое словечко:

— Несказанно душу успокаивает слово божье, Надюшка!

Девочка поняла, что вышла из этого поединка победительницей. Был миг, когда она чуть не сорвалась и не высказала все, что теснилось в ее уме. Ну и чего же она достигла бы? Жестоких побоев, а может быть, и смерти. Нет, так просто отдать себя на растерзание она уже не могла. Жизнь вдруг открыла перед ней тайну, о которой она раньше и не догадывалась: ум сильнее силы, и только умом можно победить неправду, коли ты слабее других.

— А где же мы теперь жить-то будем, дедуня? — спросила Надюшка, снова ощутив интерес к жизни и желание что-то делать.

— Поедем, доченька, в свой дом, на ту сторону. Хорошо вот еще, что дедуня твой срубил его. Не будь этого домика, хоть в шалаше живи. Давай-ка вон помогай матушке собрать всякую ремузию.

И вот началось переселение с одного берега на другой. Оно продолжалось целых три дня! Вначале перевозили то, что удалось вытащить из дома. Потом стали перетаскивать добро из погребов. Порфирий Игнатьевич боялся, что на пожарище могут нагрянуть остяки и опустошить погреба. Наконец, предстояло перегнать коров и коней. Но это было уже не так трудно. Скот на Васюгане обычно никем не пасется, он свободно бродит на заливных выгонах, но за лето хозяева несколько раз перегоняют его с берега на берег на сочные свежие корма, которые освобождаются от воды, начиная с июня и до осени. Скот привыкает к реке, вплавь пересекает ее на мелких и тихих плесах. Только погоняй его хворостиной, чтобы он понял, что от него требует человек.

Работали в эти дни от темна до темна. Но Надюшка сумела все-таки урвать свободный часок и сбегать на место заимки, посмотреть, не осталось ли каких-нибудь следов от Лукерьиной жизни здесь. Нет! И постройки и лес были выжжены дотла. В одном месте Надюшке показалось, что земля взрыта, потом притоптана вместе с золой и углями. Но она не задумалась над этим. Она представить себе не могла, что это место и было могилой, в которой покоились останки Лукерьиного тела, наспех захороненные Порфирием Игнатьевичем и матушкой Устиньюшкой.

Через несколько дней домовитая Устиньюшка привела новый дом в порядок. Все пошло своим чередом, и временами Надюшке казалось, что происшедшее на яру — страшный сон, что всего этого не было, как не было и Алешки-коммунара, и Лукерьи, и злого очкастого офицера Касьянова, учинившего смертоубийство.

Снова стали приезжать к деду остяки и русские батраки из Каргасока и Парабели. Одни из них косили на лугах, других дед отправлял на работу на васюганские и обские плесы, третьи уходили в тайгу промышлять зверя и птицу. Дед умел чинить с ними торг и расплату где-то на стороне, и они чаще всего даже не появлялись в доме.

От кого-то из приезжих Надюшка узнала, что коммуна снялась с Белого яра. Но кто из коммунаров был убит, да и убит ли — об этом она в точности допытаться не смогла. Одни говорили: кто-то убит, другие в неведении разводили руками.

Однажды, уже осенью, в дом на Сосновой гриве приехали какие-то начальники из Парабели. Порфирий Игнатьевич и матушка Устиньюшка очень обеспокоились, потому что начальники настойчиво расспрашивали их о коммуне, о приезде Бастрыкова к Исаеву, о связях коммуны с остяками, о пожаре, уничтожившем усадьбу Исаева.

И сам Порфирий Игнатьевич и Устиньюшка твердили одно и то же:

— Остячишки… их это рук дело. Умеют они прятать концы в воду. Не первый год с ними живем, хотят, чтоб на Васюгане ни одного русского не было!

Начальники переночевали в доме Исаева, утром снова посудили-порядили возле лодок и отправились в Югино. Там они арестовали трех остяков, подозреваемых в преступлении, и увезли в Парабель. Среди арестованных оказался и остяк Мишка, бывший доверенный Порфирия Игнатьевича. Но перед рекоставом за отсутствием улик остяков освободили, и они вернулись к своим семьям как ни в чем не бывало.

После этих происшествий все замолкло на целых семь лет. Шумели ветры, текли васюганские воды… Надюшка росла, менялась год от году.

