Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Пролетая над гнездом кукушки (One Flew Over the Cuckoo’s Nest) 2 страница



Он председатель совета пациентов, потому что у него есть документ, где сказано, что он окончил университет. Документ в рамке стоит на его тумбочке рядом с фотографией женщины в купальнике, про которую тоже подумаешь, что видел ее в кино – у нее очень большая грудь, и она пальцами придерживает на ней лифчик купальника, а сама смотрит вбок на фотоаппарат. Позади нее на полотенце сидит Хардинг и выглядит в плавках довольно тощим, будто ждет, что какой-нибудь здоровый парень набросает на него ногой песок. Хардинг всегда хвастается тем, что у него такая жена, самая, говорит, сексуальная женщина в мире и не нарадуется ему по ночам.

Когда Билли указал на него, Хардинг развалился на стуле, принял важный вид и говорит потолку, а не Биббиту и Макмерфи:

– Этот… Джентльмен записан на прием?

– М-мистер м-Макмерфи, вы записаны на прием? Мистер Хардинг занятой человек и без за-записи никого не принимает.

– Этот занятой человек Хардинг – он и есть ваш главный псих? – Смотрит на Билли одним глазом, и Билли часто-часто кивает. Доволен, что все обратили на него внимание.

– Тогда скажи главному психу Хардингу, что его желает повидать р. П. Макмерфи и что больница тесна для них двоих. Я привык быть главным. Я был главным тракторным наездником на всех лесных делянках северо-запада, я был главным картежником аж с корейской войны, и даже главным полольщиком гороха на этой гороховой ферме в пендлтоне – так что если быть мне теперь психом, то буду, черт возьми, самым отъявленным и заядлым. Скажи вашему Хардингу, что либо он встретится со мной один на один, либо он трусливый койот и чтобы к заходу солнца духу его не было в городе.

Хардинг развалился еще сильнее и подцепил большими пальцами лацканы.

– Биббит, сообщи этому молодому из ранних Макмерфи, что я встречусь с ним в полдень в главном коридоре и пусть два дымящихся либидо скажут последнее слово в нашем споре. – Хардинг тоже растягивал слова на ковбойский манер, как Макмерфи; но голос тонкий, задыхающийся, и получается смешно. – Можешь честно предупредить его, что я главный псих отделения уже два года и ненормальнее меня нет человека на свете.

– Мистер Биббит, можешь предупредить вашего мистера Хардинга, что я такой ненормальный, что голосовал за Эйзенхауэра.

– Биббит! Скажи мистеру Макмерфи, что я такой ненормальный, что голосовал за Эйзенхауэра дважды.

– А ты передай в ответ мистеру Хардингу, – он кладет обе руки на стол, наклоняется и говорит тихим голосом, – я такой ненормальный, что собираюсь голосовать за Эйзенхауэра и в нынешнем ноябре!

– Снимаю шляпу, – говорит Хардинг, наклоняет голову и жмет Макмерфи руку.

Мне ясно, что Макмерфи выиграл, хотя не совсем понимаю, что именно.

Все острые побросали свои занятия и подошли потихоньку – разобраться, что за птица этот новенький. Ничего похожего в нашем отделении не видели. Расспрашивают его, откуда он и чем занимается, я ни разу не видел, чтобы кого-нибудь так расспрашивали. Он отвечает, что у него призвание. Говорит, что был обыкновенным бродягой, кочевал по лесоразработкам, пока не попал в армию, и армия определила, к чему у него природная склонность: одних она выучивает на сачков, других – на зубоскалов, а его выучила покеру. После этого он остепенился и посвятил себя карточным играм всех рангов.

– Играть в карты, быть холостым, жить где хочешь и как хочешь, если люди не помешают, – говорит он, – …Но вы же знаете, как общество преследует человека с призванием. С тех пор как я нашел свое призвание, я обжил столько тюрем в малых городах, что могу написать брошюру. Говорят – закоренелый скандалист. Дерусь, значит. Хреновина это. Когда я был глупым дровосеком и попадал в драку, они не очень-то возражали – это, мол, извинительно, рабочий, мол, человек, он так разряжается. А если ты игрок, и прознали, что ты разок-другой втихаря перекинулся в картишки, ну тут уж и сплевывай только наискось, иначе ты как есть уголовник. Одно время там прямо разорились, катая меня с дачи на дачу.

Он трясет головой, надувает щеки.

– Но это только поначалу. После я освоился. Честно говоря, до этого срока в пендлтоне – припаяли за оскорбление действием – я не залетал почти целый год. Почему и сгорел. Потерял навык: малый сумел встать с пола и кликнуть полицию раньше, чем я свалил из города. Упорный попался…

Он опять хохочет и пожимает руки, а всякий раз, когда негр подступает к нему с термометром, садится к кому-нибудь за стол меряться силой – и скоро он уже знаком со всеми острыми. Пожал руку последнему и тут же перешел к хроникам, как будто между нами и разницы нет. Не поймешь, то ли он вправду такой дружелюбный, то ли из-за игорного интереса знакомится с людьми, которые так плохи, что другой раз даже фамилии своей не знают.

Он уже отрывает от стены руку Эллиса и трясет так, словно он политик, и хочет, чтобы его куда-то выбрали, и голос Эллиса не хуже прочих.

– Друг, – внушительно говорит он Эллису, – меня зовут р. П. Макмерфи, и мне не нравится, когда взрослый человек делает лужу и полощется в ней. Не пора ли тебе просохнуть?

Эллис смотрит на лужу у ног с большим удивлением.

– Ой, спасибо, – говорит он и даже делает несколько шагов к уборной, но гвозди отдергивают его руки назад к стене.

Макмерфи движется вдоль цепочки хроников, пожимает руки полковнику Маттерсону, Ракли, старику Питу. Он пожимает руки катальщикам, самоходам, овощам, пожимает руки, которые приходится поднимать с колен, как мертвых птиц, заводных птиц – из косточек и проволочек, чудесные игрушки, сработавшиеся и упавшие. Пожимает руки всем подряд, кроме большого Джорджа, водяного психа: Джордж улыбнулся и отстранился от негигиеничной руки, а Макмерфи отдает ему честь и, отходя, говорит своей правой:

– Рука, как он догадался, что на тебе столько грехов?

Всем понятно, куда он гнет и к чему эта канитель со всеобщим рукопожатием, но это все равно интересней, чем разбирать головоломки. Он твердит, что это необходимое дело, обязанность игрока – пройти и познакомиться с будущими партнерами.

Но не сядет же он с восьмидесятилетним органиком, который только одно умеет с картами – взять их в рот и пососать? И все-таки похоже, что он получает от этого удовольствие и что он такой человек, который умеет рассмешить людей.

Последний – я. Все еще приклеен к стулу в углу. Дойдя до меня, Макмерфи останавливается, опять зацепляет большими пальцами карманы и, закинув голову, хохочет, словно я показался ему смешнее всех остальных. Сижу, подтянув колени к груди, обхватив их руками, уставился в одну точку, как глухой, а самому страшно от его смеха: вдруг догадался, что я симулирую?

– У-ху-ху, – говорит он, – что мы видим?

Эту часть помню ясно. Помню, как он закрыл один глаз, откинул голову, поглядел на меня поверх малинового, только-только затянувшегося рубца на носу и захохотал. Я сперва подумал, ему смешно оттого, что у такого, как я, и вдруг индейское лицо, черные, масленые индейские волосы. Или – что я такой слабый. Но тут же, помню, подумал, что он из-за другого смеется: сразу смекнул, что я играю глухонемого, и пусть даже ловко играю, он раскусил меня и смеется, подмигивает, понятно, мол.

– А ты что скажешь, вождь? Ты прямо как сидящий бык на сидячей забастовке /сидящий бык (1834-1890) – вождь индейцев племени сиу. С начала 60-х годов до 1877 года воевал с белыми. Убит полицией. (Здесь и далее примечания переводчика)/. – Оглянулся на острых – засмеются ли шутке; но они только хихикнули, и он снова повернулся ко мне, подмигнул: – как звать тебя, вождь?

Через всю комнату ответил Билли Биббит:

– Ф-фамилия Бромден. Вождь Бромден. Но все зо-зовут его вождь швабра, потому что санитары заставляют его м-много подметать. П-пожалуй, он мало на что еще годится. Глухой. – Билли опустил подбородок на руки. – Если бы я оглох, – он вздохнул, – я б-бы покончил с собой.

Макмерфи все смотрел на меня.

– Вырастет – довольно высокий будет, а? Интересно, сколько в нем сейчас?

– Кажется, ему намеряли два метра один сантиметр; большой, а собственной тени боится. П-просто большой глухой индеец.

– Я увидел, как он тут сидит, тоже подумал, похож на индейца. Но Бромден не индейское имя. Из какого он племени?

– Не знаю, – сказал Билли. – Когда меня положили, он уже был здесь.

– У меня сведения от врача, – сказал Хардинг, – что он только наполовину индеец, колумбийский, кажется, индеец. Это вымершее племя из ущелья Колумбии. Врач сказал, что его отец был вождем племени, откуда и прозвище «вождь». А что касается фамилии Бромден, мои познания в индейской этнографии так далеко не идут.

Макмерфи наклонил голову прямо ко мне, так что пришлось смотреть на него.

– Это верно? Ты глухой, вождь?

– Он г-глухонемой.

Макмерфи собрал губы трубочкой и долго смотрел мне в лицо. Потом выпрямился и протянул руку.

– Какого лешего, руку-то пожать он может? Хоть глухой, хоть какой. Ей-богу, вождь, пускай ты длинный, но руку мне пожмешь, или буду считать за оскорбление. А оскорблять нового главного психа больницы – не стоит.

Сказав это, он оглянулся на Хардинга и Билли и скорчил рожу, но рука была по-прежнему протянута ко мне, большая, как тарелка.

Очень хорошо помню эту руку: под ногтями сажа – с тех пор как он работал в гараже; пониже костяшек – наколка, якорь; на среднем пальце пластырь, отставший по краям. Суставы остальных покрыты шрамами и порезами, старыми, новыми. Помню, что ладонь была ровная и твердая, как дерево, от долгого трения о ручки топоров и мотыг – не подумаешь, что ладонь игрока. Ладонь была в мозолях, мозоли потрескались, в трещины въелась грязь. Дорожная карта его странствий по западу. Его рука с шершавым звуком прикоснулась к моей. Помню, как сжали мою руку его толстые сильные пальцы, и с ней произошло что-то странное, она стала разбухать, будто он вливал в нее свою кровь. В ней заиграла кровь и сила. Помню, она разрослась почти как его рука…

– Мистер Макморри.

Это старшая сестра.

– Мистер Макморри, вы не могли бы подойти?

Это старшая сестра. Черный с термометром сходил за ней. Она стоит, постукивая этим термометром по своим часам, глаза жужжат, обмеривая нового пациента. Губы сердечком, как у куклы, готовы принять пластмассовый сосок.

– Мистер Макморри, санитар Уильямс говорит, что вы не выразили желания принять душ после прихода. Это правда? Поймите, пожалуйста, мне приятно, конечно, что вы взяли на себя труд познакомиться с остальными пациентами отделения, но всему свое время, мистер Макморри. Мне жаль разлучать вас с мистером Бромденом, но поймите: каждый должен… Выполнять правила.

Он закидывает голову, подмигивает, показывая, что она его не обманет, так же как я не обманул. И с минуту смотрит на нее одним глазом.

– Знаете, – говорит он, – так вот мне всегда кто-нибудь объясняет насчет правил…

Он улыбается ей, она – ему обратно, примериваются друг к другу.

– …Когда понимает, что я поступлю как раз наоборот.

И отпускает мою руку.

На стеклянном посту старшая сестра открыла пакет с иностранной надписью и набирает в шприц травянисто-молочную жидкость из пузырька. Одна из младших сестер, барышня с блуждающим глазом, который опасливо заглядывает через плечо, пока другой занят обычным делом, взяла подносик с полными шприцами, но не уходит.

– Мисс Гнусен, какое у вас впечатление от нового пациента? Он симпатичный, общительный и все такое, но, извините, мне кажется, что он хочет здесь верховодить.

Старшая сестра проверяет острие иглы на пальце.

– Боюсь, – она протыкает резиновую пробку пузырька и вытягивает поршень, – что намерение у нового пациента именно такое: верховодить. Он из тех, кого мы называем манипуляторами, мисс Флин, эти люди используют все и вся для своих целей.

– Да? Но… В психиатрической больнице? Какие же могут быть цели?

– Самые разные. – Она спокойна, улыбается, сосредоточенно наполняет шприц. – Комфорт, удобная жизнь, например; возможно, власть, уважение; денежные приобретения… Возможно, все вместе. Иногда цель манипулятора – развал отделения ради развала. Есть такие люди в нашем обществе. Манипулятор может влиять на других пациентов и разложить их до такой степени, что месяцы уйдут на восстановление налаженного когда-то порядка. При нынешнем либеральном подходе в психиатрических больницах это сходит им с рук. Несколько лет назад было иначе. Помню, несколько лет назад у нас в отделении был больной – некий мистер Тейбер, это был невыносимый манипулятор. Недолгое время. – Она отрывается от работы и держит полузаполненный шприц перед лицом, как маленький жезл. Глаза рассеянные – в них приятное воспоминание. – Мистер Тейбер, – повторяет она.

– Нет, правда, мисс Гнусен, – говорит младшая, – чего ради разваливать отделение? Какие мотивы…

Старшая сестра обрывает ее, снова вонзив иглу в пробку; наполняет шприц, выдергивает, кладет на поднос. Я вижу, как ее рука тянется к следующему пустому шприцу: выпад, роняет кисть, опускается.

– Вы, кажется, забываете, мисс Алин, что наши пациенты – сумасшедшие.

Если что-то мешает ее хозяйству действовать, как точной, смазанной, отлаженной машине, старшая сестра выходит из себя. Малейший сбой, непорядок, помеха, и она превращается в белый тугой комок ярости, и на комок этот натянута улыбка. Она ходит по отделению, лицо ее между носом и подбородком надрезано все той же кукольной улыбкой, то же спокойное жужжание идет из глаз, но внутри она напряжена, как сталь. Я знаю это, потому что чувствую. И не расслабится ни на грамм, пока нарушителя не обротают, – как она говорит, не приведут в соответствие.

Под ее руководством внутренний мир – отделение – почти всегда находится в полном соответствии. Но беда в том, что она не может быть в отделении постоянно. Часть ее жизни проходит во внешнем мире. Так что она не прочь и внешний мир привести в соответствие. Трудится она вместе с другими такими же, я их называю комбинатом – это громадная организация, которая стремится привести в соответствие внешний мир так же, как приведен внутренний. Старшая сестра – настоящий ветеран этого дела, занимается им бог знает сколько лет: давным-давно, когда я поступил к ним из внешнего мира, она уже была старшей сестрой на прежнем месте.

