Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Дочинец М.И. 13 страница



«Career duro», - шамкал шнырь-уборщик, бывший лениградский академик. - Что значит - одиночное заключение. Еще при Цезаре тюремщики таким образом пытались сломить непокорных. Аты бы покорился, парень, как вот я. Хоть прикинься сломленным, послушным. Покорность стену пробивает, карцерный ты дурачок... »

Я слушал его и молчал. Берег силы.

Через месяц меня выволакивали и тащили в барак. Несколько дней я приходил в себя, молитвенные люди (тогда их было много на Колыме) подтыкивали под меня тряпье, сыпали в горсть крохи. Оклемавшись, я снова отказывался от работы, и меня снова затачивали в скалу. Второй месяц, третий... Я становился бестелесной, безмолвной тенью. Этой мартирии, о которой говорил некогда отец Паисий, мог бы позавидовать самый стойкий схимник. Я принял это и не роптал, и ничего больше не ожидал. Я ел свой хлеб и пил свою воду. Берег силы. И не умирал.

Через некоторое время начальство, стремясь избавиться от меня, переводило меня на вольфрамовый, оловянный, молибденовый рудники. Но там все повторялось, колесо катилось вспять. Я исповедовал отказ. Обо мне заговорили и зеки, и охрана:

«Есть такой монах, который с берданкой шел на танки. А теперь намаливает каторгу Колымы. Вечник каторги».

Семь раз упади. Восемь раз поднимись. Невзгоды тебя подхлестнут, сделают сильнее, мудрее. И перельются слезы в золото.

Когда жизнь не стоит и копейки, когда засыпаешь сном смерти и с удивлением просыпаешься, - становишься совершенно иным. Прошлое давно исчезло, а будущего не существует. Ничто не может тебя расчувствовать, поколебать. И ты думаешь: если это кому-то нужно, значит, нужно и тебе. И перестаешь преисполняться испытаниями плоти, вновь обретая в коросте инстинктов душу. И начинаешь по-новому дышать, видеть и слышать мир с тихим умилением. И ледяная стена начинает таять от незримого тепла твоего сердца.

 

 

И в самом деле неожиданно тронулся лед в моем очередном карпере и начал ручьями течь под дверь. Все начальники Верхнего Ат-Уряха приходили посмотреть. Мне на всякий случай принесли фуфайку, валенки, дали буханку хлеба и селедку. Мне это показалось добрым знаком.

«Должен произойти какой-то случай, - говорил один умный человек, «сидевший» со мной в Сусумане. - Какая- то ошибка в игре судьбы с нами должна произойти, какой- то просчет в ее холодном размышлении».

Такое событие произошло. Был Новый год. И начальник решил развлечь свою молодую жену, приехавшую из Ленинграда. Приказал привести меня. Я уперся в стену, чтобы не упасть, жмурился, чтобы не ослепнуть от люстры.

«Смотри, Лена, это бандит в рясе, он один поднялся на мотострелковый взвод. Теперь это лагерная пыль. Но эти бандеровские мощи, этот дряхлый старик до сих пор считается нашим политическим врагом. А ему, между прочим, столько же лет, как и тебе».

Ленинградская красавица нервно засмеялась и налила полный стакан коньяка, пододвинула марципаны, апельсины: «Угощайтесь».

Начальник кивнул: «Сегодня я добрый, бери со стола, что хочешь».

У меня не было сил сдвинуться с места.

«Подведите его! »

Я остановился у стола, протянул руку и взял... книгу. Это был томик Стендаля. Женщина уронила на пол фужер. А я медленно поплелся назад.

«Извините нас! » - истерически крикнула она вдогонку.

Я остановился и сказал ей: «У вас побаливает левая грудь. Ее нужно удалить. Как можно скорее. Вы будете жить».

В карцер меня не потащили, отправили в больничку. А через месяц назначили служителем тюремной читальни. Времени было достаточно. Я прочитывал книгу за книгой, энциклопедии, словари, принялся изучать языки. Учителей хватало, люди сидели со всего света- академики, дипломаты, епископы, немецкие полковники, галицкие сотники, эстонские министры, грузинские князья, рассудительные люди в вышитых сорочках под зековской робой. Украина была для них религией, помогавшей выжить.

