Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 1 страница



I

 

Птицы покидали родные места гнездовий. Проходя по лесам, полям и болотам, осень безжалостно гнала их на чужбину, не давая отдыха в пути. В просторной вышине слышались печальные клики журавлей. Утки табунились на озерах. Черные тучки скворцов, подхваченные ветром, высоко мельтешили над осенней землей.

В Ольховке хорошо было слышно, как шла бомбежка близ Вазузы, а затем временами стало доносить приглушенный гул орудийной пальбы. Ерофей Кузьмич знал, что немцы миновали деревню стороной, по большакам, и сразу понял: у реки начался бой. Много раз выходил Ерофей Кузьмич на крыльцо и напряженным темным взглядом всматривался в даль востока. Лицо его каменело от тяжелых раздумий.

В доме установилась кладбищенская тишина. У всех валилась из рук работа. Все сидели по углам или бродили молча. Украдкой друг от друга, с тоской смотрели на восток.

Марийка крепилась больше всех в доме и больше всех страдала. Весь этот день, наполненный шумом листопада, она жила, со страхом прислушиваясь к тому, что говорило ей сердце.

Под вечер Ерофей Кузьмич спохватился: надо было надежно прикрыть от чужого глаза яму под рябиной, где утром еще спрятали зерно и лишнее добро.

— Горе-то горюй, а дело делай, — заговорил он с семьей. — Того и гляди, немцы нагрянут. Надо яму получше прикрыть.

Алевтина Васильевна, ослабевшая всем телом после проводов Андрея, сидела на лавке, привалившись к косяку окна. Не отрывая усталого, тоскующего взгляда от неясной лесной дали, прошептала:

— Чего же, сходили бы…

— Пошли-ка! — сказал Ерофей Кузьмич, оборачиваясь к Марийке и Васятке. — Прикроем — и душе покойнее.

Вышли на огород. За сараем недавно наспех были свалены три воза ржаной соломы, полученной на трудодни с колхозного гумна. Этой соломой и решено было прикрыть яму. Ерофей Кузьмич и Марийка носили солому, поддевая ее большими охапками на вилы, а Васятка, на лету подхватывая граблями навильники, ловко укладывал их в омет и утаптывал ногами. Через полчаса работы, поднимаясь все выше и выше, он начал доставать багряные гроздья ягод с верхних ветвей рябины.

Сметливый Васятка видел, как мучилась Марийка, и все время старался, чем мог, утешить ее. Нарвав пучок веток с большими гроздьями ягод, он сказал ей:

— Гляди, какие ягоды! Тебе дать?

— Кинь, Васятка!

— Я тебе самых лучших! — обрадованно закричал мальчуган. — Вот, гляди!

— Эй, ты, там! — прикрикнул на Васятку от сарая Ерофей Кузьмич. Чего там кричишь? Чтобы народ видел? Да и рябину зачем портишь зря? Куда рвешь?

— Скрипи, скрипун! — прошептал Васятка, косясь на отца. — Держи, Марийка! Эх, и ягодки!

Марийка поймала большую, тяжелую ветку, густо обвешанную гроздьями ягод, взглянула на нее — и сразу вспомнила один лучистый день последней весны. Вскоре после свадьбы, придя поработать на огород, они вместе с Андреем стояли под этой рябиной, — вся она была осыпана нежным белым цветом. Кажется, это было совсем, совсем недавно… Но рябина не только отцвела, — на ней успели вырасти эти богатые и нарядные гроздья.

Подошел Ерофей Кузьмич.

— Манька, ты чего же стоишь? Надо бы после эти забавы!

Не отвечая, Марийка воткнула вилы в охапку соломы, попыталась поднять — и не смогла. Ее мягкие, теплые губы раскрылись и запылали. Она тряхнула головой, сбрасывая на плечи полушалок. Изгибая тонкий девичий стан, еще раз попыталась поднять солому, и опять не хватило сил. Сказала чуть слышно:

— Не могу! — Бросив вилы, отошла к рябине. — Погодите, сейчас пройдет…

— Вешует? — хмуро спросил Ерофей Кузьмич.

— Кто? — оглянулась Марийка.

— Сердце, кто же?

— Не тревожьте меня сейчас, папаша, — держась за ствол рябины, ответила Марийка.

Васятка вдруг тряхнул суком рябины.

— Тятя, глянь-ка, едут!

У Ерофея Кузьмича дрогнули в руках вилы.

— Немцы?

— Да нет, бабы! Никак нашенски? Да вон, вон!

— Тьфу, поганое дите! — закипел Ерофей Кузьмич. — Ты чего, вихрастый дьявол, пугаешь? Нет, чтобы сказать как следует! Вот как возьму да раза два достану вилами — будешь знать! Фу, даже в груди захолонуло!

С востока по склону взгорья в деревню поднимался небольшой обозик. За возами, нагруженными разным скарбом, шагали измученные, унылые женщины, брели похудевшие и повзрослевшие за двое суток ребятишки. Поглядывая на родную деревню, затихшую под березами, колхозницы глуховато перекидывались словами:

— Хлебнешь теперь тут горького!

— Ой, кума, не приведи господи!

— Загодя готовь петельку!

Когда обозик поравнялся с лопуховским огородом, одна женщина в поношенном мужском пиджаке, туго затянутом на талии цветной опояской, в сапогах, с кнутом в руке, завернула к изгороди, крикнула:

— Эй, сват, немцев нет еще у нас?

— Мама! — Марийка бросилась к изгороди. — Мама!

Немного подождав, Ерофей Кузьмич тоже подошел к изгороди. Марийка все еще обнималась у телеги с младшей сестренкой Фаей — смугленькой и тоже черноглазой, только вступавшей в девичество.

Сватья Анфиса Марковна, прозванная по имени покойного мужа Макарихой, высокая, статная женщина лет пятидесяти, с живым лицом и темными, все еще молодыми глазами, прикрикнув на шумевших дочерей, подала команду бабам:

— Погоняй, бабы, чего встали?

Объезжая телегу Макарихи, бабы двинулись в деревню. Макариха обернулась к изгороди, поздоровалась со сватом, переспросила:

— Значит, не бывали еще, сват?

— Слава богу, нет еще…

— А то мы едем да только и думаем: сунемся в деревню, а там уже немцы. Только клочья, думаем, полетят от нас.

— Не должно бы, сватья. С баб какой спрос?

— Ой, сват! Они спросят!

Закуривая, Ерофей Кузьмич поинтересовался:

— Возвернулись-то откудова?

— От Черного Ключа.

— Значит, дальше ходу нет?

— Не пришлось, сват, дальше.

— Да, пробегли наши быстро! — Ерофей Кузьмич пустил дым из ноