Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 4 страница



С печи вдруг раздался мужской голос:

— Чего там гадать! Вернется скоро!

Марийка и Лукерья так и замерли за столом от страха, а Макариха, обернувшись к печи, крикнула:

— Не утерпел, кочерыжка мерзлая? Отогрелся и ожил? Ну, слезай, все свои тут… — И пояснила Лукерье и Марийке: — Это же Серьга Хахай! Или не слышите?

Держа в руках синий шелковый кисет, с печи спустился Серьга Хахай, в помятых брюках, измазанных кирпичной пылью, в грязной нижней рубахе. Макариха подала ему валенки. Надевая их, он сказал:

— Я бы, может, и не подал голос, да курить захотелось. Давно уж кисет нюхаю.

— Серьга! Сережка! — кое-как опамятовалась Лукерья. — Да откуда ты? Сереженька, мой-то где?

— Погоди, дай закурить.

— Да ты скажи, скажи!

— Гадала ведь? — сверкнув бельмом, усмехнулся Серьга.

— Ну, гадала! Ну, что там?

— Что ж они тебе сказали, бобы-то?

— Сказали, что живой, а где — они же не говорят!

— Сознательные бобы, — заметил Серьга Хахай, подходя к столу. Понимают военную тайну. Вот и я тебе скажу: жив! И поклон тебе низкий послал. А где он — не скажу, хоть ты и жена его.

Он озорно подмигнул женщинам и, свесив над столом ковыльный чуб, ткнул конец цигарки в огонек лампешки.

 

XIV

 

Положив на стол доску, Лозневой крошил на ней сухие стебли табака-самосада. Костя просеивал его на решете. Табак у Ерофея Кузьмича был отменный — славился по всей деревне. Невидимая едкая пыльца щекотала ноздри.

— Вот зол! — Костя помял нос. — В хозяина уродился, ей-бо! — Теперь он заикался реже. — Может, отведаем свеженького?

— Давай отпробуем.

Закурили. Было раннее утро. Хозяева хлопотали на дворе. В доме стояла тишина.

— Ой, мамушка родная! — Костя закашлял, хватаясь за грудь. — Скажи, как с-скребницей рвет душеньку! Ей-бо, в хозяина!

— И что ты. Костя, все трясешь и трясешь хозяина? — спросил Лозневой. — Все они такие, мужики!

— Вот я мужик. Из самой глухой д-деревни. Я такой?

— Не такой, так будешь таким.

— Ну, нет, не из той я породы!

Лозневой неторопливо дымил цигаркой.

— Чем же не нравится тебе хозяин? Кормит, поит… Ну, чем?

— А всем, товарищ старший лейтенант!

— Отбрось ты эти чины! Сколько раз говорил тебе? — озлобленно сказал Лозневой.

— Забываю, — смутился Костя, — п-привык же!

У Кости все время крепко держались военные привычки. Он рано вставал, аккуратно прибирал свою постель, следил за обмундированием, туго подпоясывал ремень, чистил ботинки и часто брился, хотя на его ребячьем лице появлялся только реденький пушок. Он будто считал, что все еще состоит на военной службе и должен точно выполнять ее законы. Отеки на его лице опали, и правый глаз открылся, хотя вся глазница была залита желтизной. С каждым днем, казалось, он взрослел, и все реже и реже его лицо освещалось простенькой Юношеской улыбкой.

— Чем же он тебе не нравится? — повторил Лозневой.

— Всем! — неожиданно резковато ответил Костя. — Есть такая на полях трава — осот. Видали? Когда хорошо пашешь да боронишь, ее не видать. А только ты оставь п-поле без присмотра — и полезла! И откуда у нее сила берется! Лезет, разрастается, все душит!

— Хозяин такой?

— Точно! Как этот осот.

Лозневой поднялся, одернул рубаху, взялся за нож. Начал было вновь крошить табак, но остановился, бросил косой взгляд на Костю.

— А ты видел других мужиков в последние дни? В тех местах, где советской власти не стало? Вот если бы видел, не стал бы говорить так о хозяине. Все они такие, мужики, все!

Костя усмехнулся почти дерзко.

