Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КОНЬКОВ. ТИМОНИН. МАТВЕЙ АНАТОЛЬЕВИЧ



КОНЬКОВ

Вечно шефа заносит в сторону. Интересно, в котором часу ночи эта идея взбрела ему в голову? Нет, чтобы задушить ее в самом зародыше, так он взбудоражит весь институт, полтора месяца будем изводить бумагу. Вот напасть: то срочная организация теоретических лабораторий, теперь скорая помощь. И все пиши, пиши…

Давно пора посмотреть больных и начать оперировать, а то опять до вечера не выберешься из института, и над диссертацией придется сидеть ночью, сидеть фактически без толку, потому что мысли будут, как резиновые, отскакивать одна от другой. Дагиров — тот привык спать часа три-четыре в сутки и думает, что так могут и должны жить все его сотрудники.

И все-то он спешит, спешит. Набирает людей. Теоретики ему, видишь ли, нужны, марка института. Третья категория, вторая, первая — какая разница? Разве людям, которых мы лечим, будет от этого лучше? Разве раньше мы хуже работали? В больнице и потом, в филиале НИИ?

Коньков остановился на полпути в операционную и задумался. Неуемная, жадная тяга Дагирова к новым идеям и людям была ему хорошо знакома, но непонятна. Сам он был недоверчив, к людям приглядывался долго, в дело вникал не спеша, но, вникнув, стремился постичь до конца. Так было, в частности, с методами Дагирова. Коньков пришел к Дагирову ординатором десять лет назад и вначале относился к его аппарату с большой долей скепсиса, частенько посмеивался над однообразной, как ему казалось, увлеченностью шефа. Через год насмешки прекратились, через два он стал ассистировать Дагирову почти на всех операциях, выпрашивая это право у других врачей. Он, Капустин, Смирнова и Медведева, став на время отпуска каменщиками, превратили полуразвалившуюся больничную прачечную в приличный виварий и пристроили к нему операционную. Чтобы оборудовать ее, потребовалось немало изобретательности, ибо надо было списанное привести в годное к употреблению. Но появилось все, что положено: стол, бестеневая лампа, наркозный аппарат, штативы, инструменты. Дагиров был потрясен.

А как дружно и весело они тогда жили! Допоздна оперировали, потом там же, в «собачьей» операционной, вместе ужинали чем бог послал. Когда выходили пригнувшись из бывшей прачечной, уже ночь стояла на дворе. Долго ждали автобуса. Приехав в центр, провожали Медведеву, потом Смирнову, потом еще долго бродили с Капустиным и все спорили, строили планы, а иногда тихонько пели. У Капустина отличный, поставленный в институтские годы баритон.

Хорошее было время. Они понимали друг друга с полуслова. И те, что остались, и те, что ушли: Леночка Смирнова, Колесов, Чашин. Они были свои. А эти… нет, они, конечно, тоже не чужие, но и до своих пока далеко. Бойкие слишком, все-то они понимают, все могут объяснить. Главное — лечить больных, а их на очереди не одна тысяча. На десятки лет хватит. И можно разработать уйму вариантов операций. И статьи будут, и слава… и все остальное. Так нет, нам, видите ли, этого мало. Мы обязательно хотим все, все обосновать теоретически. Углубить, объяснить, доказать. Да на разработку теории и пяти институтов не хватит. Эксперименты, микроскопы — мышиная возня… Зачем? Пусть этим занимаются те, кому не дано властвовать над человеческим телом, исцелять, дарить величайшую драгоценность — здоровье. Одно рукопожатие человека, уходящего на своих двоих, без костылей, не позволяет ему, Конькову, сесть в спокойное кресло теоретика. Теперь вот новый прожект. Дагиров, что и говорить, голова, размаха и дальновидности ему не занимать, но эта затея с институтом скорой помощи до добра не доведет. Это уж с жиру. А может, за этим кроется что-то другое? Не знаю. Так или иначе, даже выступая против Дагирова, буду бороться за него! И уж аппараты его мы распишем так, что небу станет жарко! А НИИ скорой помощи — не для нас, в этом бурном потоке может потонуть наш младенец.

