Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ПЯТАЯ 4 страница



…Перешагнув порог, Лозневой первой из всех в доме увидел Марийку. И — удивительное дело — он понял, что у него все еще прочно держится впечатление от первой встречи с ней. Он опять подумал: где-то и когда-то он видел ее, видел задолго до того, как оказался в Ольховке. Но где? Когда? Эта мысль опять пришла, вероятно потому, что Марийка на первый взгляд показалась такой же, какой он впервые увидел ее на лопуховском дворе. Но уже в следующую секунду Лозневой заметил, что у Марийки совсем не так, как тогда, блестят ее прекрасные черные глаза… Она стояла, держа в опущенной руке веник, и с явным чувством превосходства, наслаждаясь своим безмерным презрением, которое сквозило в каждой черточке ее лица, смотрела на Лозневого. У нее раза два брезгливо подернулись пылающие губы, а затем она спросила:

— Ну что, грабить пришел?

Лозневой понял, что о примирении не может быть и речи — не только сейчас, но и никогда… Он спросил:

— Зачем вы… говорите так?

— А что, не нравится? Грабители, оказывается, любят, чтобы как-нибудь иначе говорили об их ремесле? Зачем же пришел? Может, собирать добровольные пожертвования теплой одежды на немецкую армию?

— Ну, зачем крайности? — кисло морщась, возразил Лозневой. — Я вам обязан жизнью, я не забыл этого… У вас ничего не возьмем. Я зашел просто поговорить.

Анфиса Марковна не вытерпела.

— Поговорить? — крикнула она. — Да что ты и сейчас-то врешь?

Лозневой обернулся к Макарихе:

— Вы напрасно оскорбляете меня!

— Напрасно? А зачем же тогда немцы на дворе шарят?

Марийка взглянула в окно и, увидев, что гитлеровцы лезут в хлев, вспыхнула еще ярче и подступила к Лозневому, не в силах сдержать своей ярости.

— Шарить? — крикнула она. — Зачем шарить? У нас ничего не спрятано! Вот оно все!

Она подскочила к вешалке, сорвала с нее две шубы, швырнула их под ноги Лозневому.

— На, бери! Мало?

Затем схватила с печи старые валенки, из печурки — варежки, с гвоздя — шаль и все это тоже бросила к ногам ненавистного предателя.

— На, подлец, давись!

Лозневой растерянно молчал, пятясь к двери.

— Еще мало?

Марийка бросилась на лавку, сорвала с ног валенки и, вскочив, один за другим с большой силой бросила их в Лозневого: один валенок пролетел мимо, другой угодил ему в плечо.

— На, подлец, на!

Спасаясь, Лозневой кинулся из дома.

Немецкие солдаты закончили обыск на дворе. Они ничего не нашли. Увидев и Лозневого без вещей, они спросили в один голос:

— Найн?

— Найн! — машинально ответил Лозневой.

— О, Русь, бедна!

Стиснув зубы, Лозневой вышел со двора…

 

VIII

 

В этот день Лозневой особенно остро почувствовал, как ненавидят его ольховцы. Ненавидят не меньше, а больше, чем гитлеровцев. В каждом доме его встречали гневными и презрительными взглядами. В каждом доме!

Возвращаясь из комендатуры, после того как было закончено изъятие теплых вещей по всей деревне, Лозневой вспомнил об Ерофее Кузьмиче. Староста оставался теперь единственным в деревне его соучастником по службе у оккупантов. Но последний разговор с Ерофеем Кузьмичом озадачил Лозневого. Не теряет ли он и этого, единственного теперь, соучастника? Конечно, последний разговор не доказывал еще, что Ерофей Кузьмич из-за своей обиды может порвать с немцами, но все же обида его была велика… " А вдруг переметнется? — подумал Лозневой. — Возьмет да и меня еще отравит…" И Лозневой невольно остановился посреди дороги.

Его окликнули из ближнего двора:

— Владимир Михайлович, теперь-то зайдете?

Анна Чернявкина стояла на крыльце в пестром ситцевом платье с непокрытой головой, от легкого ветерка у ее висков шевелились рыжие кудряшки.

— Зайти? — переспросил Лозневой.

Анна сама, хотя и возражал Лозневой, сняла с него шарф, помогла стянуть полушубок, все это повесила на гвоздь, поближе к печи, а варежки расстелила в широкой печурке. Заботливо осматривая Лозневого, сказала:

— Сырость-то сегодня какая! Валенки не промокли?

— Нет, ничего, — Лозневой застеснялся от внимания Анны. — Сухие.

Но Анна нагнулась перед ним, ощупала валенки.

— Да ты что? Вон как напитались! Снимай!

Она достала с печи сухие, теплые валенки и заставила Лозневого переобуться. Он переобулся и только тут вдруг вспомнил, что ведь это валенки Ефима Чернявкина. Еще вчера Лозневой видел эти валенки с растоптанными и косыми пятками на ногах живого Ефима! Первой мыслью было снять их, но Анна уже потащила Лозневого к столу, и он сел за стол с опущенными глазами.

— Устал? — спросила Анна, накрывая на стол.

— Устал немного.

— Да, трудно одному… — вздохнула Анна. — Ой, как трудно одному, где ни возьми! Вот мое дело. Можно сказать, вы образованный человек, а не поймете, как трудно мне в одиночестве! Ведь здесь-то, в деревне, мне страшнее жить, чем одной в поле, чем в темном лесу! Где угодно! Ведь кругом народ! Вы понимаете, как это страшно?

— Я сам хотел зайти, — сказал Лозневой, — потому и остановился у двора… Только думал: стоит ли, не помешаю ли?

— Ох, ты! — Анна опять вздохнула. — Занялся делом и, видно, мало думаешь о жизни, а и думаешь, так не то… А я вот думаю… — Анна оглянулась на дверь, затем приблизилась к Лозневому и сказала шепотом: — И знаешь, что надумала? Надумала, что жить страшно!

Только теперь Лозневой отчетливо понял, что Анна — единственный в деревне совершенно надежный для него человек. Одна Анна, и никого больше! И еще тяжелее опустились у Лозневого веки…

— Устал ты, устал! — сказала Анна, ставя перед Лозневым большую эмалированную миску дымящихся щей. — И за каким чертом эти шубы да валенки им сдались? Неужели для армии? Придумал же кто-то! А народ, знаешь, какой? Он эти шубы век будет помнить, вот что! Зря они!

— Да, зря, — подтвердил Лозневой.

— Ох, как ты устал! — опять сказала Анна и поставила на стол бутылку самогона. — Выпьем по одной? Помянем Ефима?

Выпили молча, не чокаясь.

— Одному мне невозможно, — сказал затем Лозневой. — Деревня довольно большая. Ерофей Кузьмич совсем ничего не делает. Надо искать другого человека. А где найти?

— Разве найдешь!

После чашки самогона Анна порозовела и помолодела: лицо у нее было нежное, со следами веснушек у вздернутого носа, глаза светились, как зеленое бутылочное стекло на солнце.

Сейчас Анна особенно не понравилась Лозневому: сегодня он видел Марийку, а разве можно после этого так скоро увидеть красоту какой-либо другой женщины? " Она и в подметки не годится Марийке, — думал Лозневой, устало хлебая щи и поглядывая на Анну. — Все в ней вульгарно. Эти глаза, эти кудряшки… И походка какая-то деланная. Ну, зачем так дергает бедрами? И самогон так пьет… Фу! " Он невольно, безотчетно сравнивал все в Анне с достоинствами Марийки, и от этого Анна казалась еще хуже, чем была.

Вскоре Лозневой встал из-за стола.

— Надо идти. Темнеет.

— А куда идти? — спросила Анна.

— Домой.

— Домой? А где у тебя дом?

Лозневой подумал: " И правда, где дом? " Он вспомнил, что идти-то надо, конечно, не домой, а к Ерофею Кузьмичу, к человеку с неясными думами, да еще на окраину деревни. А Лозневой знал: во многих местах вокруг действуют партизаны.

— Переходил бы ты, Михайлович, ко мне, — вдруг серьезно сказала Анна, словно опять отгадала мысли Лозневого. — И мне одной страшно, и тебе, я думаю, не очень-то весело, а вместе нам все, глядишь, полегче будет. Да здесь и комендатура поближе, охрана, а там ты на самом краю. Придут, утащат в овраг, и след твой простыл!

Лозневой ответил глухо, опустив глаза:

— Не боишься греха?

— Какой тут грех, подумаешь! Испугалась я! — цинично ответила Анна и опять приблизилась, почти крикнула: — Я народа боюсь, вот что!

Она сама подала Лозневому его одежду.

— Придешь как квартирант, вот и все! Мой дом, разве я не могу пустить человека на квартиру? Когда придешь?

— Это надо обдумать.

— Тут нечего обдумывать! Как ни думай — не миновать нам с тобой жить вместе.

— Наглая ты, — сказал Лозневой одеваясь.

— Все такие! — убежденно ответила Анна. — Только одни скрывают это, а мне не перед кем скрывать. Что мне перед тобой себя скрывать? Какая ни есть, а лучше меня тебе не найти.

Вместе вышли на крыльцо.

Вечер принес легкий морозец. Пасмурное небо прояснилось, показались звезды. Можно было ожидать, что за ночь зима полностью восстановит свои права и красоты.

— Да, совсем забыл! — сказал Лозневой, собираясь было попрощаться с хозяйкой. — Валенки-то я не снял.

— Не надо, — ответила Анна.

Лозневой опустил голову.

— Ну, ладно! Я все обдумаю…

…Поздно вечером Лозневой перешел жить к Анне Чернявкиной. С Ерофеем Кузьмичом он попрощался суховато, но миролюбиво: кто знает, такой человек всегда может пригодиться в тяжелой и опасной жизни. Объясняя свой уход, Лозневой сказал:

— Там ведь ближе к комендатуре, а мне, сам знаешь, часто туда ходить приходится. Удобнее, да… и вам тут… помощи по хозяйству не надо…

— Да, теперь не надо, — грустно согласился Ерофей Кузьмич, и Лозневой пожалел, что сказал лишнее. — Ну, гляди, не забывай добра, — добавил он в заключение. — Не будь, как все прочие…

Тут он вдруг заметил, что Лозневой обут в валенки покойника Чернявкина, два раза кряду легонько кашлянул, прикрыв рот ладонью, и сказал, чтобы сказать что-нибудь:

— Смотри, бабу-то не обижай!

 

IX

 

Анфиса Марковна осталась очень недовольной поведением Марийки. Сразу же после того, как она выгнала Лозневого, сказала:

— Ты у меня брось горячиться! — И даже погрозила дочери пальцем. Можно и погорячиться, да знать надо когда… — Тут она вспомнила, что и сама горячилась и оскорбляла полицая. — И я, дура, тоже хороша!

— Он будет грабить, а мы молчать?

— А что толку от нашего крику?

— Тогда так: надо идти к дяде Степану, — решительно заявила Марийка. — Что это такое делается? Они всех голыми оставляют, а те залезли в лес и молчат. Что они молчат? В Матвеевке вон старосту и полицая отправили на тот свет, в Черноярке нескольких немцев, говорят, хлопнули. А наши молчат!

В самом деле, по всей ближней округе, там и сям, действовали партизаны: неведомыми путями доносились слухи об их боевых делах. А в Ольховке гитлеровцы жили спокойно, хотя совсем рядом, в ближнем урочище, находился отряд Степана Бояркина. Это было очень странно.

За несколько дней до Октябрьского праздника еще по чернотропу из отряда приходил Серьга Хахай. Он принес свежие листовки; Фая, Ксюта Волкова и их подружки за ночь расклеили эти листовки по деревне. После этого не было ни одной весточки из отряда.

Марийка горячилась.

— Боятся они идти по снегу, что ли?

— Там, видно, глупее тебя, — сказала мать.

— Не глупее, так нечего молчать! — ответила Марийка. — Я вот завтра на рассвете отправлюсь туда и все узнаю.

— Где ты-их найдешь в лесу-то?

— Я же знаю, где они!

— Да и как ты дойдешь туда?

— Очень просто: на лыжах.

— Одна? В лес?

— А кого мне в своем лесу бояться?

— А если здесь узнают, что ушла?

— Скажите, что ушла в Хмелевку, к тетке…

По тому, как мать задавала вопросы. Марийка сразу почувствовала, что она, в сущности, не возражает против ее решения, и еще нетерпеливее засобиралась в отряд.

Перед вечером по деревне разнеслась весть о том, что гитлеровцы избили двух женщин, прятавших теплые вещи.

Марийка загорелась с новой силой.

— Я пойду, вот и все! — сказала она матери и в сердцах даже тряхнула в ее сторону полушалком. — И больше не отговаривай меня! Как сказала, так и будет!

Убедившись, что дочь серьезно задумала сходить в отряд Бояркина, в понимая, что теперь это совершенно необходимо, Анфиса Марковна сказала:

— Что же, надо идти, ты права!

Марийка ласково бросилась к матери:

— Мама, ты не бойся!

— Я не боюсь, ступай, только на рассвете. Пока светает, дойдешь до леса, а там при солнце. Да тут и ходьбы-то всего ничего!

— Мама, ты не сердишься?

Мать старалась не баловать дочерей нежностями.

— Ладно, ладно, собирайся!

Но тут и Фая заявила, что она тоже хочет пойти в отряд.

— Ты с ума сошла! — ахнула мать.

— Она не сошла, а я сошла?

Фая кивнула на сестру, словно говорила не только от своего, но и от ее имени:

— Ей будет скучно одной!

— Я дойду и одна, — сказала Марийка.

— Ну и ступай! А лыжи я тебе не дам! — с внезапной детской обидой заявила Фая. — А вместе пойдем — я свои тебе отдам, а себе возьму у Ксюты.

— Да что тебе-то загорелось? — спросила мать.

— Загорелось, и все тут!

— И какие вы обе упрямые, а?

Улучив минуту, когда мать вышла из дому, Фая осторожненько, боком, приблизилась к сестре и сказала тихонько, но настойчиво:

— А я все равно пойду за тобой!

— Да зачем, зачем?

— Надо, — Фая отвернулась. — По личному делу.

— По личному? — Марийка даже отпрянула.

— А что, у меня, по-твоему, не может быть личных дел? — заговорила Фая горячо. — Вы все меня девочкой считаете, а мне уже полных семнадцать, уже восемнадцатый пошел, это забыли?

— Фая, да что ты говоришь?

— А ты слушай, вот и услышишь, что говорю!

Марийка вгляделась в лицо Фаи, словно после долгой разлуки, и вдруг с изумлением увидела: да, она уже не сестренка, а сестра… Как она окрепла и расцвела за это лето! Все была не по-крестьянски худенькой, тонкорукой и неловкой. А теперь точно налилась: округлились руки и грудь, появилась хорошая стать. А как изменились лицо и глаза! Куда девался беспечный и наивный взгляд? И в выражении смугловатого, густо рдеющего лица и во взгляде больших черных глаз отражалось так много внутренней душевной работы и так много самых разнородных чувств, что на нее нельзя было смотреть спокойно. От всего ее существа веяло и решимостью, и большой верой, и счастьем, и печалью… Марийке вдруг припомнилось многое, чему она в свое время не придавала значения: и то, как Фая старалась одеваться нарядно, и то, как однажды беспричинно плакала среди ночи, и то, что частенько стремилась к уединению, была всегда немного грустной и чем-то смущенной. Да, она вступила в девичество! Да, для нее настала (в такое грозное время! ) чудесная пора первой любви!

" Уж не Костя ли у нее на уме? " — подумала Марийка и ласково обняла сестру за плечи.

— Хорошо, пойдем вместе!

…На рассвете Марийка и Фая, встав на лыжи, по овражку спустились от огородов к южному подножию взгорья, сделали большой крюк по полям, затем пересекли дорогу, ведущую в Болотное, и взяли путь прямо на север, через замерзшее болото и озеро, в Лосиное урочище. Восход солнца они встретили уже в глубине леса.

С вечера крепко подморозило, а затем все притрусило порошей, и на восходе солнца весь лес опять стоял в нарядном зимнем убранстве. Марийка и Фая одна за другой шли " зимником", на котором нынче, впервые за много лет, не было санного следа. Иногда то справа, то слева от дороги открывались просторные болотистые поляны. Здесь было особенно хорошо: мелкие елки, ольховник, березнячок и высокие сухие травы покрыты порошей; розовый снег всюду так легок, что, казалось, дунь хорошенько — и над лесом заиграет метель. За год до войны в здешних лесах был богатейший урожай еловых шишек, и поэтому в урочище все еще держалось много белок. Морозец был не сильный, и белки, покинув теплые гнезда, сладко завтракали; в лесной тишине хорошо слышалось, как они грызли шишки и роняли объедки; от елей, где они трудились, спокойно, едва колышась, летели легкие крылышки еловых семян.

Марийка, сама не понимая отчего, испытывала в этот час чувство необычайной радости и близости чего-то хорошего, значительного в жизни. Нет, она не забывала и, конечно, никак не могла забыть, что шла в отряд с печальными вестями. И все же, как это ни странно, как ни грешно, но ей легко и приятно было наслаждаться своими чувствами. Как она могла отвергнуть эти чувства? Она была уверена, что сегодня после тяжелых недель страданий и раздумья начиналось что-то новое в ее жизни…

Останавливаясь, Марийка втыкала палки в снег, поправляла пуховый платок, все время прикрывавший горячие щеки, и кричала настигавшей ее сестре:

— Хорошо, а?

Фая была в еще более радостном и возбужденном состоянии, чем сестра. Она тоже чувствовала, что в ее судьбе свершается что-то очень важное и большое.

— Чудесно! — на бегу отвечала она сестре.

Марийка и Фая несли в отряд печальные вести о новом ограблении деревни, но не могли не радоваться своему счастью: они были молоды, они ждали больших перемен в жизни, а вокруг стоял родной зимний лес, и над ним, как в сказке, поднималось нежное, точно кукушкин цвет, розовое утро…

 

X

 

…Прошло около месяца с тех пор, как Степан Бояркин начал собирать свой отряд в Лосином урочище.

В октябре тыловые немецко-фашистские части, которым предстояло осваивать захваченные земли, проникали в глухие ржевские места очень медленно: мешала распутица. Немецкая оккупационная власть только начинала пускать свои ядовитые черные корни в ржевскую землю.

В некоторых деревнях, как это ни странно, жизнь текла довольно спокойно. Были случаи, когда здесь, не таясь, жили председатели сельских советов и колхозов, коммунисты, комсомольцы и активисты. Открыто жили и " окруженцы" — наши солдаты и офицеры, по разным причинам отставшие от своих частей. Многие из этих людей еще плохо представляли себе, что их ожидает, и не знали, с чего начинать борьбу с врагом, тем более что они и не видели его в своих деревнях. Но жизнь с каждым днем все настойчивее подсказывала, что сейчас нельзя сидеть сложа руки ни одной минуты, и советские люди даже из тех деревень, где еще не появлялись оккупанты, постепенно уходили в леса.

В конце октября в лесах вокруг Ольховки таких людей собралось много. Из них и создался партизанский отряд Степана Бояркина.

В лесной сторожке отряд находился недолго. Для основной стоянки отряда Бояркин отыскал в глубине болотистого Лосиного урочища высокое и сухое место. В сторожке остался передовой пост.

Степан Бояркин лучше многих в отряде понимал, что борьба с врагом предстоит большая, трудная и, вернее всего, займет немало времени. Когда-то он служил в армии, знал основы военного дела, знал, какими качествами должен обладать воин, чтобы быть победителем. С первых же дней Бояркин стал смотреть на войну как на тяжелый и опасный, но совершенно необходимый труд. А Бояркин привык трудиться.

Много энергии затратил отряд на создание своего лагеря на Красной горке. Кроме него, несколько продовольственных баз было создано в разных местах Лосиного урочища. Около них партизаны отрыли на всякий случай и тщательно замаскировали землянки.

Одна группа партизан специально занималась сбором оружия. На нескольких подводах она съездила к Вазузе, где шел бой, и привезла оттуда много винтовок, несколько станковых и ручных пулеметов, ящики гранат, тола, патронов и разного другого военного снаряжения. Затем оттуда привезли даже 45-миллиметровую пушку, которую, по словам мастеров, легко было отремонтировать и пустить в дело.

Боевые дела в октябре отряд Бояркина проводил от случая к случаю. Живо, с успехом велась только разведка: партизаны шныряли всюду, добывая самые различные сведения о враге.

Разведчики Бояркина ежедневно сообщали об активных действиях каких-то партизан в разных местах западнее Болотного. Вскоре разведчики принесли листовку к населению, призывающую бороться с оккупантами. На ней была подпись: " Болотнинский райком ВКП(б)". Увидев листовку, Бояркин воскликнул радостно:

— Это Воронин, честное слово!

Партизаны начали гадать:

— Где он может быть?

— Надо идти в Гнилое урочище!

 

XI

 

Утром разведчики собрались идти в Гнилое урочище, как вдруг на стоянке в сопровождении партизан с передового поста появилась конная группа.

Бояркин в это время обтесывал бревно для новой, запасной землянки. Увидев на тропе конных, он воткнул в бревно топор и присмотрелся. Впереди на гнедом тонконогом жеребце ехал плотный усатый мужчина в сером военном плаще и шапке из пыжика. Бояркин резко шагнул через бревно:

— Товарищ Воронин!

Воронин спешился первым.

— Узнал?

— Едва узнал, честное слово! По взгляду да по этой шапке. А усы… Никак не признать!

— Ну, рад видеть!

— Я тоже… Вот не ждал, не гадал!

Вокруг собрались партизаны.

Обращаясь к Бояркину, Воронин пожаловался:

— Едва, брат, добрался до тебя! Ох, и наломало в седле! Нажил дурацкую привычку ездить в машине, а теперь вот… Ну, ничего, скоро поправим дело… Машина-то у меня в отряде, только случилась поломка. Скоро отремонтируем.

— Машину? — переспросил Степан Бояркин. — А зачем?

— Как зачем?! Ездить по району.

— На машине?

— А если я не могу верхом, что поделаешь?

Степан Бояркин, как и раньше, когда был председателем колхоза, прежде всего пригласил Воронина закусить с дороги. А Воронин, как и до войны, когда был только секретарем райкома, сказал на это привычные слова:

— Нет уж, Степан Егорыч, сначала покажи, как живешь…

Бояркин повел гостей по лагерю, а группа партизан осталась на месте, помолчала, а затем один, хмыкнув, раздумчиво сказал:

— Вот-те номер! Машину ремонтирует!

Он обратился к коноводу Воронина:

— Врет ведь, а?

— Честное слово, ремонтирует! — ответил коновод. — Дал задание: пустить машину как можно скорее, а тот копается, даже тошно смотреть!

Гости осмотрели землянки. Они были построены капитально, покрыты дерном, в каждой кирпичная печь с просторной лежанкой, на которой удобно сушить обувь. Нары пахли смолой, на них лежала еще не истертая, свежая солома, кое-какая одежда, вещевые мешки. В двух землянках было пусто, в третьей — спали партизаны.

— Ночью работали, — пояснил Бояркин.

— Тихо, не буди, — сразу задержал его Воронин и, осторожно ступая, пошел обратно.