В девчоночье время была она худенькой, невидной замухрышкой, с волосенками, торчавшими, как солома. В подростковую пору вытянулась, раздалась в кости. Реденькие темно-русые волосы пошли в рост. Зазолотилась на спине длинная толстая коса. В шестнадцать лет Надюшка округлилась, пополнела. На продолговатом, иконописном лице с прямым носом, черными, сильными бровями светились ясные, голубые глаза с небольшой, чуть заметной косинкой, придававшей лицу не проходящее никогда удивление. Все в ней было аккуратным в меру ее хорошей, ладной стати, все, кроме, пожалуй, рук — излишне крупных, узластых, недевичьих.

Но чем больше набиралась Надюшка сил, тем больше взваливала на нее работы матушка Устиньюшка.

Пожар подорвал богатство исаевского дома, и дед с Устиньюшкой не щадили ни себя, ни других, чтобы скорее добиться прежнего достатка. Однако легко это говорилось, сделать же было труднее.

Убрав с пути коммуну, Исаев решил, что теперь он снова на Васюгане «бог, царь и воинский начальник», но он жестоко ошибся.

Как ни далек был Васюган, советская власть о нем не забывала, особенно после трагической гибели коммунистов коммуны.

Вдруг как-то с наступлением навигации на Васюган нагрянула из Томска плавучая торговая база. База была хорошо подготовлена. В трех добротных паузках, вместимостью по тысяче пудов каждый, хранились мука, крупы, обувь, мануфактура, ружейные припасы. Ничего не жалел для таежных людей город. Другим отказывал, а им давал. Паузки тянул на буксире катерок, хотя и не новый, сильно побитый и потрепанный в Гражданскую войну, но еще способный делать свое дело, а главное, юркий, с малой осадкой и потому проходивший всюду — через перекаты, протоки и узкие рукава в заломах валежника.

База была обязана посетить все остяцкие стойбища, заключить договоры с охотниками и рыбаками, снабдить их в порядке аванса продовольствием, ружейным припасом и фабричными ловушками, а осенью по последнему водному пути собрать у охотников пушнину, у рыбаков рыбу и доставить все это в Томск или в Колпашево.

Все делалось на строгой основе, по ценнику, утвержденному в центре.

Весть о прибытии базы на Васюган привезли Исаеву остяки, неводившие по его найму на Оби, на каргасокских плесах. База еще стояла в устье Васюгана, а остяки запросили у Порфирия Игнатьевича перерасчета за рыбу. Причем цену они заломили такую, что Порфирий Игнатьевич схватился за голову. Все предприятие, затеянное им, оборачивалось чуть ли не убытком! Исаев возмутился. Тогда-то остяки и показали свой норов. Цена, которую они требовали, оказалась государственной. По ней база закупала рыбу в любом количестве и тут же давала аванс натурой под будущий улов. Уступать остяки не захотели и грозились продать рыбу базе.

Исаев сначала ругался с остяками, потом пытался уговорить их добром, даже поил водкой, но уступок никаких не добился.

Да, напрасно он торжествовал, когда коммуна уехала с Белого яра! Ее дух непокорства и непочтения к нему, единственному и давнему хозяину Васюгана, словно переселился в «косоглазых», как называл он остяков. Ладить с ними становилось все труднее и труднее.

База, конечно, не претендовала, как коммуна, на земли и угодья Васюгана, она не вытесняла Исаева с лугов и плесов, но сильно подсекала в главном — в коммерции. Приуныл, задумался Порфирий Игнатьевич. По ночам спал плохо, ворочался, похудел и постарел и стал гневен больше прежнего. Устиньюшка всякий раз и так и этак старалась успокоить его, расстилалась перед ним со своими нежностями, но иногда старик гнал ее от себя, сердился. Надюшка тоже внимательно наблюдала за хозяином. И, не зная еще ничего в точности, понимала, что в голове деда зреет какая-то страшная дума.

И она не ошиблась. Часто, очень часто вспоминал Порфирий Игнатьевич в эти дни и ночи своих старых друзей офицеров, особенно Касьянова. Вот кого ему сейчас не хватало! И куда только они все запропастились?! Неужели все-таки вездесущая рука Чека где-то настигла их?!

Однажды рано утром Порфирий Игнатьевич отозвал Надюшку за угол дома, с ласковой ноткой в голосе сказал:

— Совсем ты у меня, дочка, большая стала. И сильная, видать! Вон какие ручищи-то у тебя… Как грабли!