«Украина - благодатная земля, - восхищенно говорил поэт с красивыми грустными глазами. - Каждый украинец рожден для счастья».

«Никому из смертных не обещано счастья, - тихо заметил литовский ксендз Сигитас. - Только обещано помощь... »

В другой раз я спросил у отца Сигитаса: «Войны, лагеря, вакханалия безумия на воле - это чреда случайностей или наказание Всевышнего? »

«Нет, Он не наказывает», - молвил ксендз.

«Значит, Он оставил нас на произвол судьбы? »

«Нет, Он отошел в тень, предоставляя нам свободу выбора. И когда мы изберем путь, Он пойдет нам навстречу. И даст волю. Всем, кто ее захочет».

«И когда же это будет? »

«Об этом не думай. Думай о том, как жить и бороться. Vivero navihare, - говаривали латыняне».

«А потом как с этим жить? »

«Все забудется».

Мои колымские «курорты» долго не тянулись. Высшее начальство узнало, что ярый враг народа развлекается с книжонками, и меня отправили на золотой прииск. Как отказника в забой не посылали, а прилепили к инвалидам, намывавшим золото вручную. По большей части одной рукой. Породу загребали лопатой в лоток и, наполнив водой, встряхивали лоток над потоком. Обмытый камень выбирался, а на дне, когда стекала вода, оставались золотые крупинки. Их поддевали ногтем и ложили на лоскут бумаги. В конце смены добычу взвешивали «на глаз» и счастливчикам выдавали шестьсот граммов хлеба.

На золото я набил глаз еще в Черном лесу у червленой скалы. Я намывал по три-четыре нормы и делился золотыми зернышками с калеками, чтобы у них был какой-то «приварок»-жиденькая болтушка с клюквой либо рыбьими головами. Для истощенных зеков это было слишком мало. Работа убивала, голод ломал волю, отнимал разум. Они все время за что-то дрались. Голодные бессильны, зато агрессивны. И живут по закону тайги: лучше воровать, чем просить. Но и воровать было нечего. А золото здесь не имело цены, как и жизнь.

Люди незаметно умирали, это и смертью-то нельзя было назвать. Ведь человеческая смерть требует погребения. А вечная мерзлота и камень не принимали мертвецов. Им не суджена была нетленность под соскребенным мхом. И никто из-за этого не печалился, исповедуя лагерную поговорку - «Умри ты сегодня, а я - завтра».

Я учил их беречь силы, не исстрачивать себя вконец. Ведь стахановская карточка все равно не спасала. Учил не угодничать напрасно перед начальством и «блатарями». Срок здесь не имел значения. Только-жизнь или не жизнь. Учил быть здоровее, тверже, хитрее - лишь для себя!

То были уроки животного выживания, которые я сам прошел в Черном лесу. Я приучил их отщипывать от всего живого, попадавшегося под руки и ноги - веточку, ягодку, травку, гриб. Мы рубили ветви стланника, вываривали его и пили. Купив лояльность конвоя золотым самородком, я варил «таежный борщ». Каждый из нас собирал в горсть все, что шевелилось, - рачков, лягушек, червей, ящериц, гусениц, жуков - и бросал в жестянку. Приправленный дикой зеленью, «таежный борщ» был неизмеримо питательнее лагерной баланды.

Мазями из лишайника, медвежьей желчи и рудных грибков я вылечил застаревшую экзему начальнику режима, поэтому имел право на умеренные вольности. Неподалеку от нашей зоны стояла бойня, снабжавшая Магадан, столицу колымского края. Мясо - для командной верхушки, кости - для сторожевых собак. Я попросил, чтобы кровь не выпускали на землю, а сливали в бидон. Какая это была для нас подпитка! Страдавшие цингой ежедневно употребляли кровь, и их лица, задубевшие и испятнанные пелагрой, оживали, приобретали цвет кедровой коры. Зеки, ходившие за бидоном, потихоньку тащили и кости. Мы перетирали их камнями и подсыпали в «таежный борщ». От этого не был в проигрыше и начальник. Безо всяких усилий сократилась смертность, увеличилась добыча. Золото рекой текло в «закрома Родины» (увы, я до сих пор не знаю, что это такое).

Как бы там ни было, а подневольный труд невыносим. Парализовал волю. Мои глаза с завистью хватались за низкие тучи, свободно проплывавшие над убогими сопками. Человек, как и зверь, рождается свободным, с потребностью простора, с мечтой жить по-своему. Здесь этого лишили, уничтожили человеческое в человеке.

Лучше любоваться птицами, чем сидеть и мечтать о крыльях. Кто знает, чего ждет, и умеет ждать, к тому все приходит своевременно. Ибо нет большей власти, чем твое сердце. То есть власть над самим собой.

В веренице моих дней не перестаю удивляться согласованной перемене событий, их цепной связи. Однако нужен проницательный талант, чтобы это проследить. Когда хочешь что-то постичь, что-то изменить, пристальнее перебирай цепь своего существования. И постигнешь: все, что тебя окружает, вышло из тебя. Почтенный Джеордже любил присказывать: «То, что убивает, то и лечит».

В книге Стендаля, которую дал мне в новогоднюю ночь подгулявший майор, я вычитал строки, оплодотворившие мое тайное намерение: «Тюремщик меньше думает о своих ключах, чем арестант о своей решетке». Это укрепило меня в мысли, что во всем - перст судьбы. А удел и удачи переменны, не остаются вечными. И я этой перемене должен помочь.

Лишь только заполярное солнце зависало в бледных ночах, вспыхивала молчаливая колымская весна. Без шума дождей и без гомона птиц. Лиственницы надевали изумрудные сарафаны и подступали друг к дружке вплотную, прятали зверье. Отяжелело кряхтели пятисотлетние тополя. Зеки сушили на курево молодой березовый лист и заваривали кипятком корень дикой смородины. А я готовился в путь. Запасся брезентовым плащом, мягкими сапогами, ножом, шилом, бритвой, заплечным мешком и геологическим молотком.

Реки не раз меня спасали, я и здесь надеялся на реку Магадан с ее притоками Большой Анюй, Малый Анюй, Омолон. В единственный выходной день нас выводили на заготовку дров. Каждый раз я тайно выносил на себе и припрятывал в норе под берегом свои походные вещи. Когда предоставился удобный случай, я с «сидором» за плечами тихо сполз в колючую воду. И тихо вплыл в густые заросли противоположного берега, «зеленый прокурор»-лес принял меня в свои объятия.

Погоню за собой я почувствовал на второй день. Я к ней тоже подготовился. Следов для человеческого глаза не оставлял, зато дрессированные собаки свою службу знали хорошо. Да я боялся их меньше всего. Собак сбивал с толку крутым зельем. А если некоторые и подходили к воронке, где я залег, показывал лезвие бритвы, зажатое между пальцами - извечный зековский прием. Умное животное рычало и пятилось. Когда же безумствовало и дальше, я успокаивал его одним кидком ножа с оловянной рукояткой и пригребал хвоей. Погоня кружилась, сбивалась со следа и захлебывалась.

Мне не нужны были географические карты, я их напечатал себе в голове с продолжительных расспросов зеков

- старожилов Колымы. Мне не нужен был компас и другие безделушки. По звездам, деревьям и полетам птиц я легко определял стороны света. Ночью я клал на воду листок с иголкой, это тоже надежно показывало направление. Высоту горы «измерял» мне волосок, приложенный к кончику носа.

Я шел почти налегке. Очень важно в дальних переходах, да еще беглецу, не обременять себя лишним граммом. И руки при ходьбе должны быть свободны. Тогда они согреваются, как и ноги, и ты пройдешь значительно больше. Еще важнее соблюдать ритм, согласовывать работу сердца с напряжением ног. Нельзя отдыхать на голой земле, потому что она моментально высосет из тела тепло. Я ночевал на поросших лишайником валунах, подложив сухую траву. Лежал только на спине.

Шагал я по проторенным вьючными лошадьми дорожкам, оленьим тропам, обходившим овраги и буреломы. Приобретенный в чащах Черного леса опыт исправно служил мне теперь. Жиденькая заполярная тайга мрачнее, чем Карпатский лес, зато не беднее. Я легко добывал бурундуков, мышей-полевок, кедровок, белок, зайцев. Варганил из растертого оленьего мха лепешки. Грибов и ягод вокруг было навалом.

Когда я отмерял ногами безопасный отрезок дикого пространства, отважился заглянуть в ненецкий поселок.

Подстригся, побрился, и ненцы приняли меня за геолога. Я легко выменял прихваченные золотые самородки на продукты и вещи, которые могли мне понадобиться. А тогда двинулся в таежную глухомань. Нашел старую берлогу и зажил привычной жизнью лесного человека. Я хорошо знал, что из Колымы никуда не убежишь без исправных документов. Дорога на волю либо самолетом, либо пароходом - сквозь сито патрулей и краснопогонников. Да я никуда и не рвался отсюда. Просто дышал свободой, блаженством одиночества. Впитывал в себя призабытую музыку леса. Душа моя вновь была на месте. Нервы обрели спокойствие. Возвращались детские сновидения и простые, как сама земля, мысли и чувства. Новой силой наливалось тело.

Я не вспоминал, как иные зеки, прежнюю жизнь. Не делил ее на прошлое и настоящее. На лучшее и худшее. Она у меня одна и неделимая, раз дана Богом и вдохновляемая Им в радостях и юдоли.

Я хотел прожить здесь всю жизнь, а когда настанет урочное время, тихо успокоиться в земляной яме. Как блаженный Лавр. Теперь я еще лучше понимал смысл его побега от света. Однако свет не отпускал меня. Багрянец за считанные дни опалил листву. Лиственницы роняли ржавую хвою, и за ними обнажились зубастые скалы Анадырского плоскогорья. Мгновенно распластал зеленые ветви стланик, прильнул к земле. Рыба ошалело ринулась вниз по течению

- к Охотскому морю. А с бледного неба на угрюмую голизну сыпанул снег.

Весьма скоро я с горькой ясностью понял, что без охоты с ружьем и теплого жилища я не одолею бесконечную колымскую зиму. («Колыма ты, Колыма, чудная планета: десять месяцев зима, остальное лето». ) И подался искать зимовье.

Приютил меня в своем чуме одинокий камчадал Тику, их шаман. Мы с ним охотились в Беринговом море на тюленей, вычиняли шкуры, строгали панты и лечили по ближним стойбищам людей. Тику обкуривал и шептал, а я после подходил с лекарствами, изготовленными из подручного материала. Тику любил слушать мою игру на овчарской дримбе - единственное, что со мной было тут из родного края. А меня он научил резьбе по кости.

Какое это было благодатное занятие долгими полярными вечерами! Оно вливало в сердце сладостное спокойствие. А на матовых штрихах нехитрого костяного узора отдыхало око. За шкурами чума трубили олени, повизгивали спросонья собаки, и воедино сливалось безбрежье тишины и сумрака.

И приходили ночи с лилово-матовым сиянием. Его искорки мерцали в холодной мгле и порождали таинственное гудение. Казалось, что это небесные ангелы играют на сияющих гуслях.

Я прислушивался к строю заклинаний знахаря, присматривался к его вздрагиваниям над болящими, однако ничего в них не находил полезного для себя. Зато обратил внимание на обкуривание. Тику кадил зельем и сушеным мускусом кабарги, и больной моментально засыпал. Тогда шаман выходил из чума и беседовал с его душой, путешествующей во время сна неподалеку. Он поглаживал какую-то невидимую тень ханя, уговаривал ее, упрашивал. А бывало, что и покрикивал на нее. Душа возвращалась - и больной просыпался.

