Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Пролетая над гнездом кукушки (One Flew Over the Cuckoo’s Nest) 7 страница



– Мас-сло… Это республиканская партия…

Санитар смотрит, куда показывает полковник, а там масло сползает по стене, как желтая улитка. Санитар глядит на него, моргает, но не говорит ни слова, даже не обернулся, чтобы удостовериться, чьих рук дело.

Макмерфи толкает в бок соседей, шепчет им, вскоре они кивают, а он выкладывает на стол три доллара и отваливается на спинку. Все поворачивают свои стулья и наблюдают, как масляная улитка ползет по стене, замирает, собирается с силами, ныряет дальше, оставляя за собой на краске блестящий след. Все молчат. Смотрят на масло, потом на часы, потом опять на масло. Теперь часы идут.

Масло сползает на пол за какие-нибудь полминуты до семи тридцати, и Макмерфи получает обратно все проигранные деньги.

Санитар очнулся, оторвал взгляд от масляной тропинки и отпускает нас; Макмерфи выходит из столовой, засовывает деньги в карман. Он обнимает санитара за плечи и не то ведет, не то несет его по коридору к дневной комнате.

– Сэм, браток, вечер скоро, а я только-только отыгрываюсь. Надо наверстывать. Как насчет достать колоду из вашего запертого шкафчика, а я посмотрю, услышим мы друг друга или нет под эту музыку.

После все утро наверстывает – играет в очко, но уже не на сигареты, а на долговые расписки. Раза два-три передвигает игорный стол, чтобы не так бил по ушам громкоговоритель. Видно, что это действует ему на нервы. Наконец он направляется к посту, стучит в стекло, старшая сестра поворачивается со своим креслом, открывает дверь, и он спрашивает ее, нельзя ли выключить на время этот адский грохот. Она в своем кресле за стеклом спокойна как никогда – полуголые дикари не бегают, волноваться не из-за чего. Улыбка на лице держится прочно. Она закрывает глаза, качает головой и очень любезно говорит Макмерфи:

– Нет.

– Ну, хоть громкость убавить можете? Вроде не обязательно, чтобы целый штат Орегон слушал, как Лоуренс Уэлк весь день по три раза в час играет «Чай вдвоем»! Если бы чуть потише, чтобы расслышать ставки с другой стороны, я организовал бы покер…

– Вам было сказано, мистер Макмерфи, что играть на деньги в отделении есть нарушение порядка.

– Ладно, убавьте, будем играть на спички, на пуговицы от ширинки – только приверните эту заразу!

– Мистер Макмерфи… – И замолчала, ждет, когда ее спокойный учительский тон произведет свое действие, уверена, что все острые прислушиваются к разговору. – Знаете, что я думаю? Я думаю, что вы ведете себя как эгоист. Вы не заметили, что кроме вас в больнице есть другие люди? Есть старые люди, которые просто не услышат радио, если включить его тише, старики, не способные читать и решать головоломки… Или играть в карты и выигрывать чужие сигареты. Музыка из репродуктора – единственное, что осталось таким людям, как Маттерсон и Китлинг. И вы хотите у них это отнять. Мы с удовольствием откликаемся на все предложения и просьбы, когда есть возможность, но прежде чем обращаться с такими просьбами, мне кажется, вы могли бы немного подумать о товарищах.

Он оборачивается, смотрит на хроников и понимает, что в ее словах есть правда. Он стаскивает шапку, запускает руку в волосы и наконец поворачивается к ней спиной. Он понимает не хуже ее, что все острые прислушиваются к каждому их слову.

– Ладно… Я об этом не подумал.

– Я так и поняла.

Он дергает рыжий пучок волос между отворотами зеленой куртки, а потом говорит:

– Так, ага, а что если мы перенесем картежный стол куда-нибудь в другое место? В другую комнату. Например, куда мы сносим столы на время собрания. Она весь день стоит пустая. Отоприте ее для игроков, а старики пускай остаются здесь со своим радио – и все довольны.

Она улыбается, снова закрывает глаза и тихо качает головой.

– Вы, конечно, можете в удобное время обсудить ваше предложение с руководством, но боюсь, что все отнесутся к нему так же, как я: для двух дневных комнат у нас недостаточно персонала. Некому наблюдать за больными. И, если можно, не опирайтесь, пожалуйста, на стекло – у вас жирные руки, и на окне остаются пятна. Вы добавляете людям работы.

Он отдернул руку и, вижу, хотел что-то сказать, но смолчал, понял, что крыть ему нечем – разве что обругать ее. Лицо и шея у него красные. Он глубоко вздыхает, собирает всю свою волю, как уже было сегодня утром, просит извинить за то, что побеспокоил, а потом возвращается к картежному столу.

Вся палата понимает: началось.

В одиннадцать часов к двери подходит доктор и просит Макмерфи пройти с ним в кабинет для беседы.

Макмерфи кладет карты, встает и идет к доктору. Доктор спрашивает, как он спал, а Макмерфи в ответ только бормочет.

– Кажется, вы сегодня задумчивы, мистер Макмерфи.

– А-а, я вообще задумчивый, – отвечает Макмерфи, и они вместе уходят по коридору. Нет их, кажется, целую неделю, но вот идут обратно, улыбаются, разговаривают, чему-то очень рады. Доктор стирает слезы с очков, похоже, он в самом деле смеялся, а Макмерфи опять такой же горластый, дерзкий и хвастливый, как всегда. Таким же остается и во время обеда, а в час первый занимает место на собрании, лениво смотрит голубыми глазами из угла.

Старшая сестра входит в дневную комнату со своим выводком сестер-практиканток и с корзиной записей. Она берет со стола вахтенный журнал, нахмурясь, смотрит в него (за весь день никто ни о чем не донес), потом идет к своему месту у двери. Выкладывает папки из корзины на колени, перебирает их, покуда не находит папку Хардинга.

– Насколько я помню, вчера мы обсуждали затруднения мистера Хардинга и для начала неплохо продвинулись…

– Да… Прежде чем мы займемся этим, – говорит доктор, – позвольте вас на минуту перебить. Относительно нашего с мистером Макмерфи разговора, который состоялся утром у меня в кабинете. В сущности, воспоминаний. Вспоминали былые дни. Понимаете, у нас с мистером Макмерфи обнаружилось кое-что общее – мы учились в одной школе.

Сестры переглядываются, не понимают, что на него нашло. Больные посмотрели на Макмерфи – он улыбается в своем углу – и ждут продолжения. Доктор кивает.

– Да, в одной школе. И по ходу беседы мы вспоминали о том, как в школе устраивали карнавалы – шумные, веселые, замечательные праздники. Украшения, вымпелы, киоски, игры… Это всегда было одним из главных событий года. Как я уже сказал мистеру Макмерфи, в последних двух классах я был председателем школьного карнавала… Чудесное, беззаботное время…

В комнате стало совсем тихо. Доктор поднимает голову, озирается – не выставил ли себя идиотом. Старшая сестра смотрит на него так, что сомнений в этом быть не может, но он без очков, взгляд ее пропадает напрасно.

– В общем, чтобы покончить с этим приступом сентиментальных воспоминаний… Мы с Макмерфи подумали о том, как отнеслись бы люди к идее устроить в нашем отделении карнавал?

Он надевает очки и снова озирается. Люди не прыгают от радости. Кое-кто из нас еще помнит, как несколько лет назад устроить карнавал пытался Тейбер и что из этого вышло. Доктор ждет, а над сестрой вздымается молчание и нависает над всеми – попробуй его нарушить. Макмерфи, понятно, молчит – карнавал его затея, – и когда я уже думаю, что охотника выступать не найдется – дураков нет, Чесвик рядом с Макмерфи вдруг буркнул и неожиданно для себя вскочил, потирая ребра.

– Хм… Лично я считаю, – он смотрит вниз на ручку кресла, где стоит кулак Макмерфи с оттопыренным кверху большим пальцем, жестким, как шпора, – что карнавал – это прекрасная идея. Надо как-нибудь нарушить однообразие.

– Правильно, Чарли. – Доктор доволен его поддержкой. – И отнюдь не бесполезная в терапевтическом отношении.

– Конечно, – говорит Чесвик уже радостней. – Да. Карнавал – очень терапевтическая штука. Еще бы.

– Б-б-будет весело, – говорит Билли Биббит.

– Да, и это тоже, – говорит Чесвик. – Мы можем устроить, доктор Спайви, устроить можем. Сканлон покажет свой номер «Человек-бомба», а я организую метание колец в трудовой терапии.

– Я буду гадать, – говорит Мартини и поднимает глаза к потолку.

– А я очень неплохо читаю по ладони – диагностирую патологию, – говорит Хардинг.

– Прекрасно, прекрасно, – говорит Чесвик и хлопает в ладоши. До сих пор его никогда ни в чем не поддерживали.

– А я, – тянет Макмерфи, – сочту за честь работать на игровых аттракционах. Имею опыт…

– Да, масса возможностей. – Доктор сидит выпрямившись, совсем воодушевился. – У меня множество идей…

Еще пять минут он говорит полным ходом. Видно, что о многих идеях он уже потолковал с Макмерфи. Описывает игры, киоски, заводит речь о продаже билетов – и вдруг смолк, как будто взгляд сестры ударил его промеж глаз. Он моргает и спрашивает ее:

– Как вы относитесь к этой идее, мисс Гнусен? К карнавалу. У нас в отделении.

– Согласна, он может сыграть определенную роль в лечебном процессе, – говорит она и ждет. Опять она громоздит над нами молчание. Убедилась, что его никто не посмеет нарушить, и говорит дальше: – но считаю, что подобную идею следовало бы обсудить сперва с персоналом. Как вы на это смотрите, доктор?

– Разумеется. Понимаете, я просто подумал, что сначала прозондирую почву среди больных. Но раньше, конечно, обсудим среди персонала. А потом вернемся к нашим планам.

Все понимают, что с карнавалом покончено.

Старшая сестра решила, что пора прибрать вожжи к рукам – начинает шелестеть своей папкой.

– Отлично. Тогда, если других новостей нет… И если мистер Чесвик займет свое место… Мне кажется, пора приступить к обсуждению. У нас осталось… – Она вынимает из корзины часы, – сорок восемь минут. Итак…

– О! Подождите-ка. Я вспомнил, есть еще одна новость. – Макмерфи поднял руку, пощелкивает пальцами.

Она долго смотрит на руку, ничего не говоря.

– Да, мистер Макмерфи?

– Не у меня, у доктора Спайви. Доктор, скажите им, что вы придумали про наших тугоухих ребят и радио.

Сестра слегка дергает головой, почти незаметно, но сердце у меня начинает грохотать. Она опускает папку в корзину, поворачивается к доктору.

– Да, – говорит доктор. – Чуть не забыл. – Он откидывается на спинку, кладет ногу на ногу и соединяет кончики пальцев; вижу, что еще радуется своему карнавалу. – Видите ли, мы с Макмерфи обсуждали возрастную проблему в нашем отделении: разнородный состав больных, молодые и пожилые вместе. Не самые идеальные условия для нашей терапевтической общины, но администрация ничем помочь не может, корпус гериатрии и без того переполнен. Должен признать, что для всех, кого это непосредственно касается, ситуация не самая приятная. Однако в ходе разговора у нас с мистером Макмерфи родилась мысль, как облегчить жизнь обеим возрастным группам. Мистер Макмерфи обратил внимание на то, что некоторые пожилые пациенты плохо слышат радио. Он предложил включить репродуктор на большую громкость, чтобы его слышали хроники с дефектами слуха. Мне кажется, весьма гуманное предложение.

Макмерфи скромно отмахивается, доктор кивает ему и продолжает:

– Но я сказал ему, что ко мне уже поступали жалобы от более молодых пациентов: радио и без того играет слишком громко, мешает разговору и чтению. Макмерфи сказал, что не подумал об этом и что это в самом деле обидно: люди, которые хотят читать, не могут найти себе тихое место, а радио оставить тем, кто хочет слушать. Я согласился с ним, что это в самом деле обидно, и хотел уже переменить тему разговора, как вдруг вспомнил о бывшей ванной комнате, куда мы переносим столы на время собраний. В остальном эту комнату не используют – комната предназначалась для гидротерапии, а с тех пор, как мы получили новые лекарства, нужда в ней отпала. Так вот, хочет ли группа иметь эту комнату в качестве второй дневной, или, скажем так, игровой, комнаты?

Группа молчит. Она знает, чей теперь ход. Сестра закрывает папку Хардинга, кладет на колени, скрещивает руки поверх нее и оглядывает комнату – ну, кто из вас осмелится заговорить? Никто не осмелился, и тогда она поворачивается к доктору.

– План прекрасный, доктор Спайви, и я ценю заботу мистера Макмерфи о других пациентах, но очень боюсь, что для надзора за второй дневной комнатой у нас не хватит людей.

Вопрос решен – она так уверена в этом, что снова раскрывает папку. Но доктор продумал все основательнее, чем ей кажется.

– Я и это учел, мисс Гнусен. Поскольку здесь, в дневной комнате, с репродуктором останутся преимущественно хроники и в большинстве своем они прикованы к креслам и каталкам, один санитар и одна сестра легко подавят любой мятеж или бунт, если таковой возникнет, вам не кажется?

Она не отвечает, и шутка насчет мятежей и бунтов ей тоже не по душе – но в лице не изменилась. Улыбка на месте.

– Так что остальные двое санитаров и сестры смогут присмотреть за людьми в ванной комнате, и это, может быть, даже проще, чем в большом помещении. Как вы считаете, друзья? Это выполнимый план? Я им, надо сказать, зажегся и предлагаю попробовать – посмотрим несколько дней, что из этого выйдет. А не выйдет – что ж, ключ у нас есть, комнату запереть всегда можем, правда?

– Правильно! – Говорит Чесвик и ударяет кулаком по ладони. Он все еще стоит, как будто боится снова оказаться рядом с оттопыренным пальцем Макмерфи. – Правильно, доктор Спайви, если не получится, ключ у нас есть, комнату запереть всегда можно. Конечно.

Доктор оглядывает публику – острые кивают, улыбаются и очень довольны, а он, решив, что они довольны им и его планом, краснеет, как Билли Биббит, и раза два протирает очки, прежде чем продолжить. Мне смешно, что этот маленький человек так доволен собой. Он смотрит на кивающих пациентов, сам кивает, говорит: «Отлично, отлично» – и кладет руки на колени.

– Очень хорошо. Так. Если это решено… Я, кажется, забыл, что мы намеревались обсуждать сегодня утром.

Сестра опять слегка дергает головой, а потом наклоняется над корзиной и вынимает папку. Листает бумаги, и похоже, что руки у нее дрожат. Она вынимает один листок, и снова, не дав ей начать, вскакивает Макмерфи, тянет руку, переминается с ноги на ногу и протяжно, задумчиво говорит: «Слу-ушайте», – и она перестает возиться с бумажками, застывает, словно голос Макмерфи заморозил ее так же, как сегодня утром ее голос заморозил санитара. Когда она замерзает, у меня в голове опять какое-то приятное кружение. Макмерфи говорит, а я внимательно наблюдаю за ней.

– Слушайте, доктор, я тут ночью такой сон видел, до смерти охота узнать, что он значит. Понимаете, это как будто я во сне, а потом вроде как будто не я – а вроде кто-то другой на меня похожий… Вроде моего отца! Ну да, вот кто это был. Это был отец, потому что иногда я себя видел… То есть его… Видел с железным болтом в челюсти, как у него…

– У вашего отца железный болт в челюсти?

– Ну, сейчас уже нет, а одно время был, когда я был мальчишкой. Он месяцев десять ходил с таким здоровым железным болтом, вот отсюда пропущенным и аж сюда! Ух, натуральный Франкенштейн. У него на лесопилке вышла ссора с одним там с запруды, и ему заехали обушком по челюсти… Хе! Дайте расскажу, как это получилось…

Лицо у нее спокойное, как будто она обзавелась слепком, сделанным и раскрашенным под такое выражение, какое ей требуется. Уверенное, ровное, терпеливое. И не дергается – только это ужасное ледяное лицо, спокойная улыбка, отштампованная из красной пластмассы; чистый, гладкий лоб, ни одна морщинка не выдаст слабости, беспокойства; большие зеленые глаза без глубины, нарисованные с таким выражением, которое говорит: могу подождать, могу отступить на шаг или два, но ждать умею и буду терпеливой, спокойной, уверенной, потому что в проигрыше остаться не могу.

Мне показалось на минуту, что ее победили. Может, и не показалось. Но сейчас я понимаю, что это неважно. Один за другим больные украдкой бросают на нее взгляды – как она отнесется к тому, что Макмерфи верховодит на собрании; видят то же самое, что я. Такую большую не победишь. Заслоняет полкомнаты, как японская статуя. Ее не стронешь, и управы на нее нет. Маленький бой она сегодня проиграла, но это местный бой в большой войне, в которой она побеждала и будет побеждать. Нельзя позволить, чтобы Макмерфи поселил в нас надежду, усадил болванами в свою игру. Она будет и дальше выигрывать, как комбинат, потому что за ней вся сила комбината. На своих проигрышах она не проигрывает, а на наших выигрывает. Чтобы одолеть ее, мало побить ее два раза из трех или три раза из пяти, надо побить при каждой встрече. Как только ты расслабился, как только проиграл один раз, она победила навсегда. А рано или поздно каждый из нас должен проиграть. С этим ничего не поделаешь.

Вот сейчас она включила туманную машину и нагнала столько, что я ничего не вижу, кроме ее лица, и нагоняет все гуще и гуще, и становится так же безнадежно и мертво, как минуту назад было радостно – когда она дернула головой, – еще безнадежней, чем было до того, потому что теперь я знаю: с ней и с ее комбинатом не сладить. И Макмерфи не сладит, так же как я. Никто не сладит. И чем больше я думаю о том, что с ними не сладить, тем быстрее наплывает туман.

А я рад, когда он становится таким густым, что ты исчезаешь в нем, – тут можно больше не сопротивляться, и опять тебе ничего не грозит.

В дневной комнате играют в «монополию». Играют третий день, повсюду дома и гостиницы, два стола составлены вместе, чтобы поместились все карточки и пачки игральных денег. Макмерфи уговорил их, что для интереса нужно платить по центу за каждый игральный доллар, взятый из банка; коробка «монополии» полна мелочи.

– Тебе бросать, Чесвик.

– Одну минутку, пока он не бросил. Чтобы купить гостиницы, мне что нужно?

– Тебе нужно, Мартини, по четыре дома на всех участках одного цвета. Ну, поехали, черт возьми.

– Одну минутку.

На той стороне стола запорхали деньги – красные, зеленые и желтые бумажки летают туда и сюда.

– Ты покупаешь гостиницу или новый год празднуешь, черт возьми?

– Чесвик, бросай косточки.

– Два очка! Ого, Чесвикуля, куда же ты попал? Случайно, не на мою улицу Марвин Гарденс? Не должен ли ты мне за это… Так, смотрим… Триста пятьдесят долларов?

– Тьфу ты.

– А это что за штуки? Подожди минутку. Что это за штуки по всей доске?

– Мартини, ты уже два дня видишь эти штуки по всей доске. Неудивительно, что я горю. Макмерфи, не понимаю, как ты можешь сосредоточиться, когда рядом сидит Мартини и галлюцинирует по десять кадров в минуту.

– Чесвик, ты не беспокойся за Мартини. У него дела в порядке. Ты выкладывай-ка три с половиной сотни, а Мартини как-нибудь сам управится; разве мы не берем с него арендную плату, когда его «штука» попадает на нашу землю?

– Погодите минуту. Очень уж их много.

– Это ничего, март. Только сообщай нам, на чей участок они попали. Чесвик, кости еще у тебя. Ты выбросил пару, бросай еще раз. Молодец. Ух! Целых шесть.

– Попадаю на… Случай: «Вы избраны председателем совета; уплатите каждому игроку…» Тьфу ты, черт возьми!

– Чья это гостиница на редингской железной дороге?

– Друг мой, нетрудно видеть, что это не гостиница; это депо.

– Нет, погодите минуту…

Макмерфи обходит край стола, передвигает карточки, перекладывает деньги, ставит поровнее свои гостиницы. Из-под отворота шапки у него торчит стодолларовая бумажка; дуром взял, говорит он про нее.

– Сканлон, по-моему, твоя очередь.

– Дай кости. В куски разнесу вашу доску. Ну, поехали. Так… На одиннадцать продвинуться – переставьте меня, Мартини.

– Сейчас.

– Да не эту, черт ненормальный; это не фигурка моя, это мой дом.

– Тот же цвет.

– Что этот домик делает в электрической компании?

– Это электростанция.

– Мартини, ты не кости в кулаке трясешь…

– Отстань от него, какая разница.

– Это же два дома!

– Фью. Мартини переехал на целых… Дайте счесть… На целых девятнадцать. Продвигаешься, март; ты попал на… Где твоя фигурка, браток?

– А? Да вот она.

– Она была у него во рту, Макмерфи. Великолепно. Это – два шага по второму и третьему коренным зубам, четыре шага по доске, и ты попадаешь… На Балтик-авеню, Мартини. На свой единственный участок. До какой же степени может везти человеку, друзья? Мартини играет третий день и практически каждый раз попадает на свою землю.

– Заткнись и бросай, Хардинг. Твоя очередь.

Хардинг берет кости длинными пальцами и большим ощупывает грани, как слепой. Пальцы того же цвета, что и кости, кажется, он сам их вырезал другой рукой. Встряхивает кости, они стучат у него в кулаке. Катятся, замирают прямо перед Макмерфи.

– Фью. Пять, шесть, семь. Не повезло, браток. Опять угодил в мои громадные владения. Ты должен мне… Ага, отделаешься двумя сотнями.

– Жалко.

Игра идет, идет под стук костей и шелест игральных денег.

Бывает, подолгу – по три дня, года – не видишь ничего, догадываешься, где ты, только по голосу репродуктора над головой, как по колокольному бую в тумане. Когда развиднеется, люди ходят вокруг спокойно, словно даже дымки в воздухе нет. Наверное, туман как-то действует на их память, а на мою не действует.

Даже Макмерфи, по-моему, не понимает, что его туманят. А если и замечает, то не показывает своего беспокойства. Старается никогда не показывать своего беспокойства персоналу; знает, что если кто-то хочет тебя прижать, то сильнее всего ты досадишь ему, если сделаешь вид, будто он тебя совсем не беспокоит.

Что бы ни сказали ему сестры и санитары, какую бы ни сделали гадость, он ведет себя с ними воспитанно. Случается, какое-нибудь дурацкое правило разозлит его, но тогда он разговаривает еще вежливее и почтительнее, покуда злость не сойдет и сам не почувствует, до чего это все смешно – правила, неодобрительные взгляды, с которыми эти правила навязываются, манера разговаривать с тобой, словно ты какой-нибудь трехлетний ребенок, – а когда почувствует, до чего это смешно, начинает смеяться – и бесит их ужасно. Макмерфи думает, что он в безопасности, пока способен смеяться, – и до сих пор у него это получалось. Только один раз он не совладал с собой и показал, что злится – но не из-за санитаров, не из-за старшей сестры, не из-за того, что они сделали, а из-за больных, из-за того, чего они н е сделали.