Надюшка насторожилась, почувствовав с первого его слова, что дед в своих размышлениях о жизни не забыл и ее.

— А ты, дедуня, поворочай с мое! От одних коров руки у тебя станут, как бороны. Ведь весь двор на мне. Матушка Устиньюшка-то полеживает больше…

Порфирий Игнатьевич сердито покосился, бессвязно помычал, пожевал обветренные, дряблые губы.

— А ты, доченька, не попрекай старших. Нехорошо это, Господь Бог за такое по головке не погладит… А я что подумал? — помолчав, продолжал он. — Не съездить ли тебе в Югино? С обласком-то управишься? Не понесет тебя стрежь? А ветерок подует — переборешь? А дело такое: Мишку Косого надо ко мне позвать. Чтоб приплыл как можно скорее. Шепнешь, конечно, ему одному: так, мол, и так, требует хозяин. Попутно передашь ему самоловы — и назад. Переночуешь в Маргине у Фёнки Ёскиной.

Порфирий Игнатьевич пристально посмотрел на внучку, гадая, можно ли положиться на нее в тех трудных и опасных делах, на которые он твердо решился. Надюшка опустила голову, помедлила с ответом. Буря поднялась в ее душе от слов Порфирия Игнатьевича. Помогать ему в каких-то темных предприятиях она не собиралась, хватит с нее и того жуткого дня, с зарницами и хмарью пожара и с душераздирающим воплем Лукерьи! Но вместе с тем поездка в Югино была ее давней мечтой. Приближалась самостоятельная пора жизни, которую она так нетерпеливо ждала. Еще тогда, прячась в норе, она дала себе слово уйти из дома Порфирия Игнатьевича, как только чуть подрастет и окрепнет. Такая пора пришла, и когда-то надо было начинать.

Стараясь не выказать перед дедом своего смятения, Надюшка с некоторым безразличием в голосе сказала:

— Давай поплыву, дедуня, раз тебе надо. А стрежь и ветер мне не препон. Что ж, я на обласке не ездила? Да и руки у меня, сам говоришь, сильные. Справлюсь!

О многом передумала Надюшка в наступившую ночь! Дорога по неизвестным плесам реки, встреча с людьми в юртах Югина и Маргина очень волновали ее. Занимало и тайное желание, возникшее этой ночью: проезжая мимо Белого яра, хоть на минуточку, на две приткнуться к берегу и походить по той земле, на которой жили коммунары, бегал Алешка, ходила многострадальная Лукерья.

На рассвете Порфирий Игнатьевич бросил мешок с припасом в корму обласка и проводил Надюшку в путь, осенив крестным знамением.

В первые минуты Надюшкой овладел страх. Она плыла одна по темной и тихой реке, и только птицы, вспугнутые стуком ее весел, взмывая ввысь, оглашали эти безмолвные просторы тревожным клекотом. Но вскоре Надюшка присмотрелась к воде, к берегам, к лесу, и уже не страх, а удовольствие, большое, никогда ранее не испытанное удовольствие овладело ею. Хорошо непрерывно двигаться вперед, хорошо смотреть, как меняются берега, и как же хорошо не чувствовать за спиной понукающих взглядов матушки Устиньюшки!

Окончательно освоившись и с обласком и с веслом, почуяв, что они подвластны и послушны ей, Надюшка попробовала даже запеть. Но пела она вполголоса, потому что все та же беспокойная мысль исподволь отравляла ей настроение, щемила сердце: «Зачем он послал меня к Мишке? Что задумал? »

Надюшка плыла без остановки, не посчитавшись с советом Порфирия Игнатьевича почаще приставать к берегу, чтобы отдыхали руки и спина. Больше всего ее торопило желание поскорее попасть на Белый яр. Плавать мимо Белого яра ей не приходилось, но однажды она вместе с дедом была в Маргине и знала, что стоит миновать нижнее устье Маргинской протоки, как с правой стороны начнется высокий берег, названный Белым яром.