ТИМОНИН

…Ну, наконец что-то забрезжило. Как огонек в ночи. А то все время было ощущение, что вокруг пустота и бесконечно тянется одно и то же мгновение. Каждый должен идти своей тропой. Дагировские аппараты хороши, спору нет, но с какого боку к ним он, профессор Тимонин? Вот и получается: Дагиров с институтом сам по себе, а он вроде бы в сторонке. Но что поделаешь? Не начинать же на старости лет опять с азов. Другое дело институт скорой помощи, неотложная хирургия. Тут можно развернуться в полном блеске, и все увидят, кто есть кто. Неотложная хирургия и терминальные состояния — это вам не гаечки в аппарате крутить. Нужен большой клинический опыт и знание чуть ли не всех отраслей медицины. Дагиров, конечно, достаточно эрудирован и с фантазией, но разве ему, в недавнем прошлом провинциальному врачу, сравниться с профессором Тимониным? О-очень сомнительно. Так что НИИ скорой помощи — как раз та щелка, в которую стоит просунуть руку. Должна же кончиться полоса невезения.

Правда, если совершить краткий экскурс в историю, то окажется, что Георгий Алексеевич Тимонин, в школьные годы за некоторые свойства характера называемый сверстниками Перпендикуляром, относился к породе «везунчиков». Судьба, казалось, подставляла ему под ноги одну ступеньку за другой, и даже события, поначалу драматические, впоследствии оборачивались для него житейской удачей. Редко, но бывает.

Родителей Жорка не помнил, они умерли от тифа, когда ему не было года. Их заменила тетка, сестра матери, взбалмошная, стриженая, худая, всегда носившая одно и то же серое платье с высоким глухим воротником. Тетка была поклонницей спартанского воспитания с гимнастикой по Мюллеру и холодными обтираниями. Этот режим она осуществляла неукоснительно, потому что была уверена в необычайном будущем племянника. И Жорка оправдывал теткины ожидания. Никто в детском садике не знал столько стихов. С первого класса по десятый ровным парадным строем стояли в табелях одни пятерки. Количество тычинок в цветке лютика, дата восстания Яна Гуса, отрицательные черты Онегина — эти и все другие необходимые школьнику сведения намертво, без рассуждений впечатывались в его мозг и могли быть извлечены оттуда по первому требованию. В сущности, он обладал лишь одной способностью — идеальной зрительной памятью. Прочитанные страницы стояли перед его глазами со всеми иллюстрациями, сносками, запятыми, они давили своей весомостью, заключенная в них премудрость навсегда оставалась непререкаемой.

В школе на него смотрели как на чудо природы, и он, сознавая свою исключительность, держался немного в стороне от других ребят. Наверное, поэтому даже в юношеские годы друзей у него не появилось.

Если считать школьное образование попыткой в короткий срок передать подрастающему поколению квинтэссенцию, а вернее, окрошку из всей накопленной человечеством информации, то Жорка Тимонин был идеальным учеником, доставлявшим учителям только радость.

Правда, математик Яков Лазаревич частенько ставил его в тупик простенькими задачками, выкопанными из каких-то ветхих задачников, но они в школьную программу не входили, а избирать стезю математика Жорка не собирался.

В школе время текло хорошо и спокойно, а после ее окончания из него, без сомнения, должно было получиться нечто особенное, выдающееся — не все ли равно, что именно?

В десятом классе он впервые влюбился. Однокашники влюблялись раньше — в седьмом, восьмом. Поветрие не минуло и его и, как поздняя корь, переносилось тяжело.

В тот год буйно цвела черемуха. Ее пышные гроздья заполонили городок, и всюду: в палисадниках, возле вокзала, на базарной площади — ветер сметал в кучи маленькие белые звездочки. Запах черемухи будоражил. Жорка выходил на скрипучее крыльцо. В темноте на скамейках слышался тревожащий девичий смех, обрывки разговоров, полные скрытого значения.

Девчонки, которых он знал много лет, которым иногда снисходительно позволял списывать задачи, неожиданно стали загадочными желанными существами, а случайное прикосновение к ним вызывало неведомый ранее трепет. Но девчонки эти, принимавшие, как он знал, ухаживания других ребят и даже целовавшиеся с ними, в ответ на его робкие попытки к сближению только удивленно поднимали брови, будто им улыбался не живой человек, а стоящий на шкафу бронзовый бюст Лавуазье.