Я замечаю, что с каждым годом умения у нее прибавляется и прибавляется. Опыт закалил и укрепил ее, и теперь она прочно держит власть, распространяющуюся во все стороны по волосковым проводам, невидимым для посторонних глаз, только не моих: я вижу, как она сидит посередь этой паутины проводов, словно сторожкий робот, нянчит свою сеть со сноровкой механического насекомого, зная, куда тянется каждый проводок, в какую секунду и какой ток надо послать по нему, чтобы добиться нужного результата. В армейском учебном лагере, до того как меня наладили в германию, я был помощником электрика и за год колледжа кое-что узнал об электронике – мне известно, как образуются такие штуки. А мечтает она, сидя в середке этой сети, о мире, действующем исправно и четко, как карманные часы со стеклянным донцем, о месте, где расписание нерушимо и пациенты, которые находятся не во внешнем мире, смирны под ее лучом, потому что все они хроники-катальщики с катетерами в штанинах, подсоединенному к общему стоку под полом. Годами она подбирала свой идеальный персонал: врачи всех возрастов и мастей появлялись перед ней со своими идеями о том, как нужно вести отделение, у иных даже характера не хватало, чтобы постоять за свои идеи, и каждый из них, изо дня в день обжигаясь о сухой лед ее глаз, отступал в необъяснимом ознобе. «Говорю вам, я не понимаю, в чем дело, – жаловались они кадровику. – С тех пор, как я работаю в отделении с этой женщиной, мне кажется, что в жилах у меня течет аммиак. Меня бьет дрожь, мои дети не хотят сидеть у меня на коленях, жена не хочет со мной спать. Настаиваю на переводе – нервный уголок, алкодром, педиатрия, мне все равно! »

И так шло у нее год за годом. Врачи держались кто три недели, кто три месяца. Наконец она остановилась на этом маленьком человеке, у которого широкий лоб и широкие мясистые щеки, а на уровне глазок голова сужена так, словно он носил слишком узкие очки, носил так долго, что примял виски, и теперь он привязывает свои окуляры шнурком к пуговице на воротничке; они качаются коромыслом на малиновом седельце его маленького носа, кренятся то влево, то вправо, и, чтобы сидели ровно, он должен наклонять голову, когда говорит. Вот этот доктор – по ней.

Трех своих дневных санитаров она подбирала еще дольше и перепробовала тысячи. Они проходили вереницей черных, угрюмых, толстоносых масок, и каждый начинал ненавидеть ее, кукольную ее белизну с первого взгляда. С месяц она проверяла их ненависть, потом спроваживала, потому что мало ненавидели. Наконец, она собрала эту тройку – не враз, а по одному, за несколько лет, вплела в свою схему, в свою сеть и теперь вполне уверена, что они годны – ненависти хватит.

Первого она добыла лет через пять после того, как я поступил в отделение, – это жилистый покоробленный карлик цвета холодного асфальта. Его мать изнасиловали в Джорджии, а отец в это время стоял рядом, привязанный плужными постромками к горячей чугунной печке, и кровь текла у него по ногам в ботинки. Мальчик же, пяти лет от роду, наблюдал из чулана одним глазом в дверную щелку и с тех пор не вырос ни на миллиметр. Теперь его тонкие дряблые щеки свисают из-подо лба так, словно на переносице уселась летучая мышь. Веки из тонкой серой замши, и он чуть-чуть поднимает их при появлении каждого нового белого – глянет из-под них, осмотрит человека с ног до головы и кивнет, вроде: ага, так оно и есть, как я думал. Он вышел на работу с носком, набитым мелкой дробью – пациентов приводить в чувство, но она ему сказала, что теперь так не принято, велела оставить глушилку дома и обучила своему методу: не показывай ненависти, будь спокойным и жди, жди маленькой форы, маленькой слабины, а уж тогда накидывай веревку и тяни, не отпускай. Все время. Вот как их приводят в чувство, учила она.

Остальные появились двумя годами позже с промежутком в месяц, и до того похожие, что я подумал, она заказала копию с того, который пришел раньше. Оба высокие, узкие, костлявые, и на лицах их высечено выражение, которое никогда не меняется, – как кремневые наконечники стрел. Глаза – шила. Коснешься волос, и они сдирают с тебя кожу.

Все трое черные, как телефоны. Это она по прошлым санитарам поняла: чем они чернее, тем охотней занимаются мытьем, и уборкой, и наведением порядка в отделении. Форма, например, у всех троих всегда белее снега. Белая, холодная и жесткая, как у нее самой.

Все трое носят белоснежные крахмальные штаны, белые рубашки с кнопками на боку и белые туфли, отполированные, как лед; туфли бесшумного хода, на красном каучуке. Идут по коридору, и – ни звука. Только пациент задумал побыть сам с собой или с другим пошептаться, тут же откуда ни возьмись этот в белом. Пациент забился в уголок, и вдруг – писк, и щека заиндевела, он оборачивается, а там перед стеной парит холодная каменная маска. Он видит только черное лицо. Тела нет. Стены белые, как их форма, вылизаны, как дверца холодильника, только черное лицо и руки парят перед ней, словно призрак.

Их натаскивают годами, и они все лучше настраиваются на волну старшей сестры. Один за другим они отключаются от прямого провода – работают по лучу. Она никогда не отдает приказов громким голосом, не оставляет письменных распоряжений, которые могут попасться на глаза посетителю – чьей-нибудь жене или той же учительнице. Нужды нет. Они держат связь на высоковольтной волне ненависти, и санитары исполняют ее приказание раньше, чем оно придет ей в голову.

Персонал ее подобран, и отделение – в тисках четкости, как часы вахтенного. Все, что люди подумают, сделают, скажут, расчислено на несколько месяцев вперед по заметкам, сделанным старшей сестрой в течение дня. Их отпечатают и введут в машину – слышу, гудит за стальной дверью в тылу сестринского поста. Машина выбросит карты дневного распорядка с узором из перфораций. В начале каждого дня карту др с сегодняшней датой сунули в прорезь стальной двери – и загудели стены: шесть тридцать, вспыхивает в спальне свет, санитары растолкали острых, и они слезают с постелей – натирать полы, вытряхивать пепельницы, зашлифовывать царапины на стене, где вчера закоротился один старик и отбыл в жуткой спирали дыма и запаха жженой резины. Катальщики спускают на пол мертвые ноги-колоды и как сидячие статуи ждут, чтобы кто-нибудь подогнал кресло. Овощи писают в постель, замыкают цепь звонка и электрошока, их сбрасывает на кафель, санитары обдают их из шланга, одевают в новое зеленое.

Шесть сорок пять, зажужжали бритвы, острые выстроились по алфавиту перед зеркалами, а, б, в, г, д… Кончились острые, подходят самоходы-хроники вроде меня, потом катят катальщики. Остались три старика с желтой плесенью на дряблых подбородках – этих бреют в дневной комнате прямо в шезлонгах, пристегнув лбы ремнями, чтобы головы не мотались под бритвой.

Иногда по утрам, особенно в понедельник, прячусь, увиливаю от расписания. В другие дни думаю, что хитрее будет встать на свое место в алфавите между «а» и «в» и идти маршрутом, как все, не поднимая ног, – мощные магниты в полу таскают людей по отделению, как кукол за ширмой.

Семь, открывается столовая, тут очередь задом наперед: катальщики, потом самоходы, потом острые берут подносы, кукурузные хлопья, бекон, яйца, поджаренный хлеб – а нынче утром персик-консерв на драной зеленой салатине. Некоторые острые подают подносы катальщикам. Катальщики по большей части просто обезножевшие хроники, едят сами, но у тех троих ниже щек ничего не действует да и выше – мало что. Называются овощами. Санитары ввозят их, когда все уселись, подкатывают к стене и берут одинаковые подносы со слякотной снедью и белым диетлистком. На листке у этой беззубой тройки значится «мягкая механическая»: яйца, ветчина, хлеб, бекон, все пережевано по двадцать два раза нержавеющей машиной на кухне. Видел, как она вытягивает суставчатые губы вроде пылесосного шланга и с коровьим звуком плюхает комок жеваной ветчины на тарелку.

Санитары кочегарят слишком быстро, розовые жевалки овощей не поспевают глотать, и мягкая механическая выдавливается на их подбородочки, капает на зеленое. Санитары ругают овощей, растягивают им рты пошире, вертанув ложкой, словно глазок на картофелине вырезают: «Этот старый бздун Бластик разваливается у меня на глазах. Не пойму, то ли он у меня ветчинный кисель глотает, то ли свой язык по кускам».