Не знаю, что действовало тут больше — громадное внушение или снотворное зелье. И не знаю, как объяснить его науку забытья, однако она в самом деле пошла мне на пользу. И пускать кровь скотине Тику умел превосходно. Этот целительный способ мы потом применили и на людях. А еще он научил меня неукоснительно доверять ездовым собакам - «умнейшим и вернейшим братьям тундры», как он говорил.

И бессловесную молитву сердца я у него перенял, пользуюсь ею и поныне. Становишься лицом к солнцу либо луне. Поднимаешь руки к небу, просишь спокойствия и душевной крепости. Набираешь полную грудь воздуха и задерживаешь дыхание. Приложив руку к груди, слегка нажимаешь, выдыхая. Так нужно делать хотя бы трижды. И сердечные боли вас оставят.

Когда мы с мужиками промышляли со льда нерпу, в стойбище приземлились два вертолета. Прилетели организовывать оленеводческий колхоз. Люди в погонах уже выглядывали нас на сопках. Ко мне двинулись первому с таким знакомым заклинанием:

«Руки за спину! Шаг влево, шаг вправо считаем за побег! »

Так я вернулся в свою «золотую» зону в верховье Колымы. В то время за побег (точнее - злостное уклонение от работы) давали уже десять лет. Я выслушал приговор безразлично. Казенные слова уже ничего не значили для меня. И поплелся в свой гробовой дом-карцер. На Аркагале он был так мал, что я не мог там поднять руки для «молитвы сердца». Совершал ее на коленях. Что же, я не выбирал этот дом, не мне его и порицать. Яма как яма, как раз для того, чтобы неспешно в ней упокоиться.

Однако я жил, степенно, как и положено вечному арестанту, отсиживал свой срок. Я никуда не торопился. Подо мной была вечная мерзлота, надо мной вечное студеное небо, а впереди - сама Вечность. Куда же спешить?

А весной я снова потянулся в привольную тундру. Прилип на вырубке к днищу лесовоза, а потом, вне зоны, скатился в овражек. И опять меня не поймали, хотя погнали следом весь колымполк. Прожил на воле чудное лето и краткую осень, а в предзимние дни по своей воле пришел он к лагерным воротам. Начальство растерялось. Отвалило мне за повторный побег новых двадцать пять лет, но в карцере долго не мучили, определили в столярную мастерскую. Что же, дерево - это по мне! Я охотно строгал черенки для лопат, собирал табуретки и прочую зековскую мебель, сколачивал сырые гробы. Руки тешились настоящей работой. Да только зимой.

С первым же теплым дуновением меня вновь позвала воля. Я научил побратима, как зарыть меня в свежей могиле на лагерном кладбище, а ночью выбрался оттуда и дал ногам волю. И опять путешествовал себе на радость до первых снегов, а зимовать вернулся «домой». Новые сроки уж и лепить было некуда. И я «загремел» в так называемый РУР. Это тюрьма в тюрьме, лагерь в лагере для неисправимых штрафников, где методически выбивают из них «дурь», содержат в черном теле.

Все потекло по привычному руслу: карцер-барак, барак- карцер... Когда «передвижению» срок вышел, задвинули меня подальше от глаз - в кладовую при бане. Там я выдавал белье, портянки, обмылки, дезинфицировал одежду. Подписывая мое назначение, «кум» ухмыльнулся:

«Полагаю, из этого курорта тебя уж никуда не потянет. Ни один зек от добра добра не ищет».

«Есть один такой», - вздохнул я.

«Ну и дурак! - ухмыльнулся он. - Пользуйся вольготностью».

«За что же мне такой подарок? » - спросил я.

«За мечту», — ответил он.

«За какую мечту? »

«За мечту о свободе. О ней здесь можно только мечтать. И тебе это удается на зависть всем».

«Мечты имеют свойство сбываться, гражданин начальник», - сказал я.

А он долбил свое:

«Пытаюсь понять тебя и не могу. У тебя есть все, чтобы приблизиться к начальству либо лепилам в госпитале. Мог бы легко пригреться и у блатных. И срок потек бы медком.

