Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Дочинец М.И. 9 страница



«А знаешь почему? Потому что добрым я делаю добро и недобрым тоже делаю добро. Искренним я верен и притворным тоже верен. Ибо я воспитываю не их, а себя».

На утренних променадах он охотно становился любомудром. Памятны мне его размышления о старости.

«Старость, если она мудра, - самая благодатная пора жизни. Увы, к сожалению, и она проходит. Если все время пользоваться острым, оно не может долго сохранять остроту.

Краски притупляют зрение, звуки - слух, смакование - смак. И ты возвращаешься из верховины в долину, от перезрелости - в детство. Грустно ли становится мне от этого? Если и да, то грусть моя светла. Ибо разве мог я остановить то, что меня родило? Разве я делал что-то для того, чтобы жить? И ныне, ненавидя смерть, вырывая из ее лап других, разве я могу как-то избежать ее сам?

Нет полноты без пустоты. Без пустоты нет посуды, без пустоты нет ни окон, ни дверей, ни дома. Тридцать спиц в колесе, но нет колеса, если между ними нет пустоты. И мы одной ногой всегда там - в пустоте.

Мне грустно, но не горько. Я ничего не оставляю, за чем бы жалел. Создавая что-то, я тем не владею. А завершая что-то успешно, не гордился. В траве меня зачали, травой я кормился, травой со временем и сам прорасту...

Я нашел свое место, выбрал рукомесло для удовольствия, я пытался бать в согласии со временем и примирился с людьми. Я не рассеивал свой разум на пустяки, ничему не противился и ни скем не боролся. Так меня научила природа, в которой все без насилия, все проникнуто благом. Поэтому я никогда не строил несбыточных планов, а работал ежедневно; не заставлял, а убеждал; не раздумывал, а брал то, что хотел. Я не сковывал свое тело и давал свободу своим мыслям. Опирался на Природу и уповал на Дух. Был милосерден ко всем и ко всему. Поэтому я сплю без сновидений и встаю без печали...

Увы, я давно перешел свой перевал и готов сойти в долину вечного покоя. Ибо даже земля и небо не совершают чего-то долговременного. Отпущенный мне срок я проживаю в радости, в тишине и спокойствии. Тебе еще рано, молодой человек, думать об этом, однако знай, что именно это называется счастьем».

Господи, думал я, как они похожи и непохожи в своей воли к жизни, жажде действия - темный и неистовый бунтарь Микола Шугай и аристократичный, просветленный благодетель Джеордже. Как два склона одной горы - облачный и солнечный. Будто кожух верховинца: с одной стороны - мягкая вычинка, а с другой - грубая шерсть. И у каждого своя правда. Иль подобие ее...

То был особенный человек. Со всеми ровен, приветлив, многословен, но и достаточно закрытый. На сентименты в его сердце, переполненное работой, не оставалось места. Ко мне он был благосклонен, и я привязался к нему. Брал меня с собой в Букурешт, где я обустраивал его обиход. Ожидая, пока пан Джеордже закончит свои лекции, я сам склонялся по медицинскому факультету. Присматривался, прислушивался. Как-то невзначай тогда я и открыл в себе удивительную проникновенность взора. И робел, и радовался одновременно. То и дело проверял себя - и сходилось! Однако я все еще боялся поверить сам себе. А открыться пану Джеордже - тем паче. Аж пока не встретил на сиготском базаре знакомого семинариста.

Он пересказал мне новости из отчизны. Умер мой дедо, надорвавшись с мешком. Терезка вышла замуж за Ружичку, тот оставил службу и увез ее в Прагу. Обо мне газеты писали, что Шугай из тюрьмы меня вытащил и сделал своим приспешником. А самого Миколу Шугая убили. Юру тоже. По всей Чехословацкой республике об этом трезвонили. Зарубили братьев топорами их же сообщники. Вытащили деньги и заявили в жандармерию. Погребли Шугаев вне кладбищенской ограды, на некрещеной земле. Когда Микола умирал, рассказывали, то пар из него струился. Выходит, у того разбойника вместо души пар был...

