Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Дочинец М.И. 6 страница



Я купался в травах, будто в хмельном сне, впитывая их пьяняшие запахи. Собирая свои жалкие злаки, пасясь на ходу, собирал и лечебное зелье. С балок моей хижины свисала вереница снопиков и гроздей. То и дело я отщипывал пучок и варил себе пойло для крепости.

Но что бы я ни делал, нашорашивал уши на дальнюю скалу с потайной западней. Оттуда реял ветерок - это хорошо, скотинка учует приманку, польстится. Первые камни под ногами были уж облизаны. Я и сам каждый раз тянулся к этой горной соли, она успокаивала внутренности, наполняла силой. Из одной глины мы слеплены - двуногие и четвероногие, и в глине ищем живительные соки для жизни.

А по небесной пелене писали молнии, гремели громы меж грудастыми верхами и ссыпали на чащу трескучие дожди, твердые и холодные, точно град. Паруса крон гудели, порывались в разные стороны, но зажатые горами, никуда не отплывали. Их якоря навеки закоренены в эту предвечную твердь.

Лето выпало посушливое, и ливням я был рад. С большой охотой возвращалась на вольные игрища рыба, прибивало хворост отшлифованные потоком доски. Дождь выгонял червей из-под земли и выманивал слизней. Дождь смывал мои следы, и в силки-петли чаще попадалась живность. Дождь давал передышку. Поэтому дождя я ждал не меньше, чем трава. Вода всегда что-то приносит и уносит.

И случилось. Как сейчас слышу: промытую вечернюю тишину пронзил жадный крик воронья. Так они галдели только на попавшуюся добычу. И я понесся, купаясь в росах, к той западне. Так и есть: над ямой зияла большая дыра, а на дне издыхал, израненный кольями, крупный серый козел. Вожак. Он первый ступил на опасную тропу. Сердце мое стучало громче его. Одним ударом я добил рогатого мученика. Вынужден был принести веревки, чтобы вытянуть тушу из ямы. Изготовив волок, дотащил к двору. Над кровавым следом сердито трещало воронье.

У истока я положил свою жертву на камень и обратился к своему сердцу:

«Тою же силой, что свалила тебя, сильный зверь, я тоже когда-то буду сокрушен и отдан кому-то на употребление. Тот же закон, что отдал тебя в мои руки, когда-то отдаст и меня в еще более крепкие руки. Ибо и ты, и я - мы лишь удельная пыль вечного круговорота жизни».

Я пировал - было с чем... Не пропала ни одна мездрина, ни одна ворсинка. Часть мяса я засолил, часть закоптил. Кости дробил, перетирал камнями и подсыпал в свою муку. Из одного рога я сделал солонку, со второго — цугар для питья. Высушенные копыта годились для рыхления земли. Из желудка получилась неплохая торба-сума. Пузырь растянул на пяльцах и устроил в окно вместо стекла. Ибо слюды я так и не нашел. Вычиненную шкуру я не стал дотачивать к своему пушному лахману-рубищу. Сшил из нее просторый и длинный лейбик-жилет. В холодные ночи одевал его мехом к телу, а днем выворачивал. Еще и на островерхую шапку хватило материала. Такая одежда не намокала и в дождь. Теперь я мог обходиться без рубахи и ногавиц.

Я стал добытчиком, учился этому каждодневно. Окровавленные колья я вытащил и пустил за водой. Заменил свежими, обкурил яму дымом, настелил новую заманку сверху. Если козы пришли сюда однажды, придут и во второй раз. Зов лакомства пересилит пугливый норов.

Мое ловецкое хозяйство служило исправно. Способствовала удача, припасы росли. Можно было отдать полуденную часть дня единственной тут любимой забаве - путешествовать взглядом в облаках. Эта небесная людность не знала усталости, как и земная. Пролетала на легких крыльях, мечтательно застывала, протирала небово стекло пушистым ворсом, воздвигала белые храмы, выгоняла на голубые пастбища курчавые стада, сеяла и собирала обильный хлопок, а главное - неожиданно лепила на весь небосклон родные знакомые лица, что постепенно выветривались из моей памяти.

... Две радости, подкрепляя друг дружку, цвели в ту весну в моем сердце - близкая матура (выпуск в гимназии) и Терезка. Старый Драг накануне экзаменов беседовал со мной. Кося, точно ястреб, оловянным глазом, спросил:

«После гимназии куда просишься: ко мне в экономию иль в высшие школы? »

Я выбрал университет.

«Вольному воля, спасенному рай», - обронил он потеплевшим голосом.

А к Терезке каждую субботу несли меня через четыре села крылья, а рядом с ней обмякали на воск и истекали к ее белым, как гусята, ножкам. Я брал в свои руки дорогое личико, тоже белое и матовое, и охлаждал им свой распылавший вид. Удивительна природа женщины, которую любишь без памяти. Когда тебя испепеляет страсть, она освежает; когда на сердце ледок - согревает; когда усыхает в сомнениях душа-она наполняет тихой нежностью. Я готов согласиться с Платоном, что любящие сердца отыскивают одно в другом свое подобие, любовь есть ни что иное, как союз разделенных частиц единого когда-то существа.

Я любил, мое сердце готово было разорваться от полноты любви. Я терялся, растворялся в ней. Я не владел чувствами, они правили мной, делая меня слабым, ранимым, слепым. Я не понимал Терезку, когда она с ласковой грустью шептала мне:

«Не будешь ты мой, хлопче. Не будешь».

«Отчего так говоришь, сладенькая? »

«Оттого, что вижу: весь свет отражается в твоих глазах, а не моя глухомань».

«Ты мой свет, любка».

«Я в зеницах лишь твоих, а за ними - огромный свет без меня».

«Что ты видишь там? »

«Вижу горы, леса, моря и реки. Реки воды и реки крови. И реки людей, что проходят сквозь тебя, и ты проходишь сквозь них».

«Да ты, зозулько, ворожка».

«Все девки ворожки, когда любят. По четыре глаза имеют. Одну пару для плача, другую - для любования. По четыре руки, чтобы милого след к себе пригребать. По четыре ноги, чтоб от чужих убегать и к своему прибиваться. По два сердца. Одно - для людей, другое - для суженого».

Мирослав Дочинец

«Так где мое сердечко? » - искал я дрожащими губами теплое яблоко под сорочкой.

И вот встретил я однажды в воскресенье одного человека из нашего села, пришедшего в Хуст на базар.

«Слышал новость? Жандарм Ружичка испортил Терезку Столярову».

«Как? » - вспыхнул я огнем.

« А так. Подбивал к ней клинья, подбивал. А та никак. Тогда подкараулил на пасеке и взбесил девчонку. Как говорят: еслы ты девка выше, так не ходи в рище. Отец, как узнал, хотел его зарубить, да челядь повязала. Пришли урядники, судили-рядили и приказали Ружичке жениться на Терезке. Тот и не отгребается... »

Я как стоял у стены, так и вмерз в камень... Свет помутился. В голове не было никаких мыслей, только бухала яростно кровь и пястуки кресали о стену. Жалость и злость закипали во мне, пока не затвердели в решении - «убить! » И понесся я стремглав в село - овражками, толоками и реденькими хамниками-гаями. Понесся, обгоняя свой гнев. Ибо почему-то не моя обесчещенная Терезка стояла перед глазами, а холеное лицо Ружички с насмешливыми глазками- пульками и закрученными рожками усов.

Его в наше село приставили после того, как прошел слух, что на Верховине мутит Микола Шугай, дезертировавший в прошлую войну из австро-венгерской цисарско-королевской армии и обьявивший себя новым Олексой Довбушем, ватагом новых опришков - народных защитников. Тьму жандармов нагнали тогда в округ. Иржи Ружичка был ветреным урядником, волокитой и насмешником и мог за один присест осушить ведро пива. Ходили за ним сплетни, что он сын большого человека в Праге, что был офицером и отколол какой-то номер, за что и сослали его в подкарпатские дебри простым урядником. Денег имел достаточно, на службе особым рвением не отличался, распутничал с женщинами, вечерами гулял по корчмам.