А ты, точно окунь, прешь против течения, гребешь по отмели. Почему? »

«Не знаю, что и сказать вам на это. Лучше скажу чужими словами: «Какая польза человеку, если он покорит мир, а душе своей навредит? Ибо каков выкуп даст человек за свою душу? » Одним словом, не тот прикуп, как говорят ваши блатняки».

«Говоришь красиво, паря, однако слова на хлеб не намажешь. Козырную карту нужно заслужить».

«Бог не фраер, он в карты не играет».

«Ну-ну... »

В то время пригнали новый этап. Необычный этап - иностранцев. Бедолаги с остатками благородства на лицах и в добротной одежонке шатались на ветру под прожекторами. После переклички их разогнали по баракам. Я знал, что сейчас будет, и поэтому пошел в свой угол. А вшивое общество собралось на веселую забаву. Прибывших построили на красновато освещенном «буржуйкой» пятачке, и дерибан начался.

Козырные урки вытащили карты первыми. Разыгрывалась одежда новичков. Фартовые выбирали, кому что приглянулось. Растерянные иностранцы не понимали, чего от них хотят. «Плотва» подскакивала к ним вплотную и срывала манатки, разувала. Кодло стройно гоготало.

Поверх серых плеч я заприметил раздетого почти человека с расквашенным носом и испуганными, как у зайца, глазами. Он весь дрожал от холода и страха в одних исподних, заправленных в шикарные желтые краги, зашнурованные почти до колен. Как их до сих пор не стянули! Теперь эта обувка собрала на смрадном матраце круглый банк. За нее бурились матерые картежники. Краги переходили из рук в руки, хотя все еще красовались на родных ногах. Кровавые слезы скапывали с носа бедолаги.

Я поднялся и приблизился к картежникам.

«Монаху карты не давать, он читает масть сквозь картон! » - взвизгнула какая-то шавка. Меня называли Монахом, хотя я им не был. А карты в самом деле «читал» издалека. Нехитрая штука! Но еще лучше я читал их лица.

«Этого человека я знаю, - сказал я. - И я его заберу».

«Хо! Не лепи горбатого, Монах. Ты не мог с ним корешиться - фраерок-то из-за бугра. В натуре».

«Я чалился с ним в «крытке» на Твердой земле», - врал я напропалую.

«Не банкуй, мужик, не лезь в нашу правилку! » - пригрозил кто-то из шоблы.

«Я все сказал! » - отрезал я.

Тогда с матраца подал голос законник Гнот:

«Остынь, Монах, не ломай игру. Ты правильный пассажир, хотя и не в законе. О твоих подвигах тундра шуршит. Мы не переходим твоей дороги, однако и ты нас уважь, горемычных... »

«Извините, бью челом», - покорно склонил я голову и отвернулся, чтобы идти.

Но его заискивающий голос подсек меня:

«Стопорни, Монах, не суетись. Если тебе непременно надобно это тело, забирай его. Но шкары пусть снимет».

«Нет, он пойдет в своей обувке, - бросил я. - И в своей одежонке, возвращенной вами непременно».

«Ты припух, мужик, в натуре. Я только что выиграл его шмотки, а сейчас выиграю и шкары... »

«Сегодня выиграешь мизер, Гнот, а завтра можешь проиграть все», - молвил я очень спокойно, однако с металлом в голосе.

Матерые урки хорошо понимали слова, а еще лучше то, что скрывалось между ними. Настороженным взглядом я уловил, как несколько рук дернулось к пазухам.

Нет, они не набросились бы на меня с заточками. Я уж был не тот желторотый этапник из скотного вагона. Во- первых, здесь было кому за меня заступиться. Затылком я чувствовал, как твердеют челюсти литовских «лесных братьев», как поскрипывают нары «Галицкой ассамблеи», как заворчали в дальнем углу грузины. Возможно, и не пришлось бы звать на помощь власовскую гвардию из соседнего барака... Во-вторых, смерть, как некую категорию, я уж давно ставил ни во что, ведь она здесь скорее освобождала, чем губила. В-третьих, они хорошо понимали, что как банщик, я могу сделать с голой братвой все, что угодно, - пустите в парилку отравляющую дезинфекцию, подсыпать в одежду какую-то заразу (было уж - неделю чесались до кровавого струпья, пока я не помог в беде); в конце концов, я мог сжечь их в бане живьем. В-четвертых, я был им нужен, как никто. Лечил застарелый сифилис, умел из тундровых грибов вытягивать дурман, мог мгновенно зашить рану подрезанного и вылечить ее...

