|
||||
ДЗОРИ МИРО 18 страницаВо второй половине дня погиб Артен. Незадолго до своей смерти он подошел к Снджо и сказал: — Снджо... Больше нам тут нельзя оставаться, Снджо, пора отходить... Против пушек нам не устоять. Надо отходить, Снджо. Миро прислушивался к их разговору, он был согласен с Артеном, но молчал, ожидая, что ответит Снджо. — Куда? — спросил Снджо. — Пора уйти с Сепасара и засесть в другом месте, Снджо, — настаивал Артен. Снджо, горячий, безрассудно храбрый Снджо сверкнул глазами: — Я поклялся защищать Сепасар до последнего вздоха, и я останусь здесь. А ты можешь идти, — и, не глядя на Артена, безжалостно добавил: — Если тебе не будет стыдно получить в спину турецкую пулю! — Снджо, не стыди меня, Снджо, я тоже давал клятву. Но лучше эту клятву держать в сердце, чем умереть, не выполнив ее. — Я уже сказал! — То, что ты сказал, это самоубийство. — Ну так иди. Я тебя не удерживаю и никого не удерживаю, можете уходить. Артен, надломленный, отошел от него и залег за камнем, щелкнул затвором винтовки. А через два часа его убили. Пуля попала ему между глаз. Похоронить его не было времени. Затем был убит Аракел — осколком разворотило ему грудь. Четвертым оказался Манук. Остались двое — Миро и Снджо. Они ждали своей очереди. С каждым залпом пушек Миро косился на Снджо — жив ли? А Снджо яростно отстреливался, укрывшись за камнем, словно слившись с ним. Он и сам в эту минуту был похож на каменную глыбу — не дрогнет, даже если весь Сепасар разорвется на куски, а случится обвал — сам вместе с камнями ринется вниз, сокрушая все на своем пути. Не верилось, что и Снджо смертен, что его могут убить. «Но, увы, могут! И меня, и его. Кого же первым — меня или его? Убить убьют — в этом нет сомнения, но кого первым — меня или Снджо? » Этот вопрос, как заноза, впился в мозг, и никакими силами невозможно было выдернуть его оттуда. «Меня или его? » Какая разница? Нет, разница есть: пережить еще одного товарища у Миро не было сил, хотелось, чтобы последним убили Снджо... И неодолимо тянуло подойти к Снджо, прижаться лицом к лицу друга, погладить его по мокрым от пота, запыленным волосам, сказать какие-то хорошие слова, чтобы разгладились жесткие складки на его лбу, чтобы он оттаял немного, чтобы слезы полились по его небритым щекам... Да, да, пусть слезы, но только не эта черствая окаменелость ожесточенного сердца, не эти беспощадные глаза, устремленные вниз, на аскеров, не эти запыленные каменные руки, намертво слившиеся с винтовкой... Не сбылось... Первым убили Снджо... Когда Миро обернулся, Снджо стоял на коленях и, прижимая ладонь к правому боку, с недоумением, будто только что выйдя из забытья, оглядывался вокруг себя. Из-под пальцев струилась кровь. Миро не сразу понял, что произошло. Потом Снджо закрыл глаза и упал на спину, разведя руки в стороны. Миро бросился к нему, приподнял его за плечи, чтобы перетащить в безопасное место. Но Снджо открыл глаза и, твердо глядя на него, произнес: — Подтащи меня к моему камню... Где винтовка?.. Это были последние его слова. Открытые, застывшие глаза стали медленно стекленеть... А пушки все били по Сепасару, хотя с вершины его уже не раздавались ответные выстрелы. Они били по
Сепасару, и, казалось, аскеры именно с ним сводили счеты — с Сепасаром, неожиданно ставшим на их пути. Сепасар отвечал на каждый залп тысячекратно усиленным ревом. А потом... потом настала очередь Миро оросить своей кровью камни Сепасара... Раздробленное плечо горело
как в огне, но Миро знал, что от такой раны не умирают, если вовремя остановить кровь. Надо было снять с себя нижнюю рубашку, разорвать на полоски и перевязать плечо. Но сил для этого не было. Не было ни сил, ни желания двигаться. Боль медленно стихала, уступая место легким, бездумным, отрывочным видениям... Ему казалось, что он не на вершине Сепасара, а в родном селе, в саду, рядом с дедом АрутоТм... Нет, не в саду. Он летит — легко и невесомо — над полями, весенними тучными лугами... Ах вот почему так легко летать! Он ведь совеем еще маленький, с голым пупом!.. Он летит, желая поймать маленькую пеструю птичку. Что это за птичка? Миро не знает. Он падает в траву, ощущает под рукой теплый пушистый комочек. Ага, поймал! Но нет, птичка проскальзывает между пальцами... Потом он садится на плечо отца — откуда он здесь появился? — и они идут по полю, где просо дружно пошло в рост. Из-за камня выскакивает заяц и, прижав уши к спине, стремглав несется по полю. Миро хочет догнать его, но отец... Миро открыл глаза, осмотрелся... Была уже глубокая ночь. Ни грома орудий, ни даже шороха. Тишина. Мертвая, оглушающая тишина. Губы запеклись, хотелось пить. Миро с усилием перевернулся на живот, припал губами к камню, покрытому осевшей за ночь росой, и стал обсасывать его... Дзори Миро опустил голову и задумался: как же случилось, что он тогда остался жив? Неужто роса на камне Сепасара обернулась для него живой водой? Он этого не знал. Дзори Миро посмотрел на синевшую в жарком полдневном мареве цепь горных вершин. Там, за этой цепью, погибли пятеро его друзей, но от них осталось нечто такое, что вдохнуло в него жизнь... Смотрел, смотрел Дзори Миро, и глаза его от напряжения начали слезиться. Он потер их, обернулся к сыну: — Арут, сын мой, нет на свете дружбы сильнее, чем в бою. И нет на свете ничего подлее, чем измена другу во время боя. Помни это, сынок... — Верность товарищу — это первейший долг, — с готовностью отозвался юноша, потом подумал и поправился: — Один из первых. — Наш Мхо в этом году вступит в комсомол, — улыбнулся возчик Аро. — Боюсь только, не примут: по метрике ему четырнадцать лет, в сельсовете ошибка получилась... А так — лет двенадцать, да и то будет или нет... Арут, как ты считаешь, исправят ему мет* рику? — Раз ошибка — значит, надо исправить. Обязаны. — Я пошлю в сельсовет мать Мхика, у нее язык поострее моего. Еще бы, она грамотная, два года ходила на курсы ликбеза. «А где же твоя мать, сынок? — вздохнул Дзори Миро. — Ты хоть немного помнишь ее? Она могла бы сейчас проводить тебя на войну... Подсела бы потом ко мне и поплакала бы, отвела душу... Нарэ! Невестка из Хута!.. Мать Арута, Нарэ!.. » Дзори Миро повернулся к Аруту и внимательно, изучающе всмотрелся в черты его лида. И увидел глаза Нарэ, и белый чистый лоб Нарэ, и непокорные черные волосы Нарэ... И снова прижался плечом к плечу сына и сказал с глухой тоской в голосе: — Арут, сынок, с твоим уходом я очень многое теряю, слишком многое... Жизнь станет обузой для меня... «Спустя три месяца после переселения я встретил невестку из Хута... » Все так и называли ее: невесткой из Хута. Она была беременна. И всякий раз, когда Миро смотрел на нее, ему вспоминалась Хандут. Последний раз, когда Хандут пошла в родное село, она была на сносях, а на руках ее был их первенец, которого дед Арут окрестил своим именем. В лесу, на Черной горе невестка из Хута родила сына. Никто не видел его появления на свет. Некому было поздравить молодую мать с рождением первенца, и никто не дал ему имени. Невестка из Хута была слаба, как чахлый куст шиповника, от слабости у нее подгибались ноги, и лишь первенец, казалось, придавал ей силы. И