Там я и предполагал его застичь. А перед тем проник в дедову хижину (домашние уже спали), пошарил под крышей и нащупал старую фузию - кремневое ружье. Мы охотились с ней на зайцев, когда те в предзимье подкрадывались к садовым саженцам.

Стояла тихая, точно корень в земле, ночь. В выселке из каждой дыры пялилась на меня стоглазая тревога. В корчме Гершка мяукали гусли и бледные тени хлипали за стеклом. Остановился какой-то человек с возом, привязал лошадей.

«Позовите жандарма Ружичку, - попросил я. - Скажите, что важное дело к нему».

Человек вошел в корчму, а я приладил кремень. И был тогда мой мозг такой холодный, как ствол, вспотевший росой. И казалось, что дышу я инеем. Смертью дышу.

Визгнула дверь. Вышел Ружичка, поскрипывая сапогами, простоволосый и красный с духоты. Осмотрелся и, никого не обнаружив, стал мочиться. Лунная струя журчала в лопухах, а я стоял с поднятым стволом в темени и не знал, что делать. Злость оставляла меня, стекала в землю, как его струя. Чужим голосом я что-то крикнул. Жандарм обернулся, и я ступил на светлую полосу, ложившуюся из окна. Ствол почти воткнулся ему в чрево, а он глупо ухмыльнулся и даже дважды икнул.

«Умрешь за то, что учинил», - сказал я и, прислушиваясь к своему голосу, понял, что смерти его не хочу.

Моя злость иссякла начисто, теперь я чувствовал лишь немилосердную жалость к себе и к Терезке. И слезы текли по скулам и капали с подбородка. А жандарм смотрел и скалился. Тогда я опустил фузею и ухватил его за шиворот. Тряс им, как черт ногавицами, рвал сорочку, бил по лицу и в грудь. А он молчал и мотался в стороны, как сноп. Да он пьян, догадался я. В ту минуту скрипнула дверь и на пороге возник еще один жандарм. Он крикнул и выхватил что-то из-за пояса. Грохнул выстрел, звякнула бляха на моем ремне, и какая-то сила швырнула меня в кустарник.

Обильно цвел терновник в том раю. Белая кипень заглушала старую пивницу, где я прятался от света. Цвет облетит, брызнут зеленые пупчики, за лето затужавеют и покраснеют, к осени почернеют, а дальше поседеют так, вроде туман налег на ягоду. Чисто как людской круг жизни. Не дурак ведь говорил: век наш краток - сверкнет и погаснет. И на той жизненной дороге больше ухабов, чем гладкости. Больше горя примешь, чем радости. Такие вот невеселые мысли посещали меня в укрытии на пивнице моего цимбора.

Послал две записки Терезке - она их не взяла. И заказала мне навеки дорогу к своим воротам. Ружичка уж угощал мастера в корчме, помирились, должны породниться. А меня обьявили в розыск. Ибо где такое видано, чтобы на чешского жандарма напали с оружием, покушались убить, ограбить! Смешно, однако в моем сжатом кулаке взаправду остался золотой крестик, который я с яростью сорвал с его груди. Перешептывались, будто я пристал к банде Шугая. Ныне я персона нон грата, мне улыбаются темница, суд. Гимназийный товарищ, меня прятающий, советовал бежать в Румынию, переждать, пока все уляжется. А что уляжется? Черный паук-недоля сплел свою сеть так хитро, так споро, что в одно мгновенье забрал у меня все - и Терезку, и гимназию, и волю.

Ничто не удерживало меня тут, родная земля изгоняла. И однажды ночью, темной, как мои думы, пошел я в горы. И пошла следом, как лист по Дунаю, моя доля.

Принимай все, что выпадет тебе на долю, как больные принимают лекарства. Оздоровление тела - смысл того лекарства. Принимай и ты смиренно все, что с тобой происходит, даже самое худшее, ибо смыслом горьких невзгод есть духовное здоровье и целостность жизни. Не ропщи на нужду, несчастья и неудачи. Это твои самые лучшие учителя.

... Из леса, из его влажного низа, тянуло тревожнощекотливым духом. И я отправился на тот зов. Так лес открыл мне царство грибов. А грибы открыли, распечатали мне Черный лес.

И с удивлением, что не выветрилось доселе, я говорю: нет в природе большего чуда, чем гриб. У нас их называют давним словом - губы. Старые люди говорили, что рассекает их молния, и даже - что грибы растут там, где цыркнет (помочится) ведьма. Ибо что это за растение, которое не цветет и семян не веет? Еще как веет, но они такие мелкие, что око сразу и не обнаружит. Перебирая грибницы, открывал я сии дивные тела растительного царства, постигал загадку их пользы и вкуса.

Густая паутина живительных нитей не просто укоренена в землю, она присосана к корням деревьев, кустарников и трав, из них сосет самые первые соки. Вот почему у гриба, растущего каких-то семь дней, так тверда и питательна плоть, такой густой запах! Грибы стали моим лесным мясом, лесным хлебом (ибо все они содержат то, что имеет и мясо, и хлеб, и даже больше), лекарством и материалом для убранства. За годы я изучил не только места, где какие грибы растут, но и научился слышать, как они растут, сладостно поскрипывая своими пещеристыми мускулами. Я обходился с ними без ножа, потому что грибы не терпят железа, теряют от него вкус. Лишь напыщенные трутовики вынужден был срезать ножом.

Самые ценные грибы давал еловый лес, менее ценные росли под березами. Всем грибам гриб - желтая лисичка. Никакое мясо не сравнится с нею, дает она силу и здоровье, очищает кровь, заменяет зелень и садовину - фрукты и ягоды. Застывшие огненные язычки леса! Послего нее идет белый гриб, каким лакомятся медведь и белка. Но не хуже и польский гриб, и моховик, и дрожжи, и рыжик, и поддубник, и груздь. Они давали мне на зиму мешок сухих витаминов. Не уступает беляку и сыроежка, которую у нас называют еще голубинкой, самые вкусные сыроежки носят синюю, бурую и зеленую шапочку.

Свежие грибы на моем столе были почти круглый год. Начиная с ранневесенних строчков и сморчков до поздних бородатых глив-вешенок и зимних опенков, что в безморозный день выстреливают из пней атласными лучиками на мохнатых кривых ножках. А осенние опенки я собирал даже ночью, потому что они светятся на пнях бледно-зеленым сиянием. Выламываешь груду и идешь лесом, будто со светильником. Синюхи обычно растут на холмиках муравейников, возвышаясь, точно вавилонские башни. Мне видится, что сеяли и подкармливали их сами муравьи, чтоб потом замаскировать грибной сахар.

Гриб, как и человек, любит простор, тепло и воду. Однако при этом таится от солнца, и от ветра, и от чужого ока. Я собирал их так, чтоб солнце было за спиною, и ходил кругами. Что не видело око- видел посошок. По запаху травы я знал, что тут должны быть грибы. Одни под хвойными поднавесами, другие - в росистой папороти, третьи - поодаль от деревьев, потому что под ними земля самая холодная. Иль под кучами листьев, как любят прятаться мохнатые грузди. Или из-под колючей глицы-хвои блеснет скользковатое гнездо маслят. Изредка возвышалась во всей красе королица (мухомор кесаря) - самый вкусный гриб. Настоящий мухомор, только на желтой ножке.

Никаким грибом я не пренебрегал и убедился, что почти все они, кроме бледной поганки, полезны. Если не для еды, то для лечения. Главное - брать грибы молодые, сильные, пахучие. Мелко насечешь, поваришь недолго, промоешь холодной водой, а дальше - поджаривай, запекай. Я готовил по-своему: каждый гриб посыпал солью, тмином, трухой полыни (вместо перца), обкладывал ломтиками копченой дичи, обвертывал листьями пахучих трав и загребал в горячий пепел. Пожалуй, такой вкуснятины не знал и пан Драг. Тот, что в Вене, безразличный мой отец.