Семь тридцать, обратно в дневную комнату. Старшая сестра глядит сквозь свое спецстекло – до того отмыто, что не знаешь, есть оно или нет его, – поглядела, кивнула про себя, отрывает листок календаря, еще одним днем ближе к цели. Нажимает кнопку запуска всего. Слышу, буррум, тряхнули где-то железный лист. Все по местам. Острые: сесть вдоль своей стены, ждать, когда принесут карты и «монополию». Хроники: сесть вдоль своей стены, ждать складных головоломок из коробки красный крест. Эллис: на место у стены, руки поднять, ждать гвоздей, писать по ноге. Пит: качай головой, как болванчик. Сканлон: шевели на столе корявыми руками, собирай воображаемую бомбу, чтобы взорвать воображаемый мир. Хардинг: начинай говорить, маши голубиными руками, запирай их в подмышках – взрослым не положено так махать красивыми руками. Сефелт: ныть, что зубы болят и волосы выпадают. Все разом: вдох… Выдох… По порядку; частота сердцебиения задана в карте др. Слышно, шарики на местах, все катаются в обойме.

Как в мире комикса, где фигурки, плоские, очерченные черным, скачут сквозь дурацкую историю… Она была бы смешной, да фигурки – живые люди.

Семь сорок пять, санитары идут вдоль цепи хроников, ставят катетеры тем, кто сидит спокойно. Катетеры – презервативы б. У. С отстриженными макушками; резиновыми кольцами их крепят к резиновой трубке, которая идет под штаниной к пластиковому мешку с надписью: повторному использованию не подлежит; моя работа – споласкивать их в конце дня. Презервативы крепят пластырем к волосам, на ночь сдирают, и старые катетерные хроники – безволосые, как младенцы.

Восемь часов, стены жужжат, гудят вовсю. Репродуктор в потолке говорит: «Лекарства» – голосом, одолженным у старшей сестры. Смотрим на ее стеклянный ящик, но она далеко от микрофона, за три метра от микрофона, учит одну из младших аккуратно и по порядку раскладывать лекарства на подносе. Перед стеклянной дверью выстраиваются острые а, б, в, г, д, за ними самоходы, за ними катальщики (овощам дадут позже в ложке яблочного пюре). Подходят по одному, получают облатку в бумажном стаканчике, закидывают ее в горло, младшая сестра наливает в стаканчик воду, и они запивают облатку. Иногда какой-нибудь бестолковый спросит, что ему велят глотать.

– Секундочку, детка, что это за красненькие две, кроме витамина?

Знаю его. Это высокий ворчливый острый, его и так уже считают смутьяном.

– Лекарство, мистер Тейбер, оно вам полезно. Давайте примем.

– Нет, я спрашиваю, какое лекарство. Сам вижу, черт возьми, что таблетки…

– Примите их, мистер Тейбер… Ну, ради меня, хорошо? – Бросила взгляд на старшую сестру – как воспримут ее тактику улещивания, – и опять поворачивается к больному. Он все еще не хочет принимать неизвестное лекарство.

– Я не люблю склок. Но и не люблю глотать неизвестные предметы. Почем я знаю, может, это из тех хитрых лекарств, которые делают тебя не тем, кто ты есть?

– Не волнуйтесь, мистер Тейбер.

– Не волнуйтесь. Господи, спаси, я просто узнать хочу…

Но тихо подошла уже старшая сестра, взяла его за руку и парализовала до самого плеча.

– Ничего, мисс Флинн, – говорит она. – Если мистер Тейбер решил вести себя как ребенок, то и обращаться с ним будут соответственно. Мы старались быть внимательными и ласковыми. Очевидно, это не метод. Враждебность и враждебность, вот чем он нас отблагодарил. Можете идти, мистер Тейбер, если не хотите принять лекарство орально.

– Я просто хотел узнать, чер…

– Можете идти.