Я не верил сказке про пар. Была у того человека душа. Сумрачная, мятежная, грешная, но была. Из рассказов моего земляка получалось, что погиб Шугай через несколько дней после того, как мы разошлись. Теперь я вновь припомнил лицо того лесного человека. Половина его, как и положено живому, - жива, а половина - будто пеплом присыпана, мертвенная. Мне казалось, что та щека бакуном-табаком подкурена, а то смертная полоса легла на горемыку. Правду говоря, я увидел ее уже тогда. И сердце мое вещало что-то недоброе.

Когда несли с гор в долину Шугаево тело, У белявой у дивчины Сердце заболело.

***

Из-за гор восходит солнце

За горы садится, А Шугай того не знает, Где беда случится.

Такие вот тогда слагали о нем спеванки-песни.

Верь лишь тому, что сам увидел, учили меня. И я верил только свои очам. Очи как очи, да иногда мне казалось, что они видят себя и свое дно. Так, если бы образки, возникшие когда-то передо мной, сложились и напластовались, точно дагерротипы, в гербарий целосности этого мира. И я свободно мог по необходимости те образки воскресить в живых красках, разметать, точно карты, наложить один на другой и проследить какие-то черты, какие-то точки закономерного подобия, влекущие за собой целую череду скрытых подробностей. Часто ловил себя на чувстве, что я это уже где-то видел, это уже когда-то происходило со мной. А со мной ли, и не во сне ли? Получалось так, будто моими глазами смотрит еще кто-то, фокусирует их на предмет.

Как я ни таился, проникновенный пан Джеордже все разгадал. Наведался к нам как-то один панок, жаловался на сердце, на задышку, на слабость. Аптекарь выслушал его, а мне велел принести смесь трав для сердца. Я запаковал зелье в бумагу и подал пану. Где-то через две недели тот человек снова зашел к нам. Посвежевший на лице, в хорошем настроении. Благодарил:

«И дышится легче, и ноги не отекают, и поем себе в охотку. Долго ли мне еще пить тот горький, как сто чертей, навар? »

«Почему горький? - удивился почтенный Джеордже. - Ану-ка принесите мне тот пакетик».

Больной принес. А когда ушел себе, хозяин шагнул ко

мне:

«Ты перепутал лекарства. В нашем деле это недопустимо. Я думал, что на тебя уже можно положиться».

«Я сделал это нарочно».

«Почему? » - в обычно приветливых глазах старика сверкнули недобрые огни.

Я молча потупился.

«Что за баламут? » - зарычал он уже по-русински.

«Потому что у того пана больны почки, а не сердце», - выдохнул я.

«Откуда тебе это ведомо, сукин ты сын?! » - клекотала в нем злость.

«Потому что знаю! - выпалил я, ничтоже сумняшеся. - Знаю, хотя и не умею объяснить, почему. Знаю, что у вас усыхает грудь, но это не туберкулез. Знаю, что у вашего сына кости становятся мягкими, а у вашей внучки... »

«Молчи, паскудник! Ты подле меня нахватался вершков и возомнил себя Асклепием».

«Нет, пан, меня и самого угнетает то, что я вижу».

Он тяжело опустился на ладу.

«С каких пор заметил это за собой? »

«С той поры, как тот наглый волох проломил мне затылок».

Мой пан смежил бледные, как водяные лилии, веки и тихо, одними губами начал нашептывать:

«Никому на лбу не написано его планиду. Был у меня один больной солдат. На фронте его ранило в голову, оглушило, он потерял дар речи и ясность ума. Лечение не помогало. Горемыка опустился, попрошайничал на базаре, а пенсию вместо него какие-то непорядочные родственники получали. И однажды кто-то принес ему письмо. Оно было от офицера, с которым тот солдат воевал. Когда ему читали, бедняжка истекал слезами. Он и ко мне приносил то письмо, просил перечитывать. Плакал и подносил его к губам, прятал на груди. Должен заметить, что офицер писал к нему с большим уважением, мило вспоминал веселые приключения, благодарно кланялся за верную службу и нелукавую натуру. Солдат-калека светил промытыми глазами и мычал, тужился что-то рассказать... Я запомнил адрес и списался с тем офицером, пригласил на несколько дней в гости за мой счет, на мой пансион. И тот приехал. Близился полдень, и я повел его на базар. Немой сидел на привычном месте под деревом, с шапкой на коленях. Офицер остановился в сторонке и зычно крикнул: «Миха! » Попрошайка нервно дернул головой, повернулся и с бледных его уст сорвалось: «Матица Божия! Пан поручик! » Так к человеку вернулась речь...

Так и к тебе могла вернуться проникновенная зоркость, потерянная нами за тысячи лет. Когда-то очеловеченный дикарь, чтобы не погибнуть, должен был первым чуять зверя, измерить взглядом его силу, угадать повадки. И мозг мгновенно подавал совет, что делать. Он знал, чем дышат его соплеменники, распознавал настроения и действия врагов по запаху, по выражению глаз. Он поклонялся ветру и растению, потому что чувствовал его дух. Был дитям природы, а не паном ее, как нам того хочется».

Аптекаря интересовало, как и что я вижу. А я и в самом деле не мог объяснить. Тогда он повел меня в лечебницу, где главным доктором был его приятель. Они приводили мне на осмотр одного за другим больных. «У этого разбухшая печень», - говорил я. У другого: «Сердце трепещет, точно заячий хвост». У третьего: «Гниет слепая кишка». Четвертый «надорвал грыжу». Пятый «здоров, жаль отдавать ему постель в госпитале». Паны удивленно переглядывались.

Наконец доктор процедуру остановил:

«Этот гость не на голую кость. Недаром ты, Джеордже, сеял ячмень в грязь».

Терзали меня расспросами: как я могу знать, что больного беспокоит, если даже не касаюсь его, не спрашиваю ни о чем. Я признался: на больную печень указывают губы пациента, на сердце - глаза, на желудок - зубы, на почки - кожа, на кровь - волосы, на кишечник - ногти, на легкие - дыхание, на нервы - пальцы, на отравление - запах, на непотребные болезни - ходьба.

Пан Джеордже в тот день долго оставался в моей каморке. За беседой и полночь пробило. Где-то отозвалась деревянным языком трещотка ночного сторожа, и воцарилась тишина. Было душно, и мой учитель расстегнул сорочку. Тогда я заметил, что кожа на его груди светится прозеленью. И стало мне очень горько, поскольку я понимал, что это за примета. В ту ночь я поделился с ним одной своей мыслью:

«Бывает, что у человека не одна болячка, а две-три соседствуют. И если лечить какую-то одну, то можешь при этом подпитывать другие. Так, может, лучше не лечить - и болезнь сожрет болезнь. Как вы полагаете? »

Он слабо ухмыльнулся:

«Думаешь, мы лечим? Лечит Природа. А мы только укрепляем организм, помогаем ему самому исцеляться. Поэтому я и приклонился к травам - у них земная сила. То, что из тела выжжет иль вымоет болезнь, травы пополняют. От сотворения мира древняя людность ела много коренья и с ним получала и земные лекарства. Теперь этим заботиться должны мы с тобой».

На последнем слове он сжал голос. Мне так хотелось его утешить.

«Весной уж пахнет. В скором времени в горы».

«Этого дня я жду с тех пор, как мы сошли с полонины. Там мое сердце и там мое лечение. Ты правду сказал про мою грудь. Я сжег легкие на войне - газами. И если бы не проводил лето в горах, если бы не горное зелье, я бы давно уж топтал травы Господние. А так еще могу прислужиться, могу еще чем-то поделиться с тобой».

Я благодарно сжал бледную руку, отводя взгляд от запавшей груди.

Не старайся быть примером для других. Ищи пример для себя. Не следуй за плохими людьми и не очень приближайся к добрым. Не делай из людей себе ни врагов, ни друзей. Но каждого считай своим учителем.