Рядом среди кудлатых елей несколько человек рыли котлован для четвертой землянки.

— Трех не хватает? — спросил Воронин.

— Нет, пока хватает, — ответил Бояркин. — А все же решил сделать еще одну на всякий случай. Народу может прибавиться, а тут зима…

Кое-кто из партизан в котловане опознал Воронина. Заметив это, Воронин спросил:

— Узнаете, что ли?

— Как вас не узнать, товарищ Воронин! — охотно ответил пожилой мужчина с рыжеватой бородкой. — Хотя вы и при усах, а обличье никуда не денешь!

— А я тебя, Зеленцов, тоже сразу узнал. Тихон Миронович, да? Не ошибся? Как твоя молотилка?

— Молотилку сгубил, — мрачновато ответил Зеленцов.

— А если потребуется срочно наладить?

— О, только бы потребовалось!

Молодой парень в драповом пальто спросил:

— А меня не узнаете, товарищ Воронин?

— И тебя узнаю. Учитель Кружилин? Из Заозерной?

— Совершенно верно.

Недалеко от жилых землянок находился продовольственный склад; рядом с ним дымилась полевая кухня с помятыми боками. В сотне метров от землянок, в овраге, где журчала ржавая лесная речушка, располагалась хозяйственная часть лагеря: здесь был устроен сарайчик для лошадей, сложено сено в стожок, стояли телеги, на сучьях деревьев висела сбруя…

— Ну, брат, настроил ты! — заметил Воронин.

— Все нужно!

Инструктор райкома Корнилов подивился:

— Не хуже, чем у нас!

— Пожалуй, не хуже, — согласился Воронин, пошевелив отрастающими усами, и Бояркину вдруг показалось, что сделал он это от какого-то внутреннего недовольства. — Да, не хуже, не хуже! — повторил он и еще раз подернул усами. — Но мы начали готовить свой лагерь задолго до отступления нашей армии, а он ведь после отступления… И сделано все капитально, основательно!

— Плохо не умеем, — ответил Бояркин.

— Да, это привычка!

— А теперь, Степан Егорыч, — заключил Воронин, — можно и подкрепиться с дороги. Угощать-то чем будешь? Как в колхозе?

За угощением Воронин ничего не говорил, а только расспрашивал Бояркина, и тот, чувствуя, что лагерь понравился секретарю райкома, оживленно и подробно рассказывал о всех своих делах за три недели.

— Ну, а теперь, брат, я скажу тебе кое-что… — заговорил Воронин, выслушав Бояркина, и выпрямился за маленьким деревянным столом. — Ты, конечно, не знал этого… Ты должен был уехать, и мы тебе поэтому ничего не говорили. Но раз ты остался и всерьез задумал партизанить, открою все карты…

И Воронин рассказал, как задолго до отступления нашей армии райком получил указание подготовиться на всякий случай к длительной партизанской войне. В Болотном был создан партизанский отряд; за несколько дней до отступления Красной Армии он тайно ушел в лес, где заранее был подготовлен лагерь. Отряд имеет продовольственные базы, много оружия, радиопередатчики, типографию, небольшой двигатель и даже кино. Как только наши войска отступили на восток и появились немцы, районный отряд, не теряя времени, начал энергично действовать. Налеты и диверсии западнее Болотного, по дороге Вязьма — Ржев и на шоссе, идущем к Москве, — его дела.

Бояркин слушал все это, не сводя изумленного взгляда с Воронина, впервые он узнал, как партийная организация широко развернула партизанскую войну в районе.

— Теперь о тебе, — сказал Воронин, закончив рассказ о районном отряде. — Тут, брат, у нас будет серьезный разговор! — Воронин прикрякнул и улыбнулся всеми черточками усталого морщинистого лица, что означало: разговор предстоял действительно серьезный. — Я нисколько не сомневаюсь в том, что ты остался с твердым намерением бить и бить немца-фашиста. Однако вот тут уж я должен тебя огорчить. Долго ли ты был в армии?