Грибы к тому же стали моей лечебницей на долгие годы, на всю жизнь. От застуды меня защищали козляки и еловые слизняки. Они напоминают маслят, скользкую кожицу нужно снять в кипятке. Кашля избавишься после того, как вдоволь подышишь тертой чагой. Она и кровь сразу останавливает. А нарывы лучше всего обложить желтым оживиком. Грузди хорошо чистят почки. Молочник поможет ревматическим костям. Желтые опенки расслабляют кишки, когда желудок тяжело работает. Гриб веселка, что живет лишь одни сутки и противно воняет, забирает кислые соли, когда мучит подагра. Печерицы-шампиньоны успокаивают кровяное давление, проясняют мозг. Они обильно плодятся на буке или тополе вплоть до снега - шапка на шапке. Сладкие и нежные, как мясо цыпленка.

Некоторые лесные грибы так сильны, что уничтожают мизерные грибки на теле людском. Тот же беляк или волоконница. Их отварами можно вылечить экзему и даже рак. А горький перцовый гриб помогает даже туберкулезникам.

Присматривался я и к мухомору - красному королю лесных полян. Не может такой видный гриб быть бесполезным. Сороки им лакомились, козы, олени и и всякая лесная мелочь. Почему же люди его обходят? Сначала я подвешивал шапочки в хижине, чтобы мух отгонять, а дальше научился делать мазь, снимающую боль при ломоте, натруженных суставах, вывихах. Набивал свежими мухоморами (только красными, а не белыми) горшочек, замазывал глиной и ставил в теплый торф на несколько недель. Пусть перепреют. Той кашкой смазывал больные места, обвязывал онучей — портянкой. Очень помогало. При солях в костях - тоже. Порхавку, разбухающую после дождя, я прикладывал к порезам и синякам.

Отдельно хочу сказать про трутовик (чагу). Растет он на березе и черной ольхе, высасывая древесные соки. Самые тучные наросты на деревьях, пораженных молнией иль морозом. Брать нужно лишь твердую, здоровую чагу, рубить, сушить и беречь, чтоб не отсырела. Перетертая на порошок, она мне заменяла чай и кофе. Тело сразу чувствовало облегчение. Настои чаги целебны при застуде и хрипах, а главное - при раке. (В этом я не раз убеждался позже. А в тайге будучи, слышал от русских староверов, что чагой излечил рак губы и киевский князь Владимир Мономах. )

На лиственницах я находил удивительный трутовик- агарик. Его губчатые серебряно-белые башни похожи на те, что лепят осы. Бывает, что одну особь нелегко обнять руками, а весит свыше трех пудов. Сей гриб оказал большую помощь в моем укладе. Сначала я нарезал из него губки, какими мылся сам и протирал свои шкурки. А после научился делать шкурки из него. Пластал трутовик на широкие коржи, вымачивал их в теплой луже, плющил, отбивал палками. Из маленьких кусков выходили платки, хорошо заживляющие раны. А из крупных лоскутов я шил одежду, кроил полотенца- утирки.

Охотничий азарт как-то незаметно переменился на грибной. Запах дичи меня уже так не волновал. Может, потому что необходимые белки я доставал теперь из иного. Грибные места стали моей вотчиной, моим городищем.

Гриб-чесночник, тонконогий, с буроватой шапчонкой, целиком заменил мне чеснок. Бородатую лапшу «куриных лапок» я крошил в миску и варил, как куриную похлебку. А какой сладкий и хрустящий «веник ведьмы»! Сей ржавый гриб взаправду свисает веником с молодых еловых ветвей. Из твердых грибов-копыт я выделывал тарели и горшки, даже чуни себе мастерил.

Загадку грибов познал я раньше, нежели их названия. Как дикий кабан, на четвереньках ползал я по устилу старого дубняка и скорее ноздрями, чем руками, угадывал под листьми неуклюжие грибы, напоминающие облупленные крумпли-картофелины. Они росли по трое и так умопомрачительно пахли, что хотелось петь. Подсушенные, я носил их за пазухой, чтобы тот запах подольше был со мной. Со временем я узнал, что эти грибы называются трюфелями. Что они - великопанская еда. Да я разве не был единоличным паном в своей чаще?!