— А вы их видели в последние дни? Откуда вам известно, что они такие? — Костя начинал возражать бывшему комбату все смелее и смелее. Откуда?

— Знаю я их! — Лозневой взмахнул ножом и невесело улыбнулся левой щекой. — Видел! Жили они в колхозах, а все, как волки, в лес глядели. И вот, видишь, что получается? Как не стало советской власти, так они и полезли! Все они, дорогой, как твой осот. Как ни возделывай землю, не выкорчуешь его корней. Нет! — Он шагнул к Косте. — И заметь, дорогой, заметь! — Он помахал ножом у лица Кости. — Заметь: таких, как наш Ерофей Кузьмич, очень много! Вот что страшно! Они не только здесь, где немцы, пошли в рост, они и там теперь, в тылу, на Волге и в Сибири, поднимаются. Вот что страшно!

Помаргивая реденькими светлыми ресницами, Костя с трудом вдумывался в то, что говорил Лозневой. Несколько раз он порывался заговорить, хотя и сам не знал, что скажет, но Лозневой перебивал его.

— Ну, что ты скажешь? — махал он ножом. — Что скажешь?

Не успел Костя ответить, в кухне послышались шаги. Отворилась дверь горницы, и вошла Марийка.

— А-а, Марийка! — Лозневой обрадовался и смутился, не зная, как разговаривать с Марийкой после вчерашней ссоры. — У матери была?

— У нее.

От ветра или еще от чего, но лицо Марийки в это утро было оживленнее, чем во все последние дни. На ее щеках горел живой румянец.

— Проходи, — ласково позвал ее Лозневой.

Марийка села на лавку, Лозневой и Костя — по обе стороны от нее. Усмехаясь, Марийка оглядела их и спросила с тем озорством в голосе, какое красило ее девичество:

— Или соскучились?

— Ну, ясно! — обрадованно подхватил Лозневой и сразу заметил: — А ты сегодня, Марийка, веселее!

— Не все же мне горевать!

— Конечно! Так страдать — засохнуть можно.

— Это вы не трогайте, — сказала Марийка.

— А тебе ли засыхать? — продолжал свое Лозневой.

— Бросьте! — строже сказала Марийка.

С кухни донесся недовольный, ворчливый голос Ерофея Кузьмича. Все сразу притихли, прислушиваясь. В кухне скрипнула половица.

— Сюда, — шепнула Марийка.

Ерофей Кузьмич вошел в горницу, растирая натруженные и только что обмытые руки. Подойдя к зеркалу, не взглянув на Марийку, но обращаясь к ней, спросил:

— Гребень-то где?

— За зеркалом.

Ерофей Кузьмич долго, старательно расчесывал бороду, то откидывая ее в сторону, то круто задирая вверх. Марийка сразу догадалась: свекор хочет о чем-то говорить. Пряча гребень за зеркало, Ерофей Кузьмич, словно между прочим, промолвил:

— Да, старею, старею!

— Садись, Ерофей Кузьмич, — угодливо предложил Лозневой. — Закури. Хорош табачок у тебя.

— Мне некогда сидеть! — не глядя ни на кого, ответил Ерофей Кузьмич. — И лясы точить тоже некогда!

У Ерофея Кузьмича все росла и росла озлобленность против Марийки. В последние дни старика до удушья раздражало ее сближение с Лозневым и Костей. Он молчал, сдерживал себя: слишком мало времени прошло после известия о гибели Андрея, и — он понимал — нехорошо было ругаться со снохой. Но теперь он не мог больше сдерживать свой гнев.

— Мы всю жизнь хребет гнем! — ворчал он, бросая по сторонам злой взгляд. — Нам не до гулянок!

Марийка поднялась у стола:

— Что же делать-то?

— Мало ли работы в доме!

— Да какой?

— Тебе все укажи! Сама видеть должна! — Он понизил голос. — Рано своевольничать стала. Рано.

Марийка порывисто двинулась в сторону свекра.

— Это я-то?

— На! На! — Ерофей Кузьмич тоже подался к снохе. — Выдирай глаза! Вот она, ваша логовская породка. Вам только…

— Хозяин, будет тебе… — просяще перебил его Лозневой.