Вот мелькнули за прибрежными кустами, за лугом избы Маргина, разбросанные, как из лукошка. Значит, скоро покажется устье Маргинской протоки. Надюшка приналегла на весло, гребанула им широко, захватно. Обласок заскользил по воде с легким плеском. Вот Васюган как бы распахнулся перед ней в просторном изгибе. По левую руку стоячая Маргинская протока, по правую — лес вскинулся, и от самой реки потек куда-то ввысь, к небесам. Пересекая Васюган, Надюшка засмотрелась на высокие и прямые деревья, уходившие под облака, на крутые обвалы берега, на белизну обнаженной кручи… Река под яром тугая, кружится воронками, тянет все, что ни попадает, с яростной силой. Пока Надюшка спохватилась — течением ее обласок проволокло мимо яра на целую версту. В двух-трех местах Надюшка ткнулась к берегу и тут же отчалила. Пристать можно, но взойти на берег немыслимо — яр прям, как стена.

Надюшка поплыла в конец яра, туда, где он постепенно оседал, переходя в косогор, а потом в равнину. Тут, выбрав удобное местечко между двух тополей, она выскочила на песок, втащила обласок до половины, чтоб не сбила его случайная волна.

Посматривая по сторонам, Надюшка пошла в гору. Ей было немного страшно, но более сильное чувство — живой интерес к людям, когда-то жившим здесь, подталкивал ее вперед и вперед!

На первой же равнине косогора, как бы на плече Белого яра, ей преградил дорогу осевший и уже поросший кустарником холмик. Надюшка решила обойти его, опасаясь, что за холмиком может оказаться яма, вырытая когда-то для погреба. Она свернула в сторону, в бурьян, и, пройдя десятка два сажен, наткнулась на бревно. Сквозь траву, буйно вздымавшуюся над бревном, что-то необычное в его очертаниях бросилось ей в глаза. Не жалея новых чирков, Надюшка притоптала траву. Один конец бревна был увенчан звездой, вырезанной из жести, а второй — подгнил и затрухлел. Надюшка подняла конец со звездой, положила на колоду. К середине бревна прибита доска. На ней выжжены буквы. По-печатному Надюшка умела читать, хотя и не очень бойко.

«ЗДЕСЬ ЛЕЖАТ ВАСЮГАНСКИЕ КОММУНАРЫ, ЧЛЕНЫ РКП(б)

РОМАН БАСТРЫКОВ

ВАСЮХА СТЕПИН

МИТЯЙ СТЕПИН

ЛЮДИ, ЗНАЙТЕ: ИХ ЗАМАНИЛИ СЮДА И УБИЛИ.

УБИЙЦЫ НЕ ОПОЗНАНЫ, УШЛИ.

СЛАВА ГЕРОЯМ РЕВОЛЮЦИИ!

ПРОКЛЯТИЕ И СМЕРТЬ НАШИМ ВРАГАМ! »

Ниже более мелкими буквами добавлено:

«Мы уезжаем с Васюгана, а вы остаетесь здесь навечно.

Прощайте, братаны! Без вас мы осиротели».

Надюшка стояла потрясенная. Она перечитала надпись на доске один раз, второй, третий… Голос ее с каждым разом становился все глуше и глуше, горло стиснули спазмы.

Роман Бастрыков… Порфирий Игнатьевич когда-то часто называл это имя… Она вспомнила приезд коммунаров. Роман Бастрыков… Алешкин отец. Он был высокий, длиннорукий, говорил громко… Он лежит тут убитый… может быть, пуля дедки сразила его?.. А где же Алешка? Он стал круглым сиротой, как и она… Роман Бастрыков… коммунары… Вот кого спасала Лукерья, вот ради кого шла она на страдания и смерть…

«Убийцы не опознаны, ушли». Опознаны. И не все ушли… Под одной крышей с ней живет один из них…

Охваченная болью, страхом, отчаянием, Надюшка могла бы стоять тут и час и два… Вдруг над головой хрустнул сучок. Она вздрогнула, вскинула голову. На кедре сидела рыжая белка, пошевеливала облезшим хвостом, смотрела на нее упорным взглядом глаз-бусинок. Надюшке стало не по себе. Недавно матушка Устиньюшка рассказывала, будто после смерти человека душа его становится то птицей, то зверем… Надюшка кинулась к реке, села в обласок, но руки дрожали, и весло не сразу стало послушным…

Перед Югином она причалила к берегу, не вылезая из обласка, поела, попила воды, умылась, прибрала волосы под платок.

Надюшка застала остяка Мишку одного. Он сидел во дворе, за избой, чинил сеть.

Мишка знал Надюшку, но никак не думал, что приехала она одна.

— Что, Порфишка прибыл? — меняясь в лице и суетясь, спросил Мишка. Он был маленький, тощий и очень изнуренный. Глаза у него, как у всех остяков, были воспаленные, веки красные и без ресниц. Ветхая одежонка висела на нем. Трудно было определить его настоящий возраст — по лицу дашь все шестьдесят, по бойкости рук, по проворству движений — тридцать.

— Нет, дядюшка, Порфирий Игнатьевич не приехал, меня вот послал за тобой. Велел тебе как можно скорее плыть к нему, — сказала Надюшка.

Вдруг мучительная гримаса исказила Мишкино испитое, желтое лицо, и он заплакал.

— Да что он, шайтан его забери, забудет когда-нибудь обо мне? Опять, поди, задумал кого-то со света сжить?

Мишка пробормотал эти слова себе под нос, но Надюшка расслышала их. Ей стало жаль его.

— А ты откажись, дядюшка. Я передам ему!

Мишка выпрямился, рукавом вытер лицо.

— Откажись? Попробуй! Сам там будешь! — с отчаянием воскликнул он и ткнул худым пальцем в сторону реки, золотившейся сейчас мелкой рябью под горячим солнцем.

Надюшка не знала, как и чем утешить Мишку. Тут она вспомнила о самоловах.

— А дедка ловушку тебе прислал!

Мишка встрепенулся, со вздохом сказал:

— Задаток, гадина, прислал. Опять покупает!

Надюшка думала, что Мишка откажется взять самоловы, но вместе с ней он заспешил на берег, к обласку. Когда Мишка направился к своей избе с самоловами, а Надюшке можно было отчаливать в обратный путь, она вспомнила вдруг, что не сделала еще одного и самого важного дела. Она кинула весло в обласок и бросилась догонять Мишку.

— Дядюшка, а в вашей деревне няньки кому-нибудь нужны?

Мишка посмотрел на нее вначале вопросительно, но потом, как бы догадываясь о ее намерениях, с сочувствием сказал:

— Что ты, девка! За этим ты в Каргасок поезжай, не живут у остяков ребятишки, мрут…

Надюшка повернулась, побрела обратно, чувствуя, что ноги подламываются в коленках, скользят, расползаются по речному песку.

Возле обласка, на самом краю берега, она села, выжидая, когда уляжется горький осадок от встречи с Мишкой, от его совета, высказанного без всяких сомнений: «За этим ты в Каргасок поезжай».

Но время шло, день повернул на вторую половину, и Надюшка, подавив в себе уныние, залезла в обласок. Обратный путь был труднее. Под ярами стрежь сбивала обласок с ходу, закидывала его нос. Попадались заводи. Обласок начинало кружить и подбрасывать, как на волне. Не сразу Надюшка сообразила, что самое тихое течение вдоль песков, а когда поняла это, обласок пошел легче и быстрее.

В Маргино она приплыла к вечеру. Вот теперь у нее побаливали спина и руки. Старуха Фёнка встретила ее у своей избушки, усадила подле костра, принялась угощать вялеными подъязками.

Надюшка передала остячке подарок Порфирия Игнатьевича — четвертинку водки. Старуха раскупорила бутылочку и, запрокинув голову, выпила водку, не переводя дыхания. Надюшка ждала, что Фёнка начнет благодарить Порфирия Игнатьевича за память и подарок, но вместо этого услышала совсем иные слова.

— Вот ирод какой Порфишка! — облизав губы, воскликнула Фёнка. — И как только земля такого терпит?! Утопил моего старика Ёську, и хоть бы что ему! Другого бы совесть на сухарь высушила, а этот живет себе как безгрешный. Видно, зачем-то ему понадоблюсь, раз водочкой обдарил. О, Порфишка хитрый, зря ничего не станет делать. А ты-то что у них в доме: приживалка или сродственница? — всматриваясь полуслепыми глазами в Надюшку, вдруг спросила старуха.

И, может быть, впервые Надюшка задумалась: а в самом деле, кто она в доме Исаевых — приживалка или родственница? Если приживалка, то зачем же зовет хозяина «деданькой», а хозяйку «матушкой Устиньюшкой», а если родственница, да еще близкая, то зачем они угнетают ее непосильной работой, заставляют ходить в обносках, держат подальше от хозяйского стола?

— Не знаю, как и сказать тебе, бабка Фёна, — тяжело вздохнув, проговорила Надюшка. — Отца не знаю, мать плохо помню. Говорят, будто внучка я Порфирию Игнатьевичу. А в доме все, что потяжельше, на меня валят и грамоте не хотят учить.