Чаще всего Жоркин взгляд останавливался на кареглазой хохотушке Тане Морозовой, занимавшей в классной иерархии красавиц среднее место. Она до самозабвения любила театр, и принесенное из тетушкиной библиотеки роскошное издание Чехова вызвало ее искреннюю радость. Однако послание в стихах, которое он вложил между страницами, осталось без ответа. Напрасно, взяв книгу за корешок, он тряс ее над столом. Ничего не выпало…

Близились выпускные экзамены. Тетка, к старости все больше преклонявшаяся перед чародеями в белых халатах, настаивала на медицинском. Племянник виделся ей похожим не то на академика Павлова, не то на Дарвина — с окладистой бородой и повелительным выражением лица.

Поразмыслив, Георгий согласился с ней. В медицинский парни шли редко — их ценили. Кроме того, в медицине виделась освященная веками романтическая прелесть…

К третьему курсу романтика повыветрилась и Георгий стал даже подумывать о перемене профессии, но скоропостижно скончалась тетка. Впереди маячила мрачная жизнь на одну стипендию без ежемесячной дотации. На курсе было несколько таких трудяг-одиночек. Не выспавшиеся после ночных дежурств, они отвечали невпопад, а на лекциях дремали, положив голову на руки. Нет, такая перспектива его не устраивала. Как раз в это время в институт приехал представитель военно-медицинской академии…

Окончив академию в числе лучших, он отказался от аспирантуры и взял назначение на административную должность в крупный госпиталь. Армия представлялась ему единственным социальным механизмом с идеально продуманной системой иерархии, где, подчиняясь, командуешь сам, где все ясно, четко и до предела логично.

Жизнь на много лет вперед была размечена ступеньками должностей. Недоставало лишь подруги жизни. Но встречи с женщинами почему-то всегда ни к чему не приводили. Анекдоты и шутки, почерпнутые Тимониным из записной книжки, неизменно вызывали недоумение. Юмор, взятый напрокат, — все равно, что шуба с чужого плеча.

Однако идеально прочерченная прямая биография кандидата медицинских наук Тимонина внезапно дала зигзаг: в связи с сокращением в Вооруженных Силах он был демобилизован одним из первых. Кто-то помог, постарался… На прощальном ужине поначалу обстановка была самой благожелательной. Говорили тосты, напутственные речи; хорошенькая сестра из оперблока поднесла завернутую в целлофан электробритву и мило вспыхнула, когда Тимонин расцеловал ее в обе щеки. Начальник госпиталя, седой полковник, ежеминутно поправляя очки, тоже прочел по бумажке речь, и все дружно хлопали. Уже под занавес к Тимонину подошел подвыпивший майор, заведовавший хирургическим отделением.

— Повезло вам, Георгий Алексеевич, вовремя уходите… Большое спасибо должны сказать правительству и вы… и мы. Мы, пожалуй, даже больше…

Что взять с пьяного человека? Ясное дело, не все были довольны Тимониным. Заместитель начальника госпиталя, главный травматолог, он должен был требовать. А недовольные, расхлябанные нытики всегда найдутся.

В этот момент фортуна опять постаралась: в Приморский НИИ потребовался специалист по военно-полевой хирургии, а Тимонин как никто более подходил на эту должность.

В Приморск он приехал с двумя чемоданами рукописей и уже через два года подал к защите докторскую диссертацию. Его энергией восхищались, его приводили в пример другим, ему стали подражать… Чудесное было время! Но колесо фортуны дало сбой, по тихому институту, полному корректности и вежливых улыбок, пополз негромкий, но цепкий шепоток. Кто-то усомнился в достоверности данных, приведенных в диссертации, в целесообразности сделанных Тимониным нескольких оригинальных операций. Стали поговаривать о создании компетентной комиссии. Пришлось пойти на приватный разговор с директором института.

Диссертация все-таки прошла, но обстановка в НИИ сложилась весьма недружелюбная. Конечно, жалко было расставаться с Приморском, почти столичным центром, но, с другой стороны, кому только не подчиняется в НИИ старший научный сотрудник, будь он даже доктором наук: руководителю лаборатории, заведующему отделом, заместителю директора по науке… Куда лучше самому заведовать кафедрой в медицинском вузе, руководить коллективом — пусть небольшим, но самому!