Не бойся покоряться тому, кто тебе близок, - и он станет опорой тебе. А ты - кому-то другому. И тогда будет у тебя две опоры. Если помогаешь людям достичь успеха, то и сам его достигнешь. Возможно, человечность и приветливость и не дадут тебе богатства, зато дадут радость, что милее богатств. Нет ничего превыше человечности. Долголетие на земле - это умение длительное время быть человечным.

Возле костров лесных я не сразу ощутил прикосновение холодного дуновения. Дымы уже не зализывало в стороны. Они поднимались в небо седыми столбами. Чащевые буреломы налились тошнотворным грибным духом. Обронив ягоды, кусты красили свой лист. Роса сделалась пряной и колючей. Я сушил мох и уплотнял им стены своей халабуды. Вязал из папороти снопы и утеплял ими потолок. Под стеной серела в готовности куча дровишек. При ней стог сена для Тисы. На укопанных столбцах, чтоб не достала зверюшка, в кошелях сохранялись продовольственные припасы. На зиму у меня были грубо сшитый кожух и два лоскутных покрывала на лежаке. На это использовал все добытые доныне шкурки. Хватило барсучьего меха и на обувку. Однако же зимы я боялся. Какова она тут, в поднебесных заломах-уступах, где человеческого голоса не слышно? А вскоре уж и птичьего не будет...

Тем временем я не оставлял свою работу в лесу. Прокладывал третью широкую просеку. Там, где было выжжено всякий лесной хлам, открывался простор для очей и дышалось легче. За мной и птицы веселее чирикали. Здоровые деревья свободнее расправляли зажатые рамена.

Эту третью просеку прокладывал я к кучматой-мохнатой горе с отсеченной верхушкой, будто кто-то отколол ее, как сахарную голову. Я давно заприметил этот заломистый холм за черным занавесом смерек. Издали краснел он разрезом оголенной глины. Если гора раскололась каким-то образом, так, может быть, оползень достаточно покатистый, чтобы по нему выкарабкаться из этого котла. Я подбадривал себя этими размышлениями и бойко продвигался к намеченной цели. Стоящие факелы освещали мне дорогу, пока не преградила ее болотистая долина. Подо мхами квакала и побулькивала твань-тина. Я увязал в ней по колена. Работы прибавилось. До сих пор сухие жерди и ломачье собирал на кучи и сжигал. Теперь волок на болото и настилал себе сухопутье. Как раз роилась в игрища мошкара, и я вынужден был защищаться дымокурами. Вскоре я вышел на мягкие залежи черного, как сажа, торфа, а дальше и на твердынь каменных зазубрин-выступов.

Солнце укладывалось на ночь в пурпурную седловину, когда я шагнул на заманчивый обрыв. Какая-то неведомая сила толкала меня в плечи, к зарослям шиповника. Косой солнечный луч теплил густой кустарник, тускло подсвечивал что-то в глубине. Я двинулся на тот блеск. Рассекая колючки посошком, пробрался вглубь и обмер: из песчаного наноса выглядывал облизанный дождями краешек котелка. Я ухватил его, как нечто живое, способное убежать. Когда живешь из добычи, то глаза едва опережают руки. Порывистое хватанье рождает мысль.

Котелок был чугунный, судетского литья, со ржавой дужкой. Кто же его потерял? Ни одного подобия человеческих следов вокруг я не обнаруживал. Если кто-то и оставил его здесь, то почему присыпал землей? Порода оползня была той же, что и на срезе горы. А что, если котелок упал с неба?! - взбирался я взглядом на рухнувший кряж. И, возможно, вместе с ним упало еще что-то? Я начал неистово рубить заросли. Что-то мягкое коснулось моего лба. С лещины свисал кожаный подсумок. Стертый, иссохшийся, с обкипевшим ржавчиной замочком.

Я бережно положил его себе на колени и распорол клапан. Не успел и пожелать себе, что хотел бы там обнаружить. А там было пустое портмоне с монограммой «IR», книжица с размытыми записями, карандаш, компас, складной ножик, янтарный мундштук, отсыревшие спички, бутылочка из-под рома, горсть гороха и фасоли, карта, свернутая трубочкой в целлулоиде.

Я поискал глазами место, где бы присесть, чтобы рассмотреть карту. Из земли торчал и столбик, заостренный человеческой рукой. Теперь я пустил в ход и нож, и пальцы, и ногти. Обкапывал, разгребал столб. Округлилось нечто бурое, твердое с ямами... глазниц. Череп! То был человеческий череп. Такой же, какой лежал на полке в мастерской сиготского аптекаря. А сколько я их насмотрелся в анатомическом театре университета!

Травяным веничком обметал я пожелтевшие кости - шейные позвонки, позвоночник, ребра, фрагменты конечностей. Выносил на открытое место, складывал на мох. Кости грудины и ключица были поломаны, возможно, и шея. Либо кто-то проломил ему грудь, либо несчастный упал, разбился. Освободив скелет, дальше выкапывал столб. На глубине в два локтя он оканчивался деревянной табличкой. Я промыл ее водой, вынес на свет. На потемневшей дощечке едва угадывались выжженные буквы. Скорее подушечками пальцев, нежели глазами, я прочитал по-чешски: «Здесь нашел свой последний привал неутомимый путешественник Иржи Ружичка из Праги. Лето 1934 года Божьего».

Я пошатнулся, распластался на земле рядом со столбом. Голова отказывалась думать, а душу охватила давящая тревога. Неисповедимы пути наши под небесами.

«Он сам к тебе придет! », - стучали в надбровье ожившие в памяти слова пана Джеордже. И вот он тут, под кустом порыжевшего шиповника. Пришел и покорно сложил свои хрупкие мощи. Тот, кто отобрал у меня возлюбенную, а самого пустил на четыре ветра. Мужчина-красавец, развратное чадо столичного сановника, баловень судьбы, искуситель женщин... Черные муравьи проворно исследовали истлевшее лохмотье, ища поживу. Ныне я не испытывал к нему ни крошки ненависти. Лишь прискорбие. Прискорбие оттого, что пьяный каприз пресыщенного самца искалечил столько жизней. И свою - тоже. Да что и кого теперь судить! А тем более этого болезного.

Карта раскрывалась на полметра и отражала горные массивы Подкарпатья. Карандашом прокладывались маршруты. В коричневой подкове гор заштрихован темный кружок с надписью «Cernij Les» и сверху начертан крестик с датой - 22. 08. 1934. Вот где прилепился Черный Лес! Вот где мое пристанище!

При свечке раскумекал я размытые слова из записной книжки Ружички.

«Черную славу заслужил этот Черный лес. Местные горцы не то что сами сюда не потыкаются, даже скот не пасут вблизи. Хотя ягоды там родят весьма обильно, а грибы самые крупные и деревья растут такие, как нигде вокруг, потому что земля тут прогревается, пожалуй, из глубины самого ада, клокочет горячими водами. А со скал текут черные слезы. Ночами чаща стонет, храпит, светится. Людей там что-то «водит», даже волк и медведь сюда не сунутся. Лишь один старец-монах пробрался, да и пропал там... А я сойду в Черный лес, хотя приятели меня и отговаривают. Я все же убедил их завтра опустить меня в котловину леса на длинной веревке. Где мое не пропадало! 21. 08»

До утра я не спал. Точно осколки разбитого зеркальца, составлял в голове имоверную картину пятилетней давности. Туристы-пражане на карпатской прогулке наслушались сказок и решили устроить себе приключение. Сорвиголова Ружичка и тут первый. Место для спуска выбрали легкомысленно - на сдвиге горы. Там, где порода течет под ногами. Вот и сорвался ухарь, пожалуй, разбился о камень либо дерево. Хороня его, досужие приятели совершили еще одну ошибку—тело закопали на самой макушке обрыва. Гора постепенно сдвигалась, и макушка с могилой Ружички сорвалась в пропасть. Пусть его баламутная душа обретет покой хотя бы в потустороннем мире!

«За крестиком придет своим», - предвещал мой учитель Джеордже. Крестика того у меня давно не было - забрала приграничная Тиса. Зато я выстрогал крест дубовый и вкопал его с той же табличкой на новой могиле бесшабашного путешественника. На месте, где упокоились во второй раз его кости. Гробовец я обложил плачущими черными слезами-камнями. Странно, однако мне казалось, что по соседству с останками мертвого человека я чувствую себя не так одиноко в этом безмолвии.

Приводя в порядок площадку вокруг креста, наткнулся я на фетровую шляпу. На ней красовались медный знак оленя и перо сойки. Точь-в-точь похожее на то, какому обрадовалась юная Терезка. Я криво ухмыльнулся сам себе, хотя моему сердцу было далеко до веселья. Шляпу я тщательно вымыл в потоке и надел. А сойчино перышко пустил за водой. Я давно уж научился избавляться от того, что мне было не нужно.

Кем ты есть сейчас и что ты делаешь сейчас - только это имеет смысл. А не то, кем ты был и что делал когда-то. Незначительное забывай, вытесняй его из памяти значительным. И не суди людей. Человеческая душа весьма хрупкая. Помни об этом, когда хочешь судить кого-то, когда одно ожидаешь от людей, а получаешь другое. Когда не понимаешь их, когда не видишь от них благодарности.

А разве мы всегда понимаем самих себя? Разве можем одолеть свою слабость и низменность? Однако таковы мы есть у Господа. И такими Он нас принимает.

В горах моему аптекарю действительно полегчало. Магнит гор вытягивал хворь, вольный ветер поил грудь смешанным духом листа, травы, нагретого камня, умеренной облачности. И землистая тень помалу оставляла тело, как состарившаяся кожа ящерицу. Мы еще трижды проводили лето на полонине, наполненное незабываемыми путешествиями, собиранием трав и тихими вечерними беседами, согревавшими нас больше, чем огонь ватры. Это то, что навсегда остается с тобой, не подвластно ни времени, ни настроению.

А короткие зимы протекали в сутолоке города. Дни - с больными, коих становилось все больше, вечера-с книгами. Как было воздержаться возле такой роскошной библиотеки? Бывало, прочтешь всю книгу и лишь после этого замечаешь, на каком она языке. Этому научил меня мой метр - плавно и свободно переходить от языка к языку, от слов к делу, от работы к науке, от науки к фантазиям, нередко превращающимся в явь.

Наивысший чин для меня - Книга. Та книга, где буквы, как и травы, имеют свой цвет, свой аромат. А не как вши, растрясены по листу у некоторого щелкопера, производящего серое словоблудие. Темная тайна - письмо, а слово письменное - то дар Святого Духа. Письмовец- писатель - точно волхв, оправдывающий перед ликом Господа пребывание своего народа на земле. По-моему разумению, нужно пройти и рай и ад прежде, чем взяться за перо. Чтобы слово письменное стало светлой тенью того Слова, что было вначале. И смысл любого письма в том, чтобы укрепить в человечестве дух добродетельности - наибольшей из благ. Чтобы позвать человека на проблеск света в темноте. Ибо тот, кто творит, ищет подпору у Творца. И писать следует простыми, весомыми и звонкими словами. Как тот гранослов-итальянец:

На полпути своих земных скитаний Попал я в лес угрюмый и густой, Тропинку потеряв в сплошном седом тумане, И вряд ли расскажу я, человек простой, Про лес кудрявый тот, суровый, дикий.

Точно обо мне написано. Но все же слово письменное бледное и вялое перед словом живой жизни.

Почтенный Джеордже хотел выхлопотать мне документы и послать на учебу в университет. Да я не соглашался. Что меня интересовало, я и так постигал во время поездок в Букурешт. А практика рядом с ним была неоценимой школой. Хозяйский сын занимался исключительно аптечными делами, а мы - больше с болящими. Одетый на людях панком, я ничем не отличался от горожанина. Однако то на поверхностный взгляд. Можно мужика вытащить из села, но село из него - никогда. Меня привлекали просторы полей, живописные хижины под соломой, загусшая тишина сельских проселков.