— Два года, — ответил Бояркин.

— А на войне?

— На войне? Нисколько!

— А председателем колхоза?

— Ну, это вам известно, товарищ Воронин! Почти десять лет, без перерыва.

— Так вот, — продолжал Воронин, — совершенно понятно и оправдано, что ты хотя и хочешь воевать, но пока не умеешь, а заниматься мирным трудом, разными хозяйственными делами умеешь хорошо, даже отлично!

Бояркин воскликнул с досадой:

— Но ведь все, что сделано, — все необходимо!

— Погоди, брат, выслушай! — Воронин наклонился и ласково потрогал Бояркина за руку, лежавшую на столе. — Я тебя не хочу винить, ты этого не думай. Как все, ты привык к мирной работе. Погоди, погоди! Эта многолетняя привычка к мирной созидательной работе и сейчас, как я подметил, совершенно независимо от твоего желания, берет над тобой верх. Вот ты создал отряд. Очень хорошо, большое тебе спасибо за это от партии. А зачем ты его создал? Воевать? Конечно.

— Мы кое-что сделали, — возразил Бояркин.

— Знаю, молодцы! — сказал Воронин. — Но все же, Степан Егорыч, как ни обижайся, а хозяйская жилка в тебе говорит сильнее, чем военная. Ты сам, я думаю, не заметил, что чересчур увлекся хозяйственной работой. Я тебе прямо скажу: за короткий срок, только за три недели, ты сделал очень и очень много! Не хуже, чем в нашем отряде, хотя там все и делалось заранее. Ты построил лагерь, заготовил продовольствие и оружие. За три недели все это мог сделать только такой работник, как ты, имеющий большой хозяйственный опыт. Ты прошел десятилетнюю школу в колхозе, и вот она дает свои плоды…

Степан Бояркин, всегда внешне спокойно принимавший критику, не выдержал, встал из-за стола, умоляюще воскликнул:

— Но ведь все надо же, надо! Без этого нельзя, товарищ Воронин, никак нельзя! Если всего этого не делать, мы пропадем зимой!

— Совершенно верно! — охотно согласился Воронин и этим сразу же заставил Бояркина успокоиться и сесть на место. — Абсолютно верно! Но! … Погоди, дай же сказать, что ты какой стал, а? Ты ведь помнишь: когда-то мы учились сочетать различные сельскохозяйственные работы, особенно в напряженные страдные дни. Причем говорили: надо сочетать, но не забывать главное из того, что сочетаешь! И здесь так же! И здесь надо сочетать все работы, но не забывать при этом главное. А главное — бить врага!

Выдалась минута молчания.

Снаружи в землянку долетели возбужденные голоса партизан.

Степан Бояркин посмотрел на Корнилова, словно ища у него сочувствия, и сказал:

— Но ведь вы сами сказали, что свой лагерь подготовили заранее, до прихода немцев… Заранее подготовили, а теперь только воюете. А мне как быть?

— Совершенно верно, условия разные, — опять охотно согласился Воронин, и эта его манера внезапно соглашаться там, где, казалось бы, надо спорить, опять озадачила Бояркина. — Мы готовили лагерь и базы в сентябре. Но разве мы могли тогда бить фашистов? Их же не было в наших местах! Тогда… понимаешь, тогда строительство лагеря и баз было для нас главным делом. А пришли немцы — мы стали бить их, и это стало для нас главным. У нас, как видишь, дело обстояло проще. У тебя гораздо сложнее. Ты начал действовать в такой обстановке, когда надо прежде всего бить немцев и одновременно создавать лагерь и базы. Все, все надо делать и делать обязательно, но прежде всего — бить врага! Я хорошо знаю, что вы кое-что сделали. Но разве твой отряд может делать лишь кое-что? Не сомневаюсь, что он способен на большие дела!

Бояркин долго сидел задумавшись.

В землянку вошла белокурая девушка в легонькой курточке и фартуке убрать со стола. Когда она входила, в открытую дверь опять донеслись возбужденные голоса партизан.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.