Фёнка аппетитно почмокала губами, пососала чубук трубки, выпустила дым густой струей, не по-доброму усмехнулась.

— Порфишка дармовщинку больно любит. Чуть не смолоду его знаю. И не верь ему, дочка, ни в чем не верь! Уходи ты от них! Загубят они тебя до времени…

Надюшка сидела как пришибленная. Как же ненавидела старая остячка Порфишку, если даже Надюшкино признание, что она ему внучка, не остановило ее! А встреча с Мишкой в Югине? Тот тоже клял Порфишку, клял, но не мог вырваться из-под его власти, хотя и желал, видимо, этого больше всего на свете.

Когда наступил вечер и старая Фёнка, пожарче распалив костер, бросила себе и гостье медвежьи шкуры вместо постелей, Надюшка решила спросить, что известно старухе о гибели коммунаров.

И то, что сказала Фёнка, поразило Надюшку в самое сердце, хотя она и раньше догадывалась о многом.

— Порфишкино это дело, Надька! О других и думать не хочу, — убежденно сказала Фёнка. — Хотели попервости все свалить на остячишек. Кой-кого из наших заарестовали, да отпустили вскоре по домам.

«И как все это сходит ему? Неужто всегда так будет? » — подумала девушка, сжимаясь в комок возле костра.

Горькие и тревожные думы о худой, неприкаянной своей судьбе гнали сон. Только под утро Надюшка будто провалилась куда-то. Она не слышала, как на рассвете Фёнка встала, распалила костер, повесила чайник.

Проснулась Надюшка все с той же думой, с какой и уснула. Как ей жить дальше? Как начать свой самостоятельный путь в жизни?

— А что, бабка Фёна, в Маргине никому нянька не требуется? — спросила Надюшка, когда старуха пригласила ее почаевничать перед дорогой.

Фёнка ответила почти теми же словами, что и Мишка в Югине:

— Какие там няньки! Не везет остячишкам с детвой. Бабы ходят пустые. В Каргасок поезжай, Надька!

Перед тем как сесть в обласок и продолжить свой путь, Надюшка заглянула в раскрытую дверь Фёнкиной халупы. С тех пор как дочь вышла замуж в Наунак, а сын отделился и уехал в Югино, старуха жила одна. Изба у нее была просторная, но захламленная рыбацким старьем: вентерями, самоловами, драными сетями. «На худой случай и тут, у Фёнки, можно притулиться», — подумала девушка.

Старуха проводила Надюшку до берега, кинула ей на дорогу двух вяленых подъязков, а когда обласок тронулся, сказала:

— Этому идолу Порфишке скажи, что Фёнка чуть не при смерти, чтоб не вздумал куда-нибудь по своим делам меня гнать…

— Ладно, ладно, бабка Фёна, передам, — пообещала Надюшка и подумала: «И эта боится дедку, чует, видно, что задумал тот недоброе».

Дорогой к дому Надюшка упорно размышляла над тем, как рассказать Порфирию Игнатьевичу обо всем, что узнала и услышала. По справедливости, ему надо бы сказать все: и о ненависти остяков к нему, и о могиле коммунаров, на которую она наткнулась на Белом яру. Но, поразмыслив, Надюшка решила отчитаться перед дедом только за то, что он поручил ей. «Правду об остяках скажу, начнет их еще больше притеснять. О могиле коммунаров лучше и не поминать — с землей сровняет», — думала она.

Оттого что не с кем было поделиться своими думами и переживаниями и приходилось до поры до времени кривить душой перед взрослыми, Надюшка испытывала приступы острого отчаяния. Она работала веслом, а слезы текли по лицу и с подбородка капали на грудь, на ситцевое платьишко, добела выгоревшее на васюганском солнце, таком щедром в летнюю пору.

Порфирий Игнатьевич встретил Надюшку на берегу. Он стоял, опершись на посох, в броднях, в широких шароварах, в длинной рубахе под крученым пояском. За последние два года он сильно постарел и как-то не просто потолстел, а раздался вширь. Еще задолго до того, как ей причалить, он приветливо замахал рукой.

— Ну что, доченька, видела Мишку? — спросил Порфирий Игнатьевич, едва обласок приткнулся к берегу.