— Что будет? Я здесь кто?

— Нельзя же, нехорошо…

Марийка отошла к окну и, поправив полушалок на плечах, глянула поверх цветов на улицу. Подмораживало. Небо прояснилось, начинало светиться ровной морозной синевой. Над деревней кружились голуби.

Ерофей Кузьмич присел у стола.

— Ну, а вы как? Значит, полегчало?

— Живем! — уклончиво ответил Лозневой.

— А вот как вы, товарищи военные, думаете: мне, скажем, жить тоже хочется? — Ерофей Кузьмич оперся ладонями о колени. — Так, правильно. А с меня вскорости голову снимут! Оно и жизнь теперь такая, что ломаного гроша не стоит, а вот привык к ней и не хочется еще в могилу. Старею, а неохота. Все хотелось дожить до хороших времен, да не придется, видно…

— А что случилось? — спросил Лозневой.

— Вон подмораживает, — Ерофей Кузьмич кивнул на окно, у которого стояла Марийка. — Теперь жди немца! Особо после этого пожара. А придет мне первому голову снимет. Первому! Всей деревне известно, что вы у меня живете, а народ у нас такой… Я вам слова, сами знаете, не говорил: держал, кормил, всем снабжал, пока можно. Свои ведь люди: крови не родной, а души одной. Ну, а теперь и не знаю, что делать. По совести скажу: боюсь! Если бы вы тайно заявились ко мне, пошел бы на риск, стал бы прятать. А тут — явное дело! Я уже хожу по деревне да все поглядываю, на какой березе висеть буду. Вот подумайте, как быть.

— Мы уйдем, хозяин, — неожиданно и решительно заявил Костя. — Живи себе спокойно.

— Не гоню, а подумать надо, — сказал Ерофей Кузьмич. — Меня вздернут на березе — ладно! А вас-то, думаете, помилуют? Об вас же думаю. Вам теперь один расчет — жить тайно. Как хотите, а выдадут вас тут, в деревне. Найдутся такие. Вот, подумайте!

Хозяин поднялся и, не дожидаясь окончательного решения неугодных ему квартирантов, вышел из горницы.

Марийка тут же оторвалась от окна. Она быстро подошла к Лозневому и Косте, встала перед ними совсем близко и, оглянувшись на дверь, сказала горячим шепотом:

— Уходите! Уходите в партизаны!

— В п-партизаны? — Костя схватил Марийку за руку. — А где они? Где?

— Я не знаю где, — зашептала Марийка, боясь, что вновь откроется дверь горницы. — Этого я не знаю. Но я вас сведу к одному человеку, а он туда, к ним… — Она махнула рукой на окно. — Он оттуда.

 

XV

 

Повсюду вокруг Ольховки были испорчены мельницы. Пришлось делать ручные, шорох их небольших жерновов с утра до вечера слышался почти в каждом доме. У Лопуховых мельница находилась в кладовке. Здесь всегда держались легкие сумерки. У одной стены стоял ларь для муки, у другой разные кадки и решета с калиной, под потолком висели пучки мочала и льна, связки степной полынки и богородицыной травы. В углах кладовки, в спокойной темени, вольготно промышляли мыши, и, даже когда шумела мельница, часто раздавался их писк.

Увидев, что в желобке опять иссякает струйка муки, Костя с раздражением, чего не замечалось за ним раньше, сказал Лозневому:

— Досыпьте еще!

— Погоди, Костя. Отдохни.

— Чертова работка! Подавился бы он этой мукой! — Костя сплюнул. Жила, сукин сын!

— А я тебе говорю: все они такие.

— С тридцатого года не видел таких. — Костя склонился на ларь. — Нет, не могу!

— Устал? Скоро ты. Ладно, я покручу.

— Жить я так не могу! — пояснил Костя.

— Слушай, дорогой, — Лозневой тоже склонился на ларь. — Ты никогда не был таким. Почему ты не можешь так жить?

— А какая тут жизнь?

За ларем послышалась возня и писк мышей. Когда они утихли. Костя досказал:

— Как у этих вот мышей. Чем лучше?

Лозневой схватил Костю за руку.