Это произошло на групповом собрании. Он обозлился на больных за то, что они повели себя чересчур осторожно – перетрухнули, он сказал. Он принимал у них ставки на финальные матчи чемпионата по бейсболу, которые начинались в пятницу. И думал, что будем смотреть их по телевизору, хотя передавали их не в то время, когда разрешено смотреть телевизор. За несколько дней на собрании он спрашивает, можно ли нам заняться уборкой вечером, в телевизионное время, а днем посмотреть игры. Сестра говорит «нет», как он примерно и ожидал. Она говорит ему, что распорядок составили, исходя из тонких соображений, и эта перестановка приведет к хаосу.

Такой ответ сестры его не удивляет; удивляет его поведение острых, когда он спрашивает, как они к этому относятся. Будто воды в рот набрали. Попрятались каждый в свой клубок тумана, я их еле вижу.

– Да послушайте, – говорит он им, но они не слушают. Он ждет, чтобы кто-нибудь заговорил, ответил на его вопрос. А они как будто оглохли, не шевельнутся. – Слушайте, черт побери, тут между вами, я знаю, не меньше двенадцати человек, которым не все равно, кто выиграет в этих матчах. Неужели вам неохота самим поглядеть?

– Не знаю, мак, – говорит наконец Сканлон, – вообще-то я привык смотреть шестичасовые новости. А если мы так сильно поломаем распорядок, как говорит мисс Гнусен…

– Черт с ним, с распорядком. Получишь свой поганый распорядок на будущей неделе, когда кончатся финалы. Что скажете, ребята? Проголосуем, чтобы смотреть телевизор днем, а не вечером. Кто за это?

– Я! – Кричит Чесвик и вскакивает.

– Все, кто за, поднимите руки. Ну, кто за?

Поднимает руку Чесвик. Кое-кто из острых озирается – есть ли еще дураки? Макмерфи не верит своим глазам.

– Кончайте эту ерунду. Я думал, вы можете голосовать насчет порядков в отделении и прочих дел. Разве не так, доктор?

Доктор кивает, потупясь.

– Так кто хочет смотреть игры?

Чесвик тянет руку еще выше и сердито оглядывает остальных. Сканлон мотает головой, а потом поднимает руку над подлокотником кресла. И больше никто. У Макмерфи язык отнялся.

– Если с этим вопросом покончено, – говорит сестра, – может быть, продолжим собрание?

– Ага, – говорит он и оползает в кресле так, что его шапка чуть не касается груди. – Ага, продолжим наше собачье собрание.

– Ага, – говорит Чесвик, сердито оглядывает людей и садится, – ага, продолжим наше сволочное собрание. – Он мрачно кивает, потом опускает подбородок на грудь и сильно хмурится. Ему приятно сидеть рядом с Макмерфи и быть таким храбрым. Первый раз у него в проигранном деле нашелся союзник.

Макмерфи так зол и они ему так противны, что после собрания он ни с кем не разговаривает. Билли Биббит сам подходит к нему.

– Рэндл, – говорит Билли, – кое-кто из нас пять лет уже здесь. – Он терзает скрученный в трубку журнал, на руках его видны ожоги от сигарет. – А кое-кто останется здесь еще надолго-надолго – и после того как ты уйдешь, и после того, как кончатся эти финальные игры. Как ты… Не понимаешь… – Он бросает журнал и уходит. – А, что толку.

Макмерфи глядит ему вслед, выгоревшие брови снова сдвинуты от недоумения.

Остаток дня он спорит с остальными о том, почему они не голосовали, но они не хотят говорить, и он как будто отступает, больше не заводит разговоров до последнего дня перед началом игр.

– Четверг сегодня, – говорит он и грустно качает головой.