Так Тимонин появился в Волынске — старинном русском городе. Сразу же по приезде произошел случай, который создал ему репутацию выдающегося человека. Он сделал редчайшую операцию — пришил полностью оторванную ногу. Нога, правда, через несколько месяцев отмерла, но даже эти несколько месяцев являлись исключительным успехом. Как раз тогда профессор Барнард впервые пересадил сердце, и сделанная Тимониным операция оказалась в какой-то мере созвучной. Появились статьи в газетах, выступления по телевизору. Женщины при встрече с ним восклицали: «Как, вы тот самый Тимонин?! » Но потом потянулись скучные годы, наполненные одинаковыми днями, лекциями, одинаковыми студентами. Об уникальной операции вспоминали все реже, а так как вообще-то оперировать Тимонин не любил, то солидной, заработанной потом репутации талантливого хирурга быть не могло. Он к ней и не стремился. Зачем нужна слава местного значения? Если уж слыть — так на всю страну! Но кафедра, как назло, попалась серая. Все: доцент, ассистенты, лаборанты — просто отрабатывали свои часы: вели занятия со студентами, лечили больных, бегали на собрания, заседания, в штаб народной дружины, а на большее, как они утверждали, не хватало времени. Чепуха! Жалкий лепет бездарностей!

Постепенно он начал очищать состав кафедры, оставляя понимающих его сотрудников. Но — надо же! — подвела случайность, форма, которая обычно не имеет никакого значения.

Сотрудников института полагается каждые пять лет переизбирать по конкурсу. И вот профессор Тимонин, который по прошествии пяти лет заведования кафедрой травматологии подал положенные для конкурса документы, к собственному величайшему удивлению, на заседании Ученого совета получил восемьдесят процентов голосов «против» и, не успев толком осознать, что же произошло, остался не у дел.

Неприятности застали Георгия Алексеевича врасплох. Он никак не мог освоиться с положением просителя, и его басок в приемных и канцеляриях по-прежнему звучал отрывисто и резко, с повелительными интонациями. Однако начальственные нотки неизменно вызывали в ответ вежливую безразличную улыбку, за которой следовало стандартное: «Зайдите через недельку». В таком положении лестное предложение Дагирова явилось манной небесной.

Но — странное свойство памяти человеческой — в Крутоярск он уже ехал, чувствуя себя победителем, вершителем судеб. Немного беспокоило чрезмерное увлечение Дагирова своими аппаратами, но он надеялся, что эта болезнь, свойственная любому изобретателю, быстро пройдет под его влиянием и развернется хорошо знакомая классическая ортопедия, отчеканенная в памяти сотнями авторитетов.

Но увы! В институте властвовали аппараты Дагирова, и только они. Мальчишки, насмешники, бездарности, не умеющие связать двух слов, владели ими с удивительной легкостью, бросались техническими словечками: «модуль упругости», «скручивающий момент», «параллелограмм сил». Дело, конечно, не в терминах. Бог с ними… Хирург не может быть только кабинетным ученым, он еще должен показать, на что способны его руки (хирург — от греческого слова «хирос» — рука), и чем более искусны его руки, тем больше его уважают, иногда прощая несдержанность характера и неровность поведения. Он понимал это, но здесь надо было начинать с азов, вновь учиться, разменяв шестой десяток. И с этим можно было бы примириться, если бы Дагиров слушался, учитывал его богатый опыт, его знание литературы. Нет, он только вытягивал длинную шею, морщился и переводил разговор на другую тему.

А тут приключилась неприятная история, над которой теперь будет смеяться весь институт. Устав от одиночества, Тимонин покинул кабинет, ставший за последние месяцы его убежищем, «башней из слоновой кости». По коридору он шел уверенно, кивком головы отвечая на удивленное «здрасьте» встречавшихся на пути сотрудников. Цели были благие: зайти в библиотеку — просмотреть последние журналы, затем в отдел информации — проверить вычерченные для статьи схемы, потом пообедать… В общем, планы были самые мирные. И дернула же нелегкая заглянуть в операционную — так, из любопытства.

В операционной было тихо, лишь изредка звякал инструмент или жужжала электрическая дрель. Все были сосредоточены, и никто бы не заметил его прихода, но он позволил себе, так сказать, пользуясь положением, подойти к операционному столу без маски, только прикрыл рот лацканом халата. Конечно же, операционная сестра сразу крикнула санитарке: «Дуся, принеси профессору маску! » Все обернулись, и вдруг оперировавший хирург — над краем маски были видны только карие насмешливые (или так показалось? ) глаза — спросил, кивнув на прикрепленный к окну снимок: «Георгий Алексеевич, как вы думаете, лучше наложить четыре кольца или достаточно трех? »

Он не узнал спросившего, да и не все ли равно, кто задал этот коварный вопрос? Тимонин не представлял, сколько должно быть колец, но ответить должен был, и ответить достойно, убедительно.