— Будет! Давай молоть!

Костя засыпал в мельницу зерно, Лозневой начал крутить, — зашумел жернов, из желобка потекла теплая струйка муки.

— Стойте! Не могу! — сказал Костя и, облокотясь о мельницу, спросил тихо: — Как вы надумали, а? Идти?

— В партизаны?

— Да.

— Слушай, Костя. — И Лозневой взял Костю за плечи, поставил прямо перед собой. — Ты мне скажи, дорогой: что мы вчера мололи?

— Пшеницу.

— А сегодня?

— Ну, рожь…

— А все получается мука! — Лозневой тряхнул Костю за плечи, заставляя улыбнуться. — Понял, дружище?

— Все п-перемелется? А скоро ли?

— Может, и не скоро. Кто знает. Надо пережить это время, пусть даже как мыши. Сейчас одно известно: немцы под самой Москвой. Вон где!

— Значит, не скоро, — определил Костя. — Пока наши соберутся с силой да дойдут сюда… Это долго будет молоться, как вот на нашей мельнице.

— А может, и недолго! Вряд ли, Костя, наши соберутся с силой. Где она?

В небольшое окошечко, до половины завешенное пучками сухих трав, врывалась полоса неяркого осеннего света. Он освещал лицо Кости. Лозневой заметил, как на его светлом ребячьем лице вдруг обозначились твердые мужские черты.

— Что же будет? — спросил он тихо.

Лозневого удивила такая резкая перемена в лице Кости. Теперь он совсем не был похож на того паренька-вестового, что выполнял его приказы с ребячьей готовностью и расторопностью.

— Что же будет? — повторил Костя еще тише.

— Что? Разобьют нас немцы — вот и все!

— Нас?

— Вот возьмут Москву — и дух из нас вон!

Костя крепко, по-мужски сжал похолодевшие губы. Несколько секунд смотрел на Лозневого не отрываясь, даже ресницы не вздрагивали. Потом спросил:

— Вы всегда думали, когда отступали… об этом?

— Да, об этом, — сознался Лозневой.

Все так же недвижимо смотря на Лозневого, Костя вдруг с непривычной для себя бешеной силой ударил его кулаком под ребра. Не ожидая удара, вскрикнув, Лозневой опрокинулся на решета с калиной. Рыча, как волчонок, Костя бросился на бывшего комбата и вцепился ему в горло. Они долго и остервенело бились в кладовке, гремя кадками, пустыми ведрами, корытами и разной домашней рухлядью.

 

XVI

 

Взглянешь на иной спутанный моток ниток — и на первый взгляд покажется: распутать его — пустое дело. Но потянешь за одну нитку — моток запутывается еще больше, потянешь за другую — и вдруг становится ясно, что его уже не распутать никогда.

Вот такой же запутанной была и жизнь Лозневого.

Отец очень любил и баловал Владимира — единственного сына. Как и всем родителям, землемеру Михаилу Александровичу Лозневому всегда казалось, что его сын, во всех отношениях незаурядный малый, рожден для больших дел. Восторженное и даже поэтическое воображение Михаила Александровича всегда рисовало для него прекрасное будущее. Показывая гостям нелюдимого, худенького и большеносого мальчика с белесым чубиком, он всегда восклицал с гордостью:

— Видите, каков орел? Смею уверить, что его удел — не мой удел! — И ласково трогал сына за чуб. — Большой будет человек! Верно, Вовик, а?

— Да, папа, — четко отвечал Вовик.

А гости, конечно, не скупились на похвалы:

— Чудесный мальчик! Какой взгляд!

— Да, сразу видно — умен!

С детства привыкнув думать высокомерно о своем будущем, Владимир Лозневой боялся только одного — повредить своей карьере неудачным выбором профессии. За первый учебный год в Казанском университете он переменил три факультета и наконец понял, что его не прельщает перспектива жить всегда как бродяга и разведывать недра в нелюдимых местах, всю жизнь рассказывать ребятам сказку о яблоке, которое привело Ньютона к великому открытию, или дни и ночи колдовать над кислотами в химической лаборатории. Все это слишком мелко для него. Занятый поисками своего призвания, Лозневой занимался, конечно, кое-как, и дело кончилось тем, что в конце года его исключили из университета.