она шла. Невестка из Хута была бессловесной: согласно обычаю, она не могла разговаривать со старшими. Была резня, люди, спасаясь от смерти, бежали из родных мест, терпя лишения и муки, она свято блюла свои обычаи. — Лао, — говорил ей Ишхандзорци Камэ, — лао, наши обычаи исчезли вместе с нашими очагами. Теперь между нами нет ни старших, ни младших, ни невесток, ни свекров — мы все беженцы, все равны. Не надо молчать, лао, говори, отведи себе душу. Платье ее было изодрано в клочья, и она стыдилась своей наготы, концом головного платка она прикрывала себе грудь и живот, но порой, забывшись, не замечала, что встречным ветром отводило платок, обнажая ее тело. В эти короткие мгновения Миро успевал заметить, что невестка из Хута на редкость хороша. Но такие мгновения бывали редки, да и невзгоды нелегкого пути мешали Миро как следует приглядеться к молодой женщине, и он надолго забывал о ней. Прошла осень, подступила зима, потом запахло весной, и невестка из Хута не заметила, как сын ее подрос н уже произносил первые слова: — Ма, хлеб... Откуда этот младенец мог знать, что есть в мире нечто такое, что называется хлебом?.. Она затравленно смотрела по сторонам, словно надеясь увидеть хотя бы кусочек черствого хлеба. Но хлеба не было, и женщина опять замыкалась в себе, окруженная холодным и жестоким миром людей. И не заметила, как однажды ее первенец, научившийся произносить всего два слова — «маре» и «хлеб», тихо, беззвучно умер у нее на руках. Просто она немного спустя почувствовала, что держит холодный труп ребенка. Она прижала его к своей груди, прижала крепко, как никогда до этого, словно пытаясь вдохнуть в него частицу собственного тепла. И закричала — закричала криком смертельно раненного зверя. А потом, протягивая мертвого сына столпившимся возле нее беженцам, стала выкрикивать сбивчивой, безумной скороговоркой: — Похороните моего ребенка. У него еще нет имени. Он же не виноват. Сжальтесь над ним... Прошу вас... Занан маре спустилась к реке, взяла щепотку глины, молча начертала крест на тельце ребенка и на его лбу. И на холодном берегу реки Епрат появилась еще одна крохотная могилка... В тот день они первый раз услышали голос бессловесной невестки из Хута. Однажды они сидели в балке, скрытые кустами ежевики. Неожиданно не& гстка из Хута поднялась и хотела выйти из кустов. — Ты куда, лао? — спросил Камэ. Молодая женщина показала в сторону ущелья. — Сиди... сиди на месте, окаянная... — глухо прокричал Камэ^ — Мне бы в отхожее место сходить... — тем же тоном ответила невестка из Хута. Сказала, покраснела, глаза наполнились слезами, в слезах боль и гнев. Она решительно шагнула: — Пойду. Сорок пять, пятьдесят пар глаз грозно глянули на невестку из Хута, сорок пять, пятьдесят пар рук протянулись к изодранной юбке. — Что должна, тут и делай. — Камэ поднялся с места. — Из-за ради твоего шельмовства всем нам пропадать? Потаскуха... Глаза невестки из Хута брызнули слезами, вспыхнули яростью, поднялись на Камэ: — Старый пес! Она оглядела беженцев, качнув над ними обнаженным мечом презирающего взгляда. ՝ — Нечестивцы! — вскричала, скривила рот, надменно улыбнулась, расхохоталась — слишком громко, по убежищу разнеслось эхо, и вновь иссохшие руки взметнулись к ней в мольбе: заклиная, грозили, угрожая, заклинали. Сорок пять, пятьдесят иссохших рук протянулись к невестке из Хута дня и часа молить для своей скитальческой жизни. Невестка из Хута с застывшей улыбкой оглядела эти руки, свисавшее клочьями свое платье, обнажившее исподнее белье, потом спустила порты и сделала свое «шельмовство» в самом центре группы беженцев... Дзори Миро закрыл глаза. — Стыдно было... — вздохнул он. — Отчего, отец? — не понял сын Арут. — Ничего, ягненочек, просто я задумался... «Стыдно было не ей, не невестке из Хута, а нам стыдно... » Дзори Миро ладонями прикрыл глаза, побыл так немного, затем обратился к сыну Аруту: — Арут, всегда оставайся мужчиной... Помни это и никогда не забывай: всегда и во всем оставайся мужчиной, — повторил он с усилием —Идет война, сын, может случиться, что ты окажешься в трудных условиях. Ми- 19 М. Галшоянрись со смертью, сын, но мужества не теряй... Тогда была не война... — Он понизил голос: дальше было не для Арута, — тогда было другое... Возчик Аро, убоявшись упустить момент для разговора, обратился к Аруту: — Арут, «фашист» — это что, кличка германца? — Нет, дядя Аро, это не кличка. Фашист... ну как объяснить, чтобы тебе было понятно... — А я и так понимаю: скажем, кто-то приходит в село и спрашивает, где, мол, дом Арто? Никто не знает. Тогда он говорит: где дом Арто Дырявой Головы? Все знают Дырявую Голову... Миро, у нас в Сасуне люди не имели кличек, отчего бы это? «В тот день невестка из Хута плакала, плакала, плакала... » И с каждым скрипом повозки в ушах Дзори Миро раздавались всхлипы и стоны молодой женщины... Вырвавшись из рук товарищей по несчастью, невестка из Хута забилась в кусты и долго плакала, выплакивая месяцами копившиеся слезы... А ночью выбралась из кустов и ушла. И никто не остановил ее, не сказал: — Куда? Зачем? Нас связала одна судьба, нам вместе жить и вместе умереть. Невестка из Хута ушла своей дорогой. Куда? Никто этого не знал, как никто не знал, куда они сами идут. Так, куда глаза глядят, подальше от страшных мест, пахнущих кровью. Темная ночь укрывала их от врагов, и они шли, не думая ни о чем, разве что о куске хлеба, чтобы не умереть с голоду. Миро ни на минуту не забывал про свою Хандут. Все эти долгие месяцы он расспрашивал о ней каждого встречного. К ним присоединялись новые группы беженцев, Миро подходил и к ним: — Нет ли среди вас кого-нибудь из Тагаванка? Не видел ли кто молодую женщину по имени Хандут, беременную, с ребенком на руках? Никто не знал, никто не видел. Как-то ночью Миро и один из беженцев — Амаяк, гонимые страхом голодной смерти, тайком пробрались в село Алтни, пролезли в скотный двор, принадлежагзший местному беку, и, взвалив на плечи самого крупного барана, крадучись, отбиваясь от деревенских псов, вернулись в лагерь... В ту ночь у Миро не было ни Хандут, ни младенца Арута — ничего, кроме уворованного барана и неукротимого желания тут же, не сходя с места, разодрать его на части и сожрать. В ту ночь Дзори Миро не был человеком, в ту ночь он был волком, затравленным и смертельно голодным волком... В лагере он сбросил барана с плеч и обессиленно опустился рядом — отдышаться. Рукой, однако, крепко придерживая барана за шею, — это была его добыча, и он боялся, что остальные беженцы не посчитаются с этим и ему ничего не достанется. В темноте к нему подкралась Занан маре, провела рукой по шерсти барана. — Чалый... — старуха наклонилась к самому лбу барана, пощупала ухо, перекрестилась: — Господи Исусе! Миро, я что-то плохо вижу, посмотри-ка, нет ли метки на левом ухе? Миро не ответил. — Ва! — опять удивилась Занан маре. — Бог свидетель, Миро, это наш баран. Еще за два месяца до резни я обещала принести его в жертву святому Карапету, даже пометила левое ухо крестиком. Правда ли, что это ее баран? Нет, кажется, не врет, иначе зачем ей плакать, бить себя в грудь, показывать седые космы? Нет, не врет Занан маре, она и вправду хотела принести барана в жертву святому Карапету. Опять же, трудно поверить, чтобы баран, отнятый у нее два года назад, оказался вдруг здесь. А Занан маре все уговаривала его зарезать жертвенного барана на рассвете и сетовала на то, что завтра не воскресенье. Миро вспомнил Хумар маре, вспомнил свою Хандут и... разжал пальцы, выпустил шею барана. Сидевший неподалеку Амаяк прислушивался к их разговору и недобро косился на Занан маре. Неожиданно он разразился проклятиями в адрес всевышнего, святого Карапета, Занан маре, потом вскочил на ноги, поднял барана и с силой бросил его на камень. Занан маре в ужасе упала на колени и воздела руки к небу: — Господи, прости его, он не в себе! Господи! — и обернулась к Амаяку: — Молись, бесстыжий, молись, сними с себя грех богохульства! Амаяк оттолкнул ее, старуха упала и заплакала. ... Костра не зажигали — нечем было. А было бы — все равно бы не зажгли, чтобы не выдать аскерам своего местонахождения. Просто разрубили баранью тушу на части и съели сырой. А на рассвете опять укрылись в пещере. Они превратились в дикарей, в пещерных жителей, с повадками как у дикарей, со сном и бодрствованием как у дикарей, с поисками пищи как у дикарей. Летом питались лесными ягодами и кореньями, зимой разрывали снег, ища чего-нибудь съедобного. Но многое ли можно найти под снегом? И время от времени они тайком пробирались в турецкие села, в скотные дворы... Да, так было. Случались и драки из-за куска хлеба, бывало, проливалась кровь. Но протягивать руку, просить подаяния — нет. Такого не бывало! Дзори Миро достал кисет с махоркой, обрывок газеты, свернул не спеша самокрутку и закурил. Голубоватобелый дым вился за его изуродованным плечом и таял в неподвижном воздухе. Несколько раз с наслаждением затянувшись, он сказал, не глядя на сына: — Арут, на войне случается, попадают на чужбину, в незнакомые края... — Ему трудно давались слова. — Помни, сынок, лучше умереть с голоду, чем протягивать руку за подаянием. — Миро, — подхватил возчик Аро, обрадовавшись случаю вмешаться в разговор, — Миро, помнится, зора- вар 1 Андраник часто повторял эти слова. Но возчика никто не слушал. — Не понимаю, отец, — сказал Арут, — зачем я должен голодать? Я же в Красную Армию еду, не на чужбину. — Это верно, сынок, но война есть война, случается, и в плен попадают, всякое бывает... — Скорее я умру, чем сдамся фашистам в плен! — Война, Арут, — повторил Дзори Миро. ։ Зоравар — полководец (арм. ). — Миро, ты не слушаешь меня, — обиделся возчик Аро. — Андраник, говорю, тоже был против попрошайничества. Я своими ушами слышал его слова. Помню, спрашивает: «Голодные? » Ну мы опустили головы. А он: «Армяне, я видел много смертей и еще не раз увижу, но вот руки, протянутой за куском хлеба, я не хочу видеть». Бог свидетель, Миро, это подлинные слова зоравара Андраника. — Верно, Аро, верно, — ответил Миро. «Мы были мишенью для турецких ружей, — думал Дзори Миро. — Не имели ни власти, ни дельного вождя. Все тянули в разные стороны, никто не знал, куда идти и за кем. Только зоравар Андраник... » — Зоравар Андраник ни разу не был ранен, — сказал Дзори Миро. — Всю жизнь провел в боях и ни разу не был ранен. Знаешь почему, Арут? Он поклялся спасти наш народ, и эта клятва делала его неуязвимым, и турецкие пули не брали его. Понял, сынок? Арут долго с интересом смотрел на отца, кивнул, дескать, отец, понял, хотя до конца он и не понял того, что сказал отец. «Он был отцом всех армянских беженцев, — думал Дзори Миро, как бы угадывая мысли сына. — Это был человек, настоящий