До седых волос не проходит радость встречи с файным грибом. Возможно, потому что неохотно и далеко не каждому открывает он свою скрытность. Может, потому что живет гриб недолго, как роса (ибо сам он - отвердевшая роса земли)

- напоминая нам о земной скоротечности. Велика сила жизни влита в тугую плоть гриба, хотя сам он растет из тлена - гнилого падолиста, древесной трутизны-отравы. И сам переточивает, переваривает природную немощь, оздоравливает, лечит лес, переплетая его корневища незримыми нитями в животворящий клубок.

Именно грибы, милые лесные переселенцы, пробудили во мне интерес к лесу, окрыли новое понимание моей принадлежности к нему. Теперь я понимал доподлинно: это сам лес позвал меня грибами к себе. И я пришел к нему.

Научись видеть вокруг себя все живое и радоваться ему - травке, дереву, грибу, птице, зверю, земле, небу. Вглядывайся в них добрыми очами и внимательным сердцем - и откроются тебе такие знания, каких не найдешь в книгах. И увидишь в них себя упокоренного и обновленного.

Если мировой человек вышел из моря, то человек карпатский, очевидно, вышел из лесу. А может, вовсе никогда из него и не выходил. Потому как тут нам дышится волей, тут живет наша красота, наша сказка, тут наши сокровища.

Однако меня в побеге из дому ничто не тешило. Шел, как в дурмане, шел в безвестность, направляясь к румынскому Мараморошу. Еще не знал, как буду перебираться на ту сторону, надеяся на котрабандистов, что носили оттуда миндру — спирт. Ночь передремал, как заяц, в заброшенной конюшенке. Подкрепился ягодами, напился студеницы, от которой ломило зубы. Исколотые по овражкам ноги сами свернули на колесную колею. Людей не было слышно, и я ковылял открыто. Вдруг подсек сбоку меня оклик:

«Стой! »

Я замер. Опустил на землю тайстрину.

«Не шевелить ни руками, ни ногами! » — скомандовал по-чешски другой голос. Сквозь листву краснели ленты жандармских шапок. Миг — и я ощутил на ребрах холодок стальных стволов. Когда мои документы и лохмотья были перебраны, сковали мне запястья цепью и погнали вдоль Теребли назад.

Солнце жарило к полдню, когда меня завели в каменную хижину с проволочной щелью без стекла. По обе стороны стояли тесаные скамейки, а посреди камеры был вкопан в землю дубовый ковбан-колода вместо ствола. Висела ржавая цепь с кариками-кольцами. К ним никого уж не приковывали, уже и не вешали никого на дворовой виселице. Теперь вместо нее на пригорке виднелся трираменный крест. Мимо него, бывало, ми ездили с дедом Ферком за ропой-нефтью в Шандрово. Дедо сворачивал влево, потому что кони шарахались, пугаясь того кургана, грызли удила.

Закля — так называли это место, заклятое место. А моя темница была судовой тюрьмой. Сюда свозили конокрадов, опришков-повстанцев и тех, кто переступал веру. Тут они дожидались судей из Хуста иль Мукачева. Тут же, во дворе, их вешали на конопляной веревке. Бубнарь-барабанщик созывал на церемонию людей, в церквушке звонили. Если злодеев не было, хижина стояла без замка, потому что путники туда боялись ступить, даже когда их тут настигала буря.

Я был в розыске и теперь должен ждать тут, когда из полицейской управы поступит решение по моим документам. Ничего утешительного я не ожидал. Оставалось разве что отдать свою судьбу в руки Господни. Принесли полбуханки хлеба и кружку воды. Однако есть я не мог. Мешал смрад, кисловато-приторный душок. Может, то был запах арестантской тоски и отчаяния, каким пропитались глиняный пол, стены и дерево. Запах душевной агонии, в которой доживали последние дни мятежные люди. Потому я не мог спать лежа. Казалось, щека прикасается не к доске, а к холодному мертвецу.