«Ша! - рявкнул Гнот. -Что это вы все окрысились? Резве мы не должники этого человека? Разве не ходим к нему с поклоном, когда припечет? Или мы в натуре разучились долги отдавать? »

Стриженные головы неохотно закивали.

«Я тоже свои долги не забываю, Гнот», - сказал я.

«Слышали, братва? Забирай, Монах, своего оленя и его вонючие лохмотья. Тут и без них дышать нечем», - и Гнот принужденно захохотал. И «братва» вокруг заухмылялась тоже, хотя никому не было смешно.

Владелец шикарных желтых краг, которому я пришел на выручку, оказался греком. История этого молодого судновладельца из острова Крит неимоверна. Международная организация Красного Креста собрала со всего света вещи для пленных Второй мировой войны, густо рассеянных по ГУЛАГу, и зафрахтовала его судно, чтобы доставить груз по назначению. Захариос, так звали молодого грека, причалил к тихоокеанском порту Ванино, ставшем пересыльным пунктом, откуда зеков (около двух миллионов) перевозили баржами на Колыму. Судно приняли, разгрузили, а судовладельцу сказали: «Благодарим покорно и до свиданья! » - «Нет, - сказал Захариос, - я уполномочен Красным Крестом доставить вещи тем, кому они должны принадлежать. Хочу лично присутствовать при раздаче. Я хочу сам побывать на Колыме». - «Чудесно! - ответили ему.

- Побываете! Непременно... » Открыли дело, нашли «свидетелей», учинили допрос с пристрастием. Вскоре грек сознался в «шпионаже» и схлопотал полтора десятка лет лагерей.

В «золотой» зоне Захариосу катастрофически не хватало той одежды, которую я отвоевал. Привыкший к палящему солнцу, он мелко дрожал даже у раскаленной «буржуйки». А в забое сразу же обмораживался, кожа покрывалась пятнами, собиралась в гармошку морщин. Я пошил ему из фуфайки рукавицы и бурки, которые он обувал на свои щеголеватые краги. От греха подальше. Однако и это не помогало. Захариос (Память Господня) терял силы и память, высыхал от пронизывающей стужи и голода. Время от времени я просил знакомого врача-немца Альфреда, чтбы положил грека в госпиталь. Тот соглашался, ведь и сам не раз обращался ко мне в безвыходном положении, когда нужно было установить диагноз офицеру либо кому-то из цивильной прислуги. В теплом спокойствии Захариос выздоравливал. И в его глазах вновь вспыхивал оливковый блеск.

Я терпеливо учил его простым, но весьма важным тюремным премудростям. Не думать о завтрашнем дне, ибо это убивает. Ничего не бояться - чему быть, того не миновать. Ничего не просить, все добывать самому. Никому не верить. Ни о чем не жалеть. Не считать дни. Меньше лежать, больше двигаться. Не набивать желудок кое-чем. Не мыть посуду, не вытирать грязным полотенцем тело. За все браться своими руками. Не бояться сложного, бояться простого. Верить. Молиться.

Вкрадчиво заползала колымская весна, и в нашей мартирии, предвиденной отцом Паисием, наступало облегчение. Добывались зеленые витамины, а иногда и какая-нибудь птица или рыбина. Радовались скупому, как улыбка мачехи, солнцу. Режим становился мягче. Я в бега той весной не ударялся, боялся за грека. А тащить его с собой

- загонять неповинного на новый срок.

Захариос ожил, постепенно почти притерпелся к зоне. Ибо совершенно привыкнуть к этому нормальный человек не может. За кружкой кипятка он рассказывал мне о своем острове, где почти не бывает тени, где оградой служит живая изгородь из пахучего олеандра и роз, где белый хлеб умокают в зеленое масло и запивают красным вином, где под деревья стелят холсты и палками сбивают лиловые оливки, похожие на глаза газели.