мужчина... А я вот... стыдно вспоминать. После Сепасара^целый год с толпами беженцев — женщин, стариков, детей — я скитался по миру, жил в пещерах и питался кореньями... » Дзори Миро неприязненно поморщился — ему тягостно было вспоминать те дни. ... И казалось, сырые щербатые стены пещеры смеялись над нимс «Миро, не очень ли ты дорожишь своею жизнью? » И он стискивал большие свои кулаки. И правда, стоит ли так цепляться за жизнь, дрожать за бренное, покрытое придорожной грязью, никому не нужное тело? И однажды он сказал: — Пойду искать своих односельчан. Его никто не удерживал — одним скитальцем больше, одним меньше, ^ не все ли равно? И Миро ушел из лагеря. Он долго бродил по лесам и горам, обходя людные места, а при встрече с другими беженцами опять расспрашивал: нет ли среди них кого из Тагаванка, не видел ли кто-нибудь молодую женщину по имени Хандут, невестку из Горцварка, беременную, с младенцем на руках... Никто не знал, никто не видел. И Миро шел дальше и опять расспрашивал встречных: не видел ли кто, не слышал ли?.. И узнал наконец... ... Однажды ночью в ущелье Джгни двухгодовалый Арут расплакался в голос, требуя то хлеба, то воды, то «шошо», о котором никто ничего не знал. Может быть, на ребячьем языке это «шошо» что-то более вкусное, чем просто хлеб и вода, или, может быть, этим словом ребенок выражал свое недовольство миром, оказавшимся для него слишком жестоким. Кто знает? Но ребенок плакал, и голос его разносился далеко за пределами пещеры, где уже несколько дней скрывалась группа беженцев. Хандут то прижимала ребенка к груди, то целовала его в губы, то шептала ему в ушко нежные слова, успокаивая его. Ничего не помогало, ребенок продолжал плакать, и Хандут приходилось отвечать растерянным молчанием на тревожные возгласы: — Хандут, успокой ребенка. В пещеру испуганно вбежал Маркос, охранявший вход. — Крик твоего ребенка слышен во всем ущелье. Уйми же его, наконец! Но ребенка невозможно было унять — ему хотелось хлеба, а хлеба не было. — Он нас всех выдаст, — сказал кто-то. — Выдаст, — кивнул Маркос с сожалением, без злобы, потом встал и подошел к ребенку. Из груди Хандут вырвался звериный крик. Борьба была короткой... Парандзем маре со слезами упала на колени, взмолилась, ломая руки: — Маркос, не проливай невинную кровь, ребенок ведь, не понимает! Но Маркос уже деловито прятал в расщелине стены мертвое тело ребенка и обкладывал его камнями. Обезумевшая Хандут рванулась к нему, раскидала камни, взяла ребенка, выбежала из пещеры — и пошла ловить в ущелье Джгни отзвуки тонкого нежного голоса, требовавшего то хлеба, то воды, то «шошо»... И опять воспоминания холодной змеей обвили шею Дзори Миро, сжимая ее все туже и туже... Дзори Миро расстегнул душивший его воротник рубашки, застонал. Возчик Аро обернулся и увидел его крепко зажмуренные глаза. Когда Миро услышал о том, что произошло с его женой и ребенком, он лишь тихо застонал. Товарищи даже удивились его спокойствию. Потом Миро встал, посмотрел на чистое, бирюзово сияющее холодное небо и почувствовал, что он сейчас закричит тем самым звериным криком, каким кричала Хандут. Он подошел к краю пропасти, уперся плечом в огромный валун и столкнул его вниз. На это ушли остатки его сил, он лег на спину и закрыл глаза. И пролежал так до вечера, не проронив ни звука. Один из беженцев, Месроп, встревоженный этим молчанием, подошел к Миро и потянул его за рукав. — Миро, будь мужчиной, Миро. Не у тебя одного несчастье. Миро открыл глаза и холодно посмотрел на Месропа, потом на остальных, — все они казались ему чудовищами. — Вы