Она отпускает его руку, он уходит, ворча, и все утро моет уборную, недоумевая насчет облаток. Однажды я сделал вид, что проглотил облатку, а сам спрятал под языком и потом разломил в чулане для тряпок. За секунду, прежде чем она рассыпалась в белую пыль, я увидел, что это – миниатюрная электронная схема вроде тех, с какими я возился в радарных частях, – микроскопические проводки, шины, транзисторы, сделано так, чтобы разложиться при соприкосновении с воздухом…

Восемь двадцать, вносят карты и головоломки…

Восемь двадцать пять, один острый вспоминает, как подглядывал за своей сестрой в ванной; трое соседей по столу, сбивая друг друга с ног, бросаются записывать это в вахтенный журнал…

Восемь тридцать, открылась дверь отделения, рысью вбегает пара техников, пахнут вином; техники всегда идут быстрым шагом или рысью, потому что всегда сильно клонятся вперед и надо быстро подставлять под себя ноги. Всегда клонятся вперед и всегда пахнут вином так, как будто стерилизовали свои инструменты в вине. Захлопывают за собой лабораторную дверь, а я мету рядом и слышу их голоса сквозь яростное ззз-т, ззз-т, ззз-т стали по бруску.

– Что за ремонт тут у нас в такую несусветную рань?

– Какому-то интересану поставить встроенный обтекатель любопытства. Она говорит, срочная работа, а я даже не уверен, есть ли у нас хоть штука в запасе?

– Можно позвонить в ибм, чтобы подослали, дай-ка я справлюсь в инструменталке..

– Эге, и прихвати там бутылку этой пшенной: до того дошел, что простейшего сопротивления сменить не могу, пока не поправлюсь. А-а, черт, все равно лучше, чем в гараже работать…

Речь у них слишком быстрая и звонкая на воспроизведении – как в мультипликации. Я отхожу со щеткой дальше, чтобы не застали за подслушиванием. Два больших санитара поймали Тейбера в уборной и волокут в матрацную. Одному он заехал по щиколотке. Кричит как резаный. Удивляюсь, до чего беспомощен в их руках – словно стянут черными обручами.

Они заваливают его ничком на матрац. Один сел ему на голову, другой рванул штаны на заду и растаскивает материю: персиковый зад Тейбера смотрит из продранной салатины. Он задушенно ругается в матрац, а тот, что сидит у него на голове, приговаривает: «О так от, миста Тейба, о так от…» По коридору подходит старшая сестра, обмазывая длинную иглу вазелином, закрывает за собой дверь, секунду их не видно, потом выходит, вытирая иглу лоскутом от штанов Тейбера. Банку с вазелином оставила в комнате. Пока санитар не закрыл за ней дверь, я вижу, что тот, который еще сидит на голове у Тейбера, промокает его бумажной салфеткой. Они там долго, наконец дверь открывается и Тейбера переносят в лабораторию напротив. Все зеленое с него сорвано, и он завернут в мокрую простыню.

Девять, молодые врачи-стажеры, все с кожаными локтями, пятьдесят минут расспрашивают острых, что они делали, когда были мальчиками. Старшей сестре их короткая стрижка подозрительна, и эти пятьдесят минут для нее – тяжелое время. Пока они здесь, в механизмах сбои, а сама хмурится и делает заметки – проверить личные дела этих ребят, не было ли нарушений за рулем и тому подобного…

Девять пятьдесят, молодые врачи уходят, механизмы снова заработали ровно. Сестра наблюдает за дневной комнатой из стеклянного ящика; в картине перед ней – снова чистота вороненой стали, четкое упорядоченное движение, как в цепочке комиксов.

Тейбера выкатывают из лаборатории на каталке.

– Пришлось сделать еще укол, когда очнулся во время пункции, – говорит ей техник. – Как считаете, раз уж занялись им, может, его прямо в первый корпус, прозвонить на эш – и снотворное сэкономим?

– Прекрасная мысль. А потом, пожалуй, на энцефалографию, проверим голову, нет ли показаний к тому, чтобы радикально заняться мозгом.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.