Санитарка принесла маску. Тесемки никак не хотели завязываться на затылке, но зато выход был найден. Он отобьет охоту устраивать балаган!

Совершенно спокойно, без нажима в голосе, Тимонин начал издалека:

— Случай, конечно, сложный, правильно сделали, что решили посоветоваться, но прежде чем вам ответить, хочу уточнить: вы разбирали его на хирургическом совете?

— Ну разумеется! Как же иначе.

— Детально, до тонкостей?

— Разбирали больше часа. Обсуждали, спорили..

— А кто вел совет?

— Как всегда, Коньков.

— Что же решили в конце концов?

— Решили наложить аппарат из четырех колец с дополнительной боковой тягой.

— Так и записали? Четыре кольца с дополнительной боковой тягой?

— Ну конечно. В предоперационном заключении, в протоколе…

— Так, так… И что же вам мешает выполнить это совершенно правильное решение?

Тот все еще ничего не понимал.

— Да вот засомневался я, однако, Георгий Алексеевич. Многовато, пожалуй, будет. Тяжело. Может быть, ограничиться тремя кольцами?

— «Засомневался», «может быть», — голос Тимонина наливался крепостью. — Да вы хирург или баба? Как же можно, приняв решение, менять его на ходу, не обдумав. Рискуя здоровьем человека! Да как вам только в голову пришло! Люди поумнее вас думали, обсуждали и… подписали. Понимаете? Под-пи-са-ли! Они отвечают за это решение. Есть документ, а вы отбрасываете его с легкостью необыкновенной. Он, видите ли, засомневался. Это дома вы можете сомневаться. А здесь будьте любезны выполнять!

Тимонин вышел с высоко поднятой головой. Внешне получилось великолепно, но ощущения победы не было. Наверное, поэтому, придравшись к пустяку — к стоявшей не на месте корзинке для мусора, — безобразно накричал на старшую операционную сестру, так, что та даже заплакала. Целая полоса неудач. И дома тоже. Выпустил погулять любимца — голубоглазого сиамского кота, а тот не вернулся — то ли украли, то ли загулял на чердаке…

Вернувшись от Дагирова, Тимонин плотно закрыл дверь своего кабинета, защелкнул шпингалеты на окне, включил электрокамин — после дождя заметно похолодало. Надо крепко подумать. Очень заманчиво вновь заняться делом, которое знаешь до тонкостей, обрести уверенность в себе, вернуть авторитет. Но, с другой стороны, опять хлопоты, звонки по ночам… Временами накатывает такая усталость и безразличие. Нет, пожалуй, не стоит опережать события. Они все равно пойдут своим чередом. Порой кажется, что наверху кто-то посмеивается над нашими тщетными усилиями хоть на кроху изменить их ход. Пусть будет как будет.

МАТВЕЙ АНАТОЛЬЕВИЧ

…Очередной взлет начальственного юмора, отвлекающий маневр, понятный даже младенцу. Можно было бы сказать прямо, но Дагиров не может без психологической проверки на прочность. Совершенно ясно, что институт скорой помощи нужен ему, как инфаркт. Но раз появилась новая идея — скорей, скорей вперед, иначе он не может. А между прочим, в том, что осталось позади, иной раз больше смысла, чем в вечно ускользающей жар-птице.

Матвей Анатольевич был мудрым змием и давно пришел к выводу, что все суета сует. Уже много лет, согласно принципу: «Nil admirari»[1], он принимал все как должное.

А когда-то было не так! Когда-то, лет десять назад, — эти годы кажутся такими далекими! — он, тогда еще молодой профессор, подобно Дагирову, неудержимо рвался вперед. Стать членом-корреспондентом, академиком, лауреатом, дважды, трижды лауреатом… Цель была и близка, и недосягаема, как защищенная неприступными склонами горная вершина. Тогда, десять лет назад, он был уверен, что иначе нельзя, он должен перед памятью деда и отца продолжать их труд и передать его сыну, которого, кстати, еще не было, но который должен обязательно появиться.