убили моего ребенка, — твердо сказал он. — Вы, а не аскеры. К ним у меня особый счет. Но за кровь своего ребенка я отомщу Маркосу... Целый год он искал Маркоса. Он охотился за ним, презрев опасности, да и сам был словно заговоренный: ни пуля его не брала, ни голод, ни холод. Единственное, что связывало его с жизнью, — это надежда на встречу со своим врагом. Он мечтал об одном: вцепиться пальцами в горло и смотреть, как он бьется в предсмертных судорогах. Это было все, чего он хотел от жизни. Потом можно и умереть спокойно. Исступленная эта жажда мести однажды даже спасла его от верной смерти... Группа беженцев, человек двадцать, среди которых был и Миро, как-то ночью попала в руки аскеров. Пленников привязали друг к другу одной длинной веревкой и заставили сесть на землю с тем, чтобы на рассвете казнить. Миро оказался последним в этом обреченном ряду, но это ничуть не меняло дела: как раз возле него расположился один из аскеров. Усталые, изможденные, умирающие от голода пленники, казалось, покорились своей судьбе, а может быть, и рады были наконец-то избавиться от своих страданий. Миро, однако, не мог покориться — мысль о том, что через несколько часов он умрет, а жена и сын останутся неотомщенными, была невыносима ему, вызывала в нем яростное желание разорвать веревку и отправиться на поиски убийцы. Тайком, чтобы не привлекать внимания сидевшего неподалеку аскера, он напряг все свои силы, высвободил сперва одну руку, затем другую и, не мешкая, метнулся вниз по скату ущелья. Оторопевшие аскеры открыли беспорядочный огонь, бросились в погоню. Позже Миро узнал, что в эту ночь многие пленники, воспользовавшись переполохом, успели скрыться. — Арут, сын мой, запомни мой наказ: ни перед кем не склоняй головы и покорно смерти не принимай. Борись против нее. Победишь — будешь жить, а нет — что же, все мы когда-нибудь умрем. Можно связать руки и ноги человеку, но не его сердце, а свободное сердце куда сильнее, чем кажется, и всегда будет тебе опорой против смерти. Покорно принимает смерть лишь тот, в ком сердце не горит жаждой мести. — Это ты верно сказал, Миро, — отозвался возчик Аро. А сын Арут недоумевал: с чего это отец заговорил о мести? Откуда ему было знать, что Дзори Миро сейчас вспомнил о тс-м, что когда-то произошло с ним самим. «От весны и до весны я искал Маркоса»... И однажды ему сообщили: — Маркоса убили у родника, на горе Севсар. Один человек сказал, десять — подтвердили. Омрачилось лицо Миро, словно на него опустилась туча с Сев- сара, бессильно, как сломанные ветки, упали руки Миро. Маркос ему нужен был живым. Всю ночь не спал Миро, думая о своей ставшей неосуществимой мечте о мести, он чувствовал в себе какую-то страшную пустоту, не было того, что еще вчера придавало смысл его существованию. Что же дальше? Как жить, во имя чего? Он лежал и перебирал в памяти родное село, свой дом, домочадцев, односельчан... И незаметно в нем появилась безотчетная надежда встретиться с ними. Ведь в то кровавое утро накануне резни его старший брат Заре, дядюшка Ншан и Киракос отправились на пахоту, а Петрос и Поге погнали своих овец и телят на склон Нкузасара. А что, если... а что, если они остались живы? Это была надежда, пусть слабая, ничтожная, но надежда на то, что у него еще не все в жизни потеряно, что умирать ему рано... И на рассвете, когда вдали раздался одинокий выстрел, Миро поспешил укрыться за камнями — ему уже не хотелось расставаться с жизнью. С рассветом беженцы двинулись дальше. Миро был с ними. И вот однажды утром, когда Фидан маре разламывала последнюю лепешку