Кое-как пересидел я длинную ночь. Днем мои горькие мысли как-то рассеивали голоса возниц, долетающие с большака, и гнусавая «песничка» жандарма на посту под тюрьмой. Мир жил, галдели дети, щебетали птицы. Я подкреплял себя размышлениями о любимом мудреце Сократе, которого мир тоже бросил на исходе жизни в тюрьму.

... Вот он лежит после позорного судилища на гнилой соломе афинской тюрьмы и утешается мислью о том, что истинно мудрые люди будут сочувствовать ему, подонки будут хихикать, а плуты будут ныть: «Сократа нужно сберечь для Афин, как диковинку, как павлина иль фазана».

Он любил такие минуты уединенного покоя. Тогда погружался в сосредоточенность, словно в морские волны, и в урочной тишине начинал звучать внутренний голос, советовавший ему как поступать. Возможно, это не конец, а может, это, наооборот, - хорошее начало. А доброе начало не мелочь, хотя и начинается с мелочи. Настоящие друзья давно отговаривали его от публичной философии. А он легкомысленно отмахивался: «Боги определили вам дышать, а мне заниматься философией. И я это сделал себе на утеху и пользу тем, кто имеет уши».

А если уж вышло так, то это лишь подтверждало его наблюдения. Не воспринимают мудреца в родных пенатах. Однако стоит убить глашатая истины, как сразу же людей охватывает пытливость к его вере и уважение к ней. Ибо нет ничего привлекательнее, чем то, за что пролито кровь.

К потрескавшей пяте Сократа, как вчера к моей, могла подползти крыса. Он не швырнул в нее сандалией, потому что исповедовал афоризм старого Хилона: «Умей пользоваться покоем». Глубинный, плотный покой наполнял его сердце. В последнюю ночь, в ту последнюю ночь свободы он понял, что смерть - это благо. Действительно, не прозябать же ему на этом свете, как мыслителю Эпимениду, - триста лет. Еще пуще пугала смерть мудреца Ферекида - немощного, истрепанного, истерзанного вшами на гнилой циновке. Ему, Сократу, тоже было уж немало — семьдесят. Если он еще сохранил легкость нрава и ловкость мысли, так лишь потому, что всю жизнь постепенно освобождал свою душу от прихотей тела. Он одолел желания плоти и сейчас, когда она начала досаждать своими слабостями и мешать мыслить, - почему бы не расстаться с ней легко, без сожаления, как это делаю лебеди? Ему нравились эти птицы, любимцы Аполлона. Когда они предчувствуют свою кончину, то заводят громкую счастливую песню. Итак, они знают о смерти нечто иное и нечто больше, нежели люди.

Почему все так боятся смерти? Даже те, которым радости не приносят ни утро, ни вечер их земных дней. Ибо смерть — это означает стать никем. Смерть — сон без сновидений. Чего же бояться такой спокойной и продолжительной ночи? К тому же умерший переселяется в иное место, где пребывают все умершие. И там можно встретить Орфея или Гомера. Уже ради этого можно умереть тысячу раз.

Раньше Сократ думал, что зло - это отсутствие образования, морали, и все в жизни можно уладить разумом. Тут, в темнице, он понял, что это не так. Есть высшее достояние, чем разум, сила и страх. Любовь.. . Когда любишь каждого и всех... Когда понимаешь, что другой - это ты. И любишь его, как себя. Только тогда разум может подсказать истину.

В зарешеченном окошке возник грустный лик Ксенофонта, его несносного ученика и верного последователя.

- Великий учитель, я пришел с доброй вестью: тебе готовят побег.

Сократ промымрил, не поднимая век:

- Ксенофонт, куда я смогу убежать от самого себя?

Позади послышался голос Федона, другого ученика:

- Сократ, я доселе не могу поверить, что афиняне обрекли тебя на смерть.

- Они обрекли меня, а их обрекла природа.

- Но почему ты сидишь, как причумленный? Мы поможем тебе бежать. Собирайся.

- Не размахивай руками, Федон. Это примета безумия.

- Сократ, опомнись, ты же умираешь неповинным! - вопил Федон.

- А ты хотел, чтобы заслужено?