Четыре моря омывают остров Зевса, и лишь Эгейское море мерцает девятью блестками. По этому морю охотнее всего плавал Одиссей, царь Итаки. Сколько того моря - за неделю-другую можно обойти, а он путешествовал двадцать лет. Видать, удалой был бродяга этот Одиссей!

Я рассказал Захариосу о том, что слышал от почтенного Джеордже про Одиссеев сыр.

«То правда, - подтвердил он. - Для грека домашний сыр

- что отцовский завет. А вино из родной лозы - как глоток любви».

Мореплаватель, он много рассказал мне о морях. А я почему-то спросил про реку Гераклита: действительно ли можно войти в эту реку на его родине дважды?

«Летом не войдешь ни разу, - смеялся Захариос, - потому что реки на Крите пересыхают, а в поросших бурьянами руслах дремлют собаки, и торгаши оставляют там свои арбы».

Рассказывал и про Сократа, который никогда ничего не писал, а мудрость рассыпал, обходя базары. И про

Гиппократа, который учил врачей сперва самим излечиться, и сокрушался, что во врачевании понимает толк лишь каждый десятый...

На следующую весну каемки озера еще долго прихватывал ледок, а ржавые снега никак не сползали с оврагов. Предсказывали позднее гнилое лето. Однако небеса высились такие торжественно чисты и осияны, что слышалась в их куполах музыка, как помнилось, над чумом молодого деда-камчадала Тику. Когда я прожаривал в железной бочке одежду от вшей, на телогрейке Захариоса выгорел арестантский номер.

«Это знак, - сказал я. - Готовься, брат».

Через несколько дней грека спешно вызвали к начальству. Оказывается, его отец был известным в православном мире священником. Узнав о судьбе сына, поднял такую бурю, что волны ее докатились и до московского кремля.

Захариос прибежал ко мне со свертком прощаться. Неумело гасил радость на лице. Упал на грудь и расплакался:

«Выживи, брат... Береги себя. Я хочу, чтобы ты отведал отцовского сыра и моего вина, чтобы услышал песни моей сестры Платониды. Чтобы прикоснулся рукой к Сократовскому следу на камне. Об одном тебя умоляю: выживи, брат!.. »

Что я мог, вечник каторги, обещать ему? Я не знал, выживу ли, но то, что душа моя будет жить, - это я знал достоверно. Об этом нашептывала она сама. Душа, которая была моей, однако мне, к сожалению, не принадлежала.

Я легко отстранил его от себя, выпустив из рук, как делал это с лесными птицами, попадавшими некогда в мои силки:

«Лети, плыви, брат. И поклонись от нас, рабов, свободной Элладе».

... Вот такова моя колымская одиссея. А кто не поверит, пусть воспримет за сказку. Такая пословица распространялась тогда там...

Весьма помогала мне молитва одного мудрого человека: «Господи, я прошу не чудес и не миражей, а силы на каждый день. Сделай меня внимательным и пытливым, чтобы в пестроте будней своевременно остановиться на открытиях и опыте, меня взволновавших. Убереги меня от страха пропустить что-то в жизни. Дай мне не то, что я себе желаю, а то, что мне действительно необходимо. Научи меня исскуству маленьких шагов».

И вот - случилось. Издыхание тирана воплотилось в дыхание жизни для миллионов униженных и оскорбленных. Люди, как вскрытый лед, тронулись из вечной мерзлоты на теплую землю. Оттаивали и сердца, на блеклом, еще подмороженном, но уже тронутом оттепелью горизонте замаячила воля. Обыкновенные досточки стали в лагере дороже хлеба - из них сколачивали деревянные сундуки в дорогу. Лагерные писари сдували многолетнюю пыль с папок «Дело», раз за разом протирая глаза, прочитывали лиловые чернильные словоблудия и перечеркивали их красными карандашами. Крестили нашу волю.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.