— Все, дедуня, исполнила, как ты велел. Мишка завтра-послезавтра приедет, — поспешила успокоить его Надюшка.

— И у Фёнки была?

— Ночевала. Водку отдала.

— Вот и молодец! И дай бог тебе здоровья за твое послушание. Долго ждал, когда подрастешь, и дождался-таки! Помощница!

— А старуха хворает, деда, шибает ее во все стороны.

— Она тебя переживет.

Порфирий Игнатьевич погладил Надюшку по спине, взял у нее мешочек, в котором лежали остатки провизии, заботливо сказал:

— Давай мне мешочек-то, а рукам свободу дай. Пусть отдохнут. И пойдем домой. Матушка рыбы нажарила, ждет тебя не дождется…

Порфирий Игнатьевич зашагал по тропинке, тянувшейся через сосняк к новому дому. Надюшка шла, чуть приотстав от него. В ущах звучала фраза, сказанная стариком с затаенным восторгом: «Долго ждал, когда подрастешь, и дождался-таки. Помощница! » Какие-то смутные и нерадостные предчувствия снова овладели Надюшкой, как и в тот час, когда Порфирий Игнатьевич велел ей съездить в Югино.

Шли молча. Под ногами похрустывали сосновые шишки, поскрипывал песок, перемешанный с опавшей с деревьев хвоей.

Глядя на широкую спину, на приподнятые плечи, на крепкий, от загара словно литой, затылок, Надюшка чувствовала, как щемит сердце.

«Не дамся я тебе, Порфирий Игнатьич. Не дамся. Хоть озолоти, а в яму ты меня не затащишь…»

Устиньюшка встретила Надюшку не менее приветливо. Может быть, впервые за всю жизнь она с лаской усадила ее за стол и сама принесла еду. После ужина Устиньюшка велела Надюшке идти спать.

— И отдыхай, милаша, сколько твоей душе потребуется. Утром я подымусь и сама коров подою, — необыкновенно участливо сказала она.

— Да что же я, неужто с этой поры до утра не отосплюсь?! Встану я, матушка, как коров доить! — запротестовала Надюшка.

Но Устиньюшка замахала руками:

— Ни-ни! И не думай даже!

Ее поддержал сам Порфирий Игнатьевич:

— Поспи, дочка, понежься. Дорога твоя не малая, небось наломала спину.

Летом Надюшка спала на вышке дома. Хорошо там дышалось! По ночам, даже в самую жаркую погоду, от Васюгана несло прохладой. На вечерней и утренней заре с лугов подымался медовый аромат трав. А иногда при ветерке сосновый лес начинал так шуметь, что казалось, будто он поет тихие колыбельные песни. Никто тут не мешал Надюшке, и она никому не мешала. Бывало и так: задумается над своей долей, запечалится и поплачет в подушку, чтоб никто не видал, не слыхал. А случалось, и посмеется, вспомнив какой-нибудь потешный случай. Но особенно Надюшка любила разговаривать вслух, в лицах, воображая себя среди чужих людей то в Каргасоке, то в самом Томске.

Жизнь не баловала ее впечатлениями. Иной год проходил на Сосновой гриве как один день: работа, еда, спанье. Если и навертывался чужой человек, то Порфирий Игнатьевич замыкался с ним в горнице или уходил на луга. Но даже по тем обрывкам разговоров и новостей, которые доходили до Надюшки, она живо представляла, что где-то там, вдали от Васюгана, течет другая жизнь: буйная, разноцветная, многолюдная. Та жизнь пугала ее, настораживала, но и манила своей загадочностью.

Поднявшись на вышку, Надюшка легла на постель, раскинув руки. Непривычно длинный путь напоминал о себе нещадно: поясница как будто налилась свинцом и ныла, плечи одеревенели — не шевельнуть. Но лежать было приятно. По всему телу от этого спокойствия растекалась истома. Надюшка знала — это уходит усталость и возвращается сила.

С полчаса она лежала молча, потом в сумраке чердака послышался ее приглушенный голос. Надюшка «воображала» вслух:

— Здравствуй, Алексей Романыч!

— Здравствуй, Надежда! Как живешь-можешь?

— Как живу-то? Живу! Что ж делать, коли матушка родила?!

— Где бывала, кого видала, Надежда?

— Ой, Алексей Романыч, уму непостижимо, где я бывала, что я видала.

— А все ж таки? Небось не секрет?

— Для кого секрет, а для тебя нет.