Аполодор с Антисфеном принесли корзину с поджаренными гусями, устрицами, фруктами и вином. Сократ отщипнул от краюхи хлеба, а остальное отодвинул для крысы.

- Сократ, неужели ты даже сейчас не дотронешься к доброй еде?

- Лучше всего смакует тогда, когда не думаешь о закуске. Чем меньше человеку нужно, тем ближе он к богам.

-Возьми, учитель, хотя бы этот нарядный плащ. Он достоин того, чтобы в нем умереть, - продолжал Аполодар.

- Неужели мой собственный плащ годился для того, чтобы в нем жить, и не годится для того, чтобы в нем умереть?

Прибежал запыхавшийся Эсхин.

- Завтра, Сократ, собираются философы. Они жаждут послушать твою последнюю речь.

- Зачем? У них есть ответы на все вопросы, а я не имею окончательного ответа ни на один вопрос.

- Тогда скажи нам напоследок что-то мудрое, - попросил Аполодор, вытягивая из-за пояса тетрадку.

- Странно, ты в меня учился, как следует говорить, теперь учишь этому меня. И вообще, я когда еще просил вас сжечь тетради, куда вы тайно записываете мои изречения? Я не хочу, чтоб мои кости перемывали и после смерти.

- Сократ, мы сохраним память о тебе.

- Вы не слишком-то засоряйте ее, свою память. Много знаний, много горечи.

- Будь спокоен, Сократ, мы позаботимся о твоей семье.

- Позаботьтесь каждый о себе. Это будет самой лучшей заботой обо мне.

- Учитель, неужели у тебя нет никакой просьбы перед кончиной?

- Есть, - Сократ распрямил сутуловатые плечи, будто стряхнул с них усталость. - Есть. Принесите в жертву богу Асклепию петуха в благодарность за мое выздоровление.

На ночь хромой тюремщик приготовил для него самый большой горшочек цикуты. А себе налил принесенного учениками вина. И спросил узника:

- Правда ли, мудрый человек, что истина в вине?

- Не знаю, - ответил Сократ, поднимая свою чашу. - Я только знаю, что ничего не знаю. Моя истина в этом.

Тело еще не успело остыть, как богатые афиняне уже торговались с тюремщиком за истертые сандалии и хитон мудреца...

Размышление о грецком любомудре подбадривали меня. Но снова упала ночь, темная, липкая, перенасыщенная испарениями близких стариц реки. Лишь комарье и звон моих кандалов будили мертвую тишину. Сразу я и не расслышал, как рядом звякнуло что-то железное. Луна, как медовая дыня, стояла в прорезе окна. Я увидел железного паука, уцепившегося в оконную решетку, и от него, как паутина, тянулся наружу шнур. Тихо заржал конь.

«Цурик, Пишта! Ди, сдохляк! Ануди! »-сипел снаружи сердитый голос. Решетка изогнулась и сорвалась с крепления. В проеме показалась черная голова.

«Вставай, мученик! Довольно гнить! »

Я ступил на подоконник и спрыгнул в пыльную траву, еще не тронутую росой. Сбоку, без шапки, сидел оглушенный часовой-жандарм. Меня толкнули на воз, и колеса заскрипели по щебенке.

Люди на возу ехали молча, будто неживые тени. В первом же селе двое соскочили на землю и растаяли в сумраке. Нас осталось трое. Дорога все поднималась в гору. Влажная свежесть из лесных опушек отягощала одежду, хвоя покалывала открытое тело. На каком-то дворе мы остановили коня и двинулись пешком по мокрой отаве. Вскоре загремел поток. Хлопцы положили гвери-ружья, напились с пригоршней. Старший подсветил спичкой мне в лицо, озарив свои желтоватые зубы под закрученными усами. Властно притянул мои руки на пень и двумя взмахами топорика рассек цепь.

«Знаешь ли, кто я? », - спросил зевая.

«Шугай», - робко ответил я.

Он хихикнул.

«Слышал обо мне? »

«Кто не слышал».

«Хорошо говоришь. Боишься меня? »



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.