Он сидит на столе в ванной комнате, ноги положил на стул, пробует раскрутить на пальце шапку. Острые бродят по комнате, стараются не обращать на него внимания. Уже никто не играет с ним в покер и в очко на деньги – когда они отказались голосовать, он так разозлился, что раздел их чуть не догола, все они по уши в долгах и боятся залезать дальше – а на сигареты играть не могут, потому что сестра велела снести все сигареты на пост для хранения, говорит, что заботится об их же здоровье, но они понимают – для того, чтобы Макмерфи не выиграл все в карты. Без покера и очка в ванной тихо, только звук репродуктора доносится из дневной комнаты. До того тихо, что слышишь, как ребята наверху, в буйном, лазают по стенам да время от времени подают сигнал «У-у, у-у, у-у-у» равнодушно и скучно, как младенец кричит, чтобы укричаться и уснуть.

– Четверг, – снова говорит Макмерфи.

– У-у-у, – вопит кто-то на верхнем этаже.

– Это Гроган, – говорит Сканлон и глядит на потолок. Он не хочет замечать Макмерфи. – Горлан Гроган. Несколько лет назад прошел через наше отделение. Не хотел вести себя тихо, как велит мисс Гнусен, помнишь его, Билли? Все «У-у, у-у», я думал, прямо рехнусь. С этими остолопами одно только можно – кинуть им пару гранат в спальню. Все равно от них никакой пользы…

– А завтра пятница, – говорит Макмерфи. Не дает Сканлону увести разговор в сторону.

– Да, – говорит Чесвик, свирепо оглядывает комнату, – завтра пятница.

Хардинг переворачивает страницу журнала.

– То есть почти неделя, как наш друг Макмерфи живет среди нас и до сих пор не сверг правительство, – ты это имел в виду, Чесвикульчик? Господи, подумать только, в какую бездну равнодушия мы погрузились – позор, жалкий позор.

– Правительство подождет, – говорит Макмерфи. – А Чесвик говорит: завтра по телевизору первый финальный матч; и что же мы будем делать? Снова драить эти поганые ясли?

– Ага, – говорит Чесвик. – Терапевтические ясли мамочки Гнусен.

У стены ванной я чувствую себя шпионом: ручка моей швабры сделана не из дерева, а из металла (лучше проводит электричество) и полая, места хватит, чтобы спрятать маленький микрофон. Если старшая сестра нас слушает, ох и задаст она Чесвику. Вынимаю из кармана затвердевший шарик жвачки, отрываю от него кусок и держу во рту, размягчаю.

– Давайте-ка еще раз, – говорит Макмерфи. – Посчитаем, сколько будут голосовать за меня, если я опять попрошу включать телевизор днем?

Примерно половина острых кивают: да – но голосовать будут, конечно, не все. Он снова надевает шапку и подпирает подбородок обеими ладонями.

– Ей-богу, не понимаю вас. Хардинг, ты-то чего косишь? Боишься, что старая стервятница руку отрежет, если поднимешь?

Хардинг вздергивает жидкую бровь.

– Может быть. Может быть, боюсь, что отрежет, если подниму.

– А ты, Билли? Ты чего испугался?

– Нет. Вряд ли она что-нибудь с-с-сделает, но… – Он пожимает плечами, вздыхает, вскарабкивается на пульт, с которого управляли душами, и садится там, как мартышка, – просто я думаю, что от голосования н-н-не будет никакой пользы. В к-к-конечном счете. Бесполезно, м-мак.

– Бесполезно? Скажешь! Да вам руку поупражнять – и то польза.

– И все-таки рискованно, мой друг. Она всегда имеет возможность прижать нас еще больше. Из-за бейсбольного матча рисковать не стоит, – говорит Хардинг.

– Кто это сказал? Черт, сколько лет я уже не пропускал финалов. Один раз я в сентябре сидел – так даже там позволили принести телевизор и смотреть игры: иначе у них вся тюрьма взбунтовалась бы. Может, вышибу, к черту, дверь и пойду куда-нибудь в бар смотреть игру – я и мой приятель Чесвик.

– Вот это уже соображение по существу, – говорит Хардинг и бросает журнал. – Может быть, проголосуем завтра на собрании? «Мисс Гнусен, вношу предложение перевести палату en masse В «Час досуга» на предмет пива и телевидения».

– Я бы поддержал предложение, – говорит Чесвик. – Правильное, черт возьми.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.