Как-то пан Джеордже обмолвился, что встретился ему больной с такой же фамилией, как у меня. И спросил, знаю ли я, что в румынском Банате, между Дунаем и Тисой, под Трансильванскими Альпами, несколькоми селами проживают мои земляки. С тех пор я ждал удобного случая попасть туда. И такая оказия подвернулась: медицинская академия поручила моему пану составить справку о продолжительности жизни в отдаленных горных районах. В то время он неважно себя чувствовал и откомандировал в Банат меня.

Милое это было для меня путешествие. Прорубленные в вековых лесах возовые-тележные дороги, тюканье топоров, скрип мельниц, стук деревянных праников-вальков на потоках, шелковый шелест кукурузных стеблей на отвоеванных у чащи просеках. Дымы из благих деревянных хижин тут пахли моим краем. А семейная беседа сжимала трогательностью сердце. Все тут было родным, узнаваемым, щекотливо близким. Будто сон вернул меня в отчие чертоги. Будто с неба заселялись эти люди в чужие межи.

Отнюдь, упали они сюда не с неба. Пригнали их сюда нищета и неумирающая у селянина надежда на лучшую, на вольную землю. Графу Вереши нужны были лесорубские руки, и он соблазнил сюда доверчивых русинов, точно свинью на кукурузный початок. Именно так, послав в Подкарпатье прихвостней с крупными кочанами - вот какая капуста родит в Банате! Бедняки и купились. Тут им продавали парцеллы - небольшие участки леса, которые они должны были вырубить, выкорчевать, осушить болото, разравнять нивы и слепить кой-какое жилье. А пока теснились в бурдеях - земляных ямах вдоль берегов, точно пещерные люди.

Граф нанимал их рубить его лес. Имел от этого тройную пользу: древесину сбывал, дровами выжигал известь, а оголенные площадки продавал переселенцам. Их привлекала сюда работа и довольно плодородная земля. Однако обособленные нивы за несколько лет истощали, и лесорубы вынуждены были обростать скотом, возвращаться к замкнутому мужицкому укладу, как и их старшие на родине.

Так лепилась улица хатенок под сытником - болотной травой. Когда зародила рожь, стрехи зазолотились соломой. Рабочий люд топорами (за них брались и женщины) зарабатывал себе и пахоту, и пастбище, и клочки леса. Столбили дороги, настилали мосты, воздвигали церквушки, садилы сады. Так основали села наподобие русинско- мараморошских - Гусарка, Корнуцел, Копачеле, Зориле, Черешня, Кричево.

Я ходил здесь и чувствовал себя среди своих, хотя меня и называли паном. Местная челядь поражала добропорядочностью, рассудительностью, хотя почти все были неграмотны. На школу еще не собрались с деньгами. Да и времени на науку у детей не было. Кто со скотом ходил, кто служил у зажиточных румын.

При мизерном достатке люди в Банате живут дальше, чем по всей Румынии. Эту примету мне и предстояло изучить. С чего я начал? Человек есть то, что он употребляет. На четырех столбах держался обеденный стол банатян - курукуза, фасоль, овощи и молоко. Более простой и здоровой пищи не придумать. Мамалыга и токан сытны и легки, очищают и омолаживают организм. Да еще с брынзой либо кислым молоком, как привыкли кушать здесь. Я бы назвал эту еду главным блюдом долгожителей.

Фасоль, бобы полностью заменяют мясо, однако не старят, как оно, тело, не закупоривают сосуды. Фасоль у моих земляков на столе - самое малое дважды в неделю либо с капустой, либо подбита сливками с мукой, либо толченная с луком. «Токан и пасуля - то наша годуля», - говорят здесь.