Два года Лозневой колесил по стране в поисках " настоящего дела", занимаясь пока такими делами, которые бы не сильно обременяли и по возможности давали приличный заработок: то служил администратором в бродячей труппе иллюзионистов и акробатов, то вел курсы танцев в небольшом клубе… В стране совершались грандиозные дела, а он оторвался от них; весь народ жил напряженной и сплоченной жизнью, а он незаметно выключил себя из нее…

Таким его и призвали в армию.

Лозневой почему-то вдруг решил, что в армии он может с необычайным блеском проявить свои недюжинные способности и очень высоко взлететь на воинском поприще. Он проявил некоторое усердие по службе и довольно быстро, используя все возможности, добился офицерского звания. Его привлекла штабная работа. С тех пор его мечтой стало одно: изо всех сил карабкаться и карабкаться по военной лестнице, чтобы как можно быстрее добиться видной жизни и славы…

 

XVII

 

Молодой журавль стоял на кочке; правое крыло его свисало до земли. На востоке медленно поднималась слабая осенняя заря. Тоскующим взглядом журавль осматривал незнакомые, неприютные места. Вокруг простиралось кочковатое болото, поросшее одинокими чахлыми березками, камышом и кугой. Летом это место привольное: много воды, травы, разных земных гадов… Но теперь болото застыло, все на нем замерло от стужи. Ветер шумел сухими, мерзлыми травами. Жутко было одинокому журавлю в час рассвета на этом пустынном болоте. Он перепрыгнул на другую кочку, затем на третью, волоча подбитое крыло. Остановившись, он опять бросил по сторонам потерянный, тоскующий взгляд, вспомнил о своей стае, с которой летел в теплые места, и жалобно закричал на все болото.

— От своих отстал, что ли? — спросил Костя.

— Видно, подраненный, — сказал Серьга Хахай. — Пропадет здесь! У нас тут большие холода.

Они шли от Ольховки на запад. Оба были в полушубках, шапках и добрых сапогах. У каждого за плечами тяжелая котомка. Ветер обжигал их лица.

На восходе солнца они были в Лосином урочище. Пока шли лесом, у Кости росло какое-то новое чувство. Он не мог понять его, но оно было отрадно его душе. Лес был стар и дремуч. По обочинам дорожки, прикрывая ее темным густым лапником, стояли старые, замшелые ели. Их острые вершины, поднятые высоко на просторе, качались от ветра, а внизу, на земле, опушенной мхами и расшитой узорами орляка, было тихо и глухо. В стороне от дороги стоял сплошной частокол еловых стволов, и нигде не виднелось ни одного просвета. Лес был такой же, как на Каме. " Везде земля одна, — почему-то подумал Костя. — Везде наша".

В глубине урочища их встретил партизанский патруль. Затем они вышли к широкой поляне, и Костя увидел избу лесника с заросшей мхом крышей, с висящими вкривь и вкось ставнями. Серьга Хахай объяснил ему, что эту избу облюбовали партизаны. И здесь вдруг Костя понял, что для него начинается новая жизнь и что то приятное чувство, какое он испытывал в пути, родилось от ощущения близости и новизны этой жизни.

В избе было людно. Два человека в военной форме разбирали и чистили на столе станковый пулемет. " О, наш брат! — обрадовался Костя. — Видать, кадровики". Рядом с ними высокий сухощавый человек в очках, по виду учитель сельской школы, старательно укладывал свои вещички в охотничий рюкзак. Две девушки в простых городских костюмчиках шептались у окна, осматривая телефонный аппарат. Грузноватый парень в шоферском комбинезоне сидел у стола и громко рассказывал двум подросткам, как надо обращаться с ручной гранатой.

Из-за стола, в переднем углу, поднялся Степан Бояркин. Вся нижняя часть его сухого, болезненного лица была покрыта густой мыльной пеной.

— А-а, шатущий, явился? — сказал он строговато, но обрадованно. Шагай сюда! Что долго?

— Дела! … — ответил Хахай.

— Знаю твои дела! Небось Ксютка не отпускала?

Подойдя к столу, Хахай сообщил:

— Тут вот со мной один товарищ… — Оглянулся назад. — Иди сюда!

— Кто такой? — спросил Бояркин.

Смущаясь, Костя начал рассказывать о себе. Вокруг стола столпились партизаны. Степан Бояркин спросил:

— Документы имеешь какие?

— Э-э! — протянул Серьга. — Какие у него могут быть документы?

— Почему же? — обидчиво покосился Костя. — Документы имею при себе.

— Какие?

— Разные. Комсомольский билет имею.

— Покажи.

Костя смущенно оглянулся на партизан.

— Потерял? — усмехнулся Бояркин.

— А, ладно! — сказал Костя решительно.

Раскинув полы полушубка, он поднял подол гимнастерки и начал расстегивать брюки. Бояркин улыбнулся.

— Это в каком же ты месте документы держишь?

— Видишь где?

— Разбей тебя громом! — воскликнул Серьга и расхохотался, хватаясь за бока. — Вот упрятал!

Вокруг тоже захохотали.

— Чего ржете? — обиделся Костя. — Какой тут смех? У меня, может, никаких надежных мест больше не было! Тьфу, будь она проклята, эта пуговка!

— Ну ладно, ладно, — все еще улыбаясь, сказал Бояркин. — Иди вот к печке, отогрей руки. После достанешь. Я вот добреюсь, тогда и поговорим. Шагай к печке!

— Есть! — ответил Костя радостно и четко, как привык отвечать на службе.

Серьга и Костя примостились у печки. Вскоре подошел Бояркин. Выкинув из печки уголек, он закурил и придирчиво осмотрел документы Кости.

— Порядок! — сказал в заключение. — Давай обживайся. Скоро за работу. Тут у нас большое дело будет. По всем лесам собирается народ. Оружия нет?

— Не имею.

— Найдешь! — ободрил Бояркин и задумчиво добавил: — Да, скоро за дело!

 

XVIII

 

В пустом сарае Ерофей Кузьмич ставил самогонный аппарат: гремел кадками, трубами, жестью. В доме уже три дня стоял крепкий хмельной запах барды. Алевтину Васильевну мутило от этого запаха, и она несколько раз посылала Марийку узнавать, как у отца подвигается дело. Каждый раз Ерофей Кузьмич молча встречал и провожал сноху, а тут спросил:

— Этот… лоботряс-то… дома?

— Где же ему быть?

— Пошли сюда.

Лозневой явился к хозяину растерянный, бледный. Оставшись один, он весь день сидел в горнице за подтопкой, как барсук в норе. Сунув в приоткрытые ворота тонкий висячий нос и клинышек татарской бородки, он коротко спросил:

— Звали, Ерофей Кузьмич?

— Иди сюда!

Лозневой осторожно вошел в сарай. Ерофей Кузьмич поднял голову из-за кадки.

— Не ушел?

— Куда мне идти, Ерофей Кузьмич?

— А куда тот?

— В лес куда-то.

— И ты бы шел вместе! Чего сидеть?

— Не могу я, — сдерживая подрагивающие губы, ответил Лозневой. Здоровье у меня плохое. Да и какие тут могут быть партизаны? Вон какая армия была — и ту разбили! Что партизаны могут сделать? Скоро уж зима… А начнется она — и все разбредутся сами. Все одно уж! Или в лесу погибать, или здесь!

— Ха! Тебе все одно! — Опираясь рукой о кадку, Ерофей Кузьмич поднялся на ноги. — А мне? Ты это соображаешь своей мозгой? Мне какой риск тебя держать, понимаешь? Тебя убьют — ты большевик…

— Я не большевик, — торопливо перебил Лозневой.

— Ну, с ними был. Все одно. А меня за какую-такую?

Ерофей Кузьмич хорошо понимал, что если Лозневой не ушел с Костей, то теперь никуда не уйдет, а значит, он в полной его власти. Теперь с ним можно было делать что угодно и разговаривать как угодно. Ерофей Кузьмич сказал резко, отрывисто:

— Уходи и ты! Вот и все!

У Лозневого затряслись плечи. Он упал на колени перед хозяином, начал хватать его за полы шубы.

— Ерофей Кузьмич! Дорогой! Не губи! Не гони! Куда мне?

— Стой ты! Чего ты… тут? Пусти!

— Не гони! … — шептал Лозневой, весь дрожа.

— Ну, встань, встань! — Ерофей Кузьмич присел на дрова. — Что же мне делать с тобой? Риск, ведь риск.

— Может быть…

— Все может быть! — резко перебил Ерофей Кузьмич. — Немец, он не будет тебе разбираться. Большевик — под пулю, прятал большевика — тоже…

Лозневой молчал, горбясь перед хозяином.

— Ну, вот что, — сказал наконец Ерофей Кузьмич более мягко. — Так и быть: похлопочу перед всем обчеством. Так и скажу: сохраню человека военного командира. Может, не выдадут. Может, пронесет господь. А ты с сегодняшнего дня мой племяш. Понял? Будешь глух и нем. Сможешь?

— Смогу, — шевельнул губами Лозневой.

— Глух и нем! Сызмальства! Запомни! — твердо сказал Ерофей Кузьмич и поднялся с дров. — Чтобы я больше слова от тебя не слышал! Так, значит, будешь работать и будешь жить. Как племяш. — Он оглядел высокую, сухощавую фигуру Лозневого, точно оценивая, выйдет ли из него хороший работник. — А сейчас иди да барду начинай таскать с Манькой. Гнать пора. Выгоним выпьем малость. Хочешь выпить-то?

— Хорошо бы…

— Но-но! — прикрикнул Ерофей Кузьмич. — Забыл? Глух и нем! Ну, выпить-то, выпить хочешь? — закричал он, как кричат глухонемым, и, подняв бороду, два раза щелкнул по горлу.

Лозневой закивал головой.

— То-то! Да сапоги-то, сапоги сними! — опять закричал Ерофей Кузьмич. — Сними их! Бардой замажешь! Старые ботинки надень! — Он покрутил руками вокруг ноги, будто завязывая обмотку. — Понял?

Лозневой растерянно покачал головой.

— Ладно, пойдет дело, — заключил Ерофей Кузьмич. — Иди!

…К вечеру аппарат был пущен на полный ход. Под железной бочкой, положенной на камни, полыхал огонь. Железной трубкой, изогнутой в два колена, эта бочка соединялась с кадкой ведер на двенадцать; весь верх у нее был заляпан тестом и заделан тряпицами. В кадке шумно бурлила барда, из-под теста выбивались струйки хмельного пара. От бардника шла прямая трубка в сухопарник — небольшой пустой бочонок, стоявший на чурбане, а затем в холодильник, сделанный из чана. У самого дна его торчала небольшая трубочка, из которой — по тряпичке — стекало в бутылку белесое, бьющее в ноздри зелье. Все в аппарате гудело, клокотало, вздрагивало. Около него было дымно и душно от запаха барды.

Лозневой молча сидел у паровика, шевелил палкой огонь. Марийка заделывала свежим тестом отдушины в барднике, где били струйки пара. Она была поражена отказом Лозневого идти с Костей к партизанам и не могла понять, что это означало. Весь день она хотела поговорить с ним об этом, но никак не удавалось. А теперь, у аппарата, она заговаривала не один раз, но Лозневой молчал и молчал, испуганно озираясь на ворота.

— Что же вы молчите? — спросила Марийка. — Онемели, что ли?

Лозневой повернул к ней ярко освещенное огнем лицо. Сказал тихонько:

— А что мне говорить теперь?

— Почему не пошли-то?

— Эх, Марийка! — Лозневой швырнул палку в огонь. — Не знаешь ты, как тяжело мне! Кончена моя жизнь. Я знаю, что все кончено. И мне страшно. Сижу вот у этого аппарата, и кажется мне, что я в аду кромешном…

— Ушли бы лучше, — посоветовала Марийка. — Мне и то не сладко жить в этом доме. А вы совсем чужой. Почему не пошли?

— Не мог я уйти…

— Да почему?

— Не мог. Я бессилен перед собой…

Скрипнули ворота. Вошел Ерофей Кузьмич в широкой рыжей загрубелой шубе и шапке-ушанке, отделанной серым собачьим мехом. Еще издали он заметил, что из трубочки, где стекал самогон, била сильная струйка пара.

— Эй, вы! — Ерофей Кузьмич кинулся к аппарату. — Что ж вы делаете? Эй ты, чучело! Выгребай огонь! Выгребай, живо!

Перепугавшись насмерть, Лозневой начал выхватывать из-под бочки пылающие головни и раскидывать их вокруг, — в сарае стало темно от дыма.

— Ах ты, только отойди! — метался хозяин. — Наделали было делов!

— Да что стряслось? — спросила Марийка.

— Не видишь — что? Куда это нагнали столько паров? Того и гляди, в бутылку могла пойти барда, а то и трубы сорвать к черту! Надо ж понимать!

Аппарат начал клокотать тише. Успокоившись, Ерофей Кузьмич поставил под трубочку с висячей тряпичкой порожнюю бутылку, а наполненную самогоном поднял на уровень глаз.

— Хорош ли?

Усевшись с бутылкой на дрова перед огнем, Ерофей Кузьмич вытащил из кармана шубы чайную чашку, украшенную цветочками, и луковицу. Наполнив чашку самогоном до краев, поднес к ней гребешок огня на конце лучинки. В чашке заиграл, заплескался голубой огонь.

— Ничего, подходящ!

Подняв чашку, он взглянул на Лозневого, который стоял рядом, молча обтирая полой истрепанного пиджака обожженные пальцы. На лице хозяина, освещенном огнем, сияло выражение полного довольства собой.

— Ну, — сказал он, — будем здоровы!

Не торопясь, он выпил чашку до дна и, крякнув, поставил ее на землю у ног. Укусив разок луковицу, спрятал ее в карман.

— Вот так-то в жизни, — заговорил он неопределенно. — Живешь и не знаешь: что впереди? Что будет завтра — вот вопрос, а? Ой, трудно человеку на земле! Ну, ты, выпей-ка!

Лозневой опьянел от одной чашки крепкого первача. Когда Ерофей Кузьмич опять ушел в дом, он сел на дрова, на место хозяина, пьяно осмотрелся и, осмелев от зелья, позвал Марийку:

— Брось там! Иди сюда.

Марийка присела рядом.

— Почему не ушел, говоришь? Скажу! Скажу все! Мне теперь все равно. Все! Все! — Он пьянел и пьянел. — Я не мог уйти из этого дома. Не мог! Я ничего не могу сделать с собой! Ты понимаешь?

— Да почему не мог?

Лозневой схватил руки Марийки, потянул их к себе, сказал передыхая:

— Я не мог… не мог уйти от тебя!

Марийка вырвала руки.

— Не мог! — выкрикнул Лозневой. — Я не могу жить без тебя!

Марийка встала.

— Вы пьяный.

Марийка вдруг почувствовала, что у нее горит все лицо. За несколько секунд перед ней промелькнуло много недавних картин. Она вспомнила тот день, когда Лозневой пришел с Андреем, как он наблюдал за ней в доме, разговаривал на дороге за деревней, как он лежал на крыльце и долго не отвечал, где Андрей. " Он обманул меня! — обожгла ее мысль. — Обманул, подлец! " В груди ее все затрепетало от страшного гнева и дикой радости. Она ударила комком теста по кадке.

— Не уйдешь? — крикнула она. — Не хочешь?

— Не хочу, — чуть слышно ответил Лозневой.

— Так я уйду! — всей грудью крикнула Марийка. — Ах, подлец ты какой! Какой ты подлец!

Под Лозневым рассыпались дрова.

— За что?

— Знаешь, за что, тля ты поганая!

— Марийка, сердце мое, не уходи!

В ответ Марийка хлопнула воротами сарая.

Несколько минут она стояла на крыльце. Над Ольховкой, над всем ближним миром текла глухая, без звезд, осенняя ночь. Непомерной тяжестью давила она землю. Нигде поблизости не слышно было признаков живой жизни, но у Марийки радостно, шумно, со всей силой билось сердце.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.