на равные части, чтобы раздать их беженцам, а сами беженцы, будто зачарованные, не сводили горящих, голодных глаз с этих крохотных вожделенных кусочков, совсем близко замычала корова. Это было так неожиданно, что все невольно вздрогнули и, забыв о хлебе, обернулись назад. Корова стояла всего в нескольких шагах и смотрела на людей большими печальными глазами. Она должна была вот-вот отелиться и стояла, широко расставив ноги. Сого поднялся с места и замахал на нее руками, отгоняя. Корова обиженно повернулась и медленно, устало пошла прочь. Но тут у Сого вдруг алчно сверкнули глаза. Он выхватил кинжал... — Сого, грех это, ^-сказал Миро, не вставая, — ей отелиться пора. Сого жестко посмотрел на него. Миро не отвел своего взгляда. Беженцы замерли. Тридцать пар измученных, голодных, горящих алчным огнем глаз смотрели на этот молчаливый поединок, не зная, на чью сторону встать. Первым не выдержал Сого, он отвернулся и решительно шагнул к корове. В тот же миг Миро вскочил на ноги и бросился ему наперерез. А корова, раскачивая полным выменем и тяжело переступая ногами, медленно уходила... Она могла стать добычей аскеров или другой группы беженцев... Сого взбешенно заорал: — Богом заклинаю, Миро, отойди с дороги. — Скорее умру, чем допущу тебя к скотине... Сого коротко взмахнул кинжалом... Миро упал. ... Через два дня, когда он очнулся, в тот же миг увидел печальные глаза склонившегося над ним Сого. Тот стоял на коленях и что-то говорил — Миро не разобрал слов, он был очень слаб. Прошло еще несколько дней, Миро достаточно окреп, чтобы встать на ноги. И первое, что он увидел, — это новые трехи на ногах беженцев. Такие же новые, только что сплетенные трехи были и на его ногах... Миро молча снял их, отшвырнул в сторону, надел свои старые, дырявые и, не прощаясь, ушел, придерживая правую, пораненную в ключице руку. К другой группе беженцев он не пристал... Он бродил одиноко по горам и ущельям, ночуя в расщелинах скал, питаясь кореньями и случайно добытой мелкой дичью. Он спустился в ущелье Джгни, пытаясь найти пещеру, ставшую могилой его ребенка, да где ее найдешь... Потом поднялся на гору Севсар, где, говорят, убили Маркоса, — но где тот родник, возле которого похоронен убийца его сына? Не найти... Мало ли родников в лесах Севсара! Обошел кругом почти весь Хут, приблизился к Цовасару, и к Маратуку, и к Сепасару, и к Нкузасару, и к Фидасару, спустился в Масрадзор, добрался до родного Горцварка, но лишь издали посмотрел на его развалины. И пошел назад... Он шел и вспоминал свою Хан- дут и деда Арута, Хумар маре, сына Арута, и вспоминал своих товарищей по скитаниям, и вспоминал невестку из Хута... Да, он вспоминал ее и не раз стыдился себя, одним из первых скрутившего ей руки в ту памятную ночь... Вспоминал ее, как она забилась в кусты и надрывно плакала, выплакивала долго копившиеся слезы, и себя, с болью прислушивавшегося к ее рыданиям... Отчего он вспомнил эту женщину? Может быть, потому, что среди всех людей, встретившихся ему на скорбных дорогах, невестка из Хута была единственным человеком, с кем ему хотелось бы еще раз встретиться и излить перед нею душу свою?.. Ах, увидеть бы ее, покаянно склонить голову и сказать ей: «Невестка из Хута, я грешен перед тобой, мне стыдно вспоминать ту ночь, прости, если можешь». И сказать ей: «Невестка из Хута, как же тебя зовут? » И сказать ей: «Будем вместе скитаться по разоренному краю, невестка из... но как же тебя зовут? » Две весны и две зимы он не приставал ни к одной группе беженцев, а встретив их случайно, сворачивал с дороги.
|
||||
|