— Говори, если так.

— Низкий поклон тебе привезла.

— От кого бы, Надежда?

— От родителя твоего, комиссара Бастрыкова…

— Что ты, Надежда? В своем ли уме? Родитель мой сгиб от заклятого врага… Поди уж, и косточки его истлели…

— Косточки истлели, да, говорят, душа-то доброго человека нетленна. В огне не горит, в воде не тонет… Не старится, не умирает, веки вечные по свету обитается, нравную думу людям вещает, к правде-свету их закликает.

Но «договорить» до конца с Алешкой Надюшке не удалось. Вдруг возле лестницы на чердак послышался скрип песка под ногами. Еще не услышав голоса, Надюшка поняла, что это Порфирий Игнатьевич бродит возле дома.

— Ты с кем, Надька, разговариваешь? — обеспокоенно спросил он.

— С Богом разговариваю, дедка. Все молитвы, которые с тобой учили, ему пересказала.

— Молодец! Бог ценит откровение людское… Спокойной ночи тебе!

Порфирий Игнатьевич потоптался на песке, поскрипел им, а с места все-таки не сошел. Но напрасно он хитрил! Надюшка хорошо знала все его ухватки. Громко и отчетливо, так, чтоб он услышал, она забормотала:

— Отче наш, иже еси на небеси…

Снова скрипнул песок, и, стараясь ступать как можно мягче, Порфирий Игнатьевич пошел в дом. Надюшка попробовала «вообразить» свой разговор с Алешкой Бастрыковым дальше, но подкрался сон, веки отяжелели, закрылись, и все думы отлетели прочь…

На другой день приехал остяк Мишка. Надюшке очень хотелось повидаться с ним, поговорить украдкой, узнать, зачем Порфирий Игнатьевич вытребовал его к себе. Но едва Мишка показался, Порфирий Игнатьевич посадил остяка в свой обласок и повез на противоположный берег, где когда-то, до пожара, была усадьба Исаева.

В полдень Мишка снова на минуту появился на Сосновой гриве. Но был он до того пьян, что с трудом держался на ногах.

— Порфишка, друг любезный! — кричал остяк, обливаясь слезами. — Хочешь, я за тебя в огонь прыгну? Хочешь?

«Значит, сговорил дедка Мишку на какое-то темное дело… Ну, Надька, гляди в оба! » — пронеслось в голове девушки. Она попробовала под видом неотложного дела пройти в горницу, где гость и хозяин сидели за выпивкой, но Порфирий Игнатьевич так рявкнул на нее, что она опрометью бросилась во двор.

Когда Мишка и Порфирий Игнатьевич, пошатываясь, направились по тропке через сосняк к берегу, Надюшка кинулась в кустарник. Тут у изгиба тропы она спряталась в темных густых ветках.

Мишка и Порфирий Игнатьевич прошли мимо нее. Заплетающимся языком Мишка невнятно бормотал:

— Я хитрец, Порфишка, хитрец! Они ко мне: «Говори! » А я им: «Не понимаю, остяк я, глупый тумак…» Притворился… Свят бог, не вру, Порфишка… Посмотрели-поглядели неделю-другую. «Иди отсюда, пока тебя вши не съели…»

Порфирий Игнатьевич не слушал Мишкину болтовню, говорил о своем:

— Ты не утопни, болван! Ишь, нажрался до ушей! Чуть помани вашего брата водкой — за сто верст прибежите! Обжоры! Дармоеды!

Надюшка вслушивалась в этот разговор, но ничего нового он не принес ей. «Ну и живоглот же дедка! Сам опоил его и сам же поносит», — негодовала она про себя.

И снова потекли дни, похожие один на другой как две капли воды. Надюшку изматывала тяжелая работа, вечером она, как сноп, валилась на свою постель, засыпала непробудным сном. Беспокойство, тревожное ожидание чего-то необычного, вызванное ее поездкой в югинские юрты, а потом приездом Мишки, постепенно улеглось. Теперь, когда выдавалась свободная минутка, Надюшка убегала на берег Васюгана. Тут она садилась в корму лодки, склонялась над водой и, вглядываясь в свое отражение, воображала до самых мельчайших подробностей, как начнет свою новую жизнь в Каргасоке, а потом и в Томске. Страхи ей чудились со всех сторон, но она убеждала себя быть смелой и не отступать, если даже придется очень трудно.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.