Матвей Анатольевич родился в трижды профессорской семье. Профессором, известным на весь мир анатомом, был дед, властный, подвижный старик с густыми бровями, и отец тоже был профессором-анатомом, правда, пока еще не таким знаменитым, как дед. Дома они частенько ссорились, и дед кричал пронзительным фальцетом: «Вот займешь мою кафедру, тогда будешь командовать! А пока прошу не вмешиваться! » — и, хлопнув дверью, уходил к себе в кабинет. Мир в семье налаживала не мать — тоже профессор, педиатр, а бабушка. Бабушка была обыкновенным человеком, не отягощенным заботой о диссертациях и монографиях. У нее был простой трезвый взгляд на вещи, на ней, в сущности, держалась семья. Когда спор между отцом и сыном вот-вот должен был перехлестнуть уровень, допустимый в профессорском доме, хлопала кухонная дверь и в гостиную входила бабушка, на ходу вытирая руки фартуком, всегда гладко причесанная, с жидким узелком на затылке, всегда в темном платье. Легко отстраняя кипятящегося сына, говорила: «Спокойнее! К чему эта горячка, неуважительный тон, раздражение? Анатолий, не бери пример с отца. Он не получил хорошего воспитания. Но ты?! » Уже будучи взрослым, Матвей Анатольевич не раз поражался, как безошибочно разбирается она в людях. Стоило бабушке поговорить, нет, даже помолчать с человеком несколько минут, как она безапелляционно заключала: «Умница» или «Стеснительный. За болтовней застенчивость прячет».

К поступлению внука в медицинский бабушка отнеслась с неожиданным холодком, хотя как будто иного пути и не мыслилось. Как-то, когда он был уже на третьем курсе, она обмолвилась задумчиво: «Тебе бы, Мотя, лучше в историки. Или в лесники…» Мотя, то есть Матвей Анатольевич, сильно удивился тогда: с чего это вдруг в лесники? Он и лес-то видел только пригородный, исхоженный. Не-ет. Линия его жизни стлалась ровной ковровой дорожкой. Институт — аспирантура — защита кандидатской — доцентура — защита докторской — профессорство. На этом пути не было напрасно потраченных лет, горечи неудач, отчаяния. В тридцать три года, в возрасте Ильи Муромца, Матвей Анатольевич был уже профессором и заведовал кафедрой. Конечно, пришлось переехать в другой город, в одном им с отцом было тесновато.

На новом месте надо было показать, на что способен. Фамилия обязывала.

Дед большую часть жизни занимался аномалиями почек, отец разрабатывал оперативные подходы к печени, его же, собственно говоря, ничего конкретно не интересовало, но белых пятен в науке хватало, и надо было обогнать отца и деда, сделать больше, чем они. Матвей Анатольевич ставил десятки, сотни опытов, вгоняя в пот своих ассистентов, штудировал горы книг и журналов, до первого троллейбуса засиживался в своем кабинете, стремился обязательно участвовать во всех симпозиумах, съездах, конференциях и обижался, если его случайно не приглашали.

Шли годы. Количество журнальных статей приближалось к сотне, вышли три его монографии, но иногда ночью, пытаясь уснуть, он с горечью сознавал, что все его «труды» не стоят короткой, в пять страниц работы деда о связях почек с надпочечниками. Себе-то самому можно было в этом признаться. Но черт возьми! Среди рассыпаемых им камешков должен же когда-то блеснуть драгоценный! И он ставил новые опыты, правдами и неправдами добывал дорогостоящую импортную аппаратуру, радовался, когда, журча, струились ленты самописцев и на них вычерчивались веские своей незыблемой логичностью кривые.

Защищались диссертации, появлялись новые статьи, поседели виски, а Матвей Анатольевич все еще оставался внуком… того самого, знаменитого. И в кругах академических он стал замечать — или это только казалось? — некоторую иронию по отношению к себе.

Настоящий отдых бывал только летом, в лесу. Особенно полюбились Матвею Анатольевичу светлые березовые просторы Зауралья. Почти ежегодно в конце лета он ездил к другу — однокашнику, всю жизнь протрубившему участковым врачом в глухом лесном селе. Бродил по колкам и рощам, перемешанным с полями созревающей пшеницы. Из травы выглядывали темно-красные глазки подосиновиков, белые лапти груздей, один за другим, как утята, тянулись маслята. Бодрили вяжущей кислинкой твердые ягоды дикой вишни. Скромно пряталась в разнотравье костяника.

Но страсть лесного собирательства была ему чужда. Грибы и ягоды оставались нетронутыми. Он лишь наблюдал, как зреет, наливается соками все живое, как совершается в природе извечный круговорот.

Так хорошо было лечь на прогретый солнцем песчаный пригорок и сквозь качающееся окно, огражденное бронзово-зелеными верхушками сосен, всматриваться в холодную голубизну неба, не омраченного черным веером заводских дымов. Сосны покачивались бесшумно и плавно, сами закрывались глаза, и этот короткий сон на жесткой земле был удивительно освежающим и бодрящим.

Однажды под вечер, когда воздух уже загустел и налился сиреневым, он шел домой по тропинке мимо муравейника. Муравьи сплошной узкой лентой стекались в свое убежище, спеша укрыться в нем до темноты. Шагов через сорок (а это, наверное, сорок муравьиных километров) на светлом утоптанном грунте тропинки появился одинокий муравей, который с превеликим трудом тащил дохлую гусеницу, раз в пять больше него. Возле каждой лежавшей поперек веточки он надолго застревал, так как не мог преодолеть препятствие с тяжелым грузом. Было ясно, что вряд ли он успеет дотащить драгоценную ношу до муравейника, но то ли он этого не понимал, то ли не хотел расставаться с добычей.

«Неразумное все-таки существо», — внутренне усмехнулся Матвей Анатольевич.

И неожиданно прорезалась до боли ясная и обидная аналогия. А чем он отличается от этого муравья? Зачем тянет свой надоевший груз? Во имя чего?

Вспомнилась жена — подтянутая стареющая женщина, вечно занятая своим лицом и своими болезнями, настоящими и мнимыми; он никогда ею особенно не интересовался, ее внутренний мир казался мелочным и скучным — им не стоило интересоваться. И для нее уже давно (а может быть, всегда? ) он был лишь добытчиком, приносящим в клюве корм. Вряд ли она знала, что он написал. Была еще дочь — капризное существо, от которого всегда крепко пахло кремами, лаком, пудрой. В ее глазах он был стар, брюзглив, неопрятен и с дурными манерами. Он же, в свою очередь, считал ее поведение вызывающим и беспардонным. Уважения не было, о любви не могло быть и речи, оставалось лишь не очень мирное сосуществование.

Нет, не ради семьи несет он свою ношу. Так зачем же?

Ответить на этот вопрос он не мог. Лучше всего было бы бросить все и, как советовала в свое время бабушка, стать лесником, ходить не спеша по лесу, постукивать обушком топора по звенящим стволам, пить по весне березовый сок, слиться воедино с вековечной природой. Но в наше время и лесники — народ ученый. Вряд ли будет для них находкой бывший профессор анатомии, который, кстати, и топора-то никогда не держал в руках.

Оставалось одно: тянуть свою лямку до конца. А он не мог. Не хотел. Надоело.

В этот период внутреннего шатания к нему попала на рецензию статья Дагирова. В ней было много спорных положений, не доказанных, но интересных. Очень интересных. Впервые за последние годы он перечитал статью второй раз. Не согласился с автором. Написал Дагирову письмо. Завязалась переписка. В конце концов Дагиров предложил ему самому заняться спорными вопросами, в частности, выяснить, как, почему, за счет чего растет удлиняемая кость. Дело глобальное, с ходу в нем не разберешься, лучше всего приехать в Крутоярск. Хоть это и захолустье, но оборудованию институтских лабораторий может позавидовать Москва, а уж о Свердловске или Новосибирске и говорить не приходится. Не согласится ли уважаемый Матвей Анатольевич приехать на время поучить молодых, поконсультировать.

Матвей Анатольевич приехал на время, а остался навсегда.

 

…Из дверей, которые поочередно открывал Матвей Анатольевич, в полутемный коридор экспериментального отдела врывались запахи ацетона, формалина, метилсалицилового эфира, собачьего корма, крыс, но для него эта смесь запахов была привычна. Он искал своего старшего научного сотрудника Романа Кольчевского, а тот под затасканным предлогом «я в библиотеке» скрылся в неизвестном направлении. Между тем только этот немолодой уже человек с пухлым невзрачным лицом обладал способностью доказать в форме докладных и тематических карт, что без дагировских аппаратов отечественная ортопедия и травматология будет топтаться на месте.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.