На поливных грунтах хорошо родят огурцы, томаты, перец, капуста, зелень, дыня-гарбуз, которую секут на кашу либо варят на молоке. Луковица и чеснок всегда в тайстре лесоруба, как и ржаная краюха, и кусок солонины. Мясо тут употребляют лишь по большим праздникам, как и белый хлеб. Зато солониной подкрепляются едва ли не каждодневно. Нарезанные пласты солят, наперчивают, натирают чесноком, заворачивают во влажную полотнину и ложат в погреб отстояться. Плитка такого сальца для желудка - что смазка для воза. Тепм более, что животных жиров тут почти не употребляют, только подсолнечное масло.

Отдельное слово о молоке. Оно основа питания. Чистое молоко пьют только дети, а взрослый народ больше уважает сыр, брынзу, вурду, жентицу, гуслянку, ряженку, дзер. Весьма хороши выходят с добавлением молока разные дзямы- бульйоны, щи с насеченной зеленью и травами - лебедой, крапивой, кваском, свекольной ботвой, чебрецом.

Я приметил, что тут любят горькое и кислое (хорошо для печени и желчи). Заквашивают овощи в бочонках. А в зной готовят киселицу: в колодезную воду крошат огурцы, свеклу, лук, укроп, тмин, солят и выставляют на солнце. Получают витаминное освежающее питье. Яиц почти не употребляют, их меняют в казенной хате на инструменты и полотно.

Из садовины на первом месте яблоки, черешни и сливы. Усадьбы обсаживают волошскими орехами, считающимися наилучшим лакомством для детей. Говорят, если каждодневно съесть семь орехов, то и проживешь на семь лет дольше. В бочки собирают падалицу из-под деревьев, а потом скисшую кериню-брагу перегоняют на ароматную паленку. Но пьют мало, где-нибудь в застолье единственная тридцатиграммовая чарочка обходит всех гостей. Больше уважают медовуху, наваренную из меда и выстоянную несколько месяцев в дубовых кадках.

Понравилась мне и местная вода - мягкая, профильтрованная кремниевыми водобоями, с привкусом йода. Дворище свое каждый здесь начинает обустраивать с колодца. Соль употребляют горную, крупную, серую, понюхаешь — аж в голове светлеет от нее.

Стариков здесь чествуют. Ведь с отцовских рук возник этот сторонец на чужой, ныне своей, земле. Ведь старые люди носят в себе мир предыдущий, незримой нитью- пуповиной связывающий их с новым образом жизни. Каждый из тех первопроходцев - живая книга, правда, умная, не засоренная книжностью.

Припоминаю старожила Петра Стойку, у которого ночевал. Подвижный, будто мотыль. Борода белее сорочки.

Тихая радость на лице. В руках старый подойник - за черникой собрался.

«Сколько вам лет, дедушка? »

«Грех и говорить. Сотку ношу на горбу».

«Что вас на свете так долго держит? »

«Молитва. Молюсь ревностно, так, что и волос слушает, не растет в это время. - Вытянул откуда-то из-под бороды полотняную тайстринку и похвалился иконкой от афонского монаха. - А еще целостность тела, души и сердца. Жить нужно твердо и радостно. Не ломать себя и не подваивать. Ни в работе, ни в желаниях, ни в помыслах. Ибо человек не гадина, и отсеченные куски тела и души не оживут. Проси себе целостности. Будь в единении с собой. Будь одним, а не разным. Будь одному верен. Будь с одним до конца, а не с разными кратковременно. Будь с одной женой, ведь в ней есть то, что и в других, только - для тебя. Даже в костре - дрова и мужского, и женского рода. Тогда они хорошо горят. Если есть у тебя целостность, то ты - как зерно, упавшее на землю. Оно ветра не ждет».

«Что кушать любите? »

«Все, что земля родила, хорошо для человека. А варево

- тем паче. Понарошку съешь и крошку. Не раз бывало, что камень во рту держал, голод одурачивая. Не переедай, не перепивай, не прелюбодействуй, ибо се и Господу мерзко, и людям. И самому себе в большой убыток».

«А зубы чем чистите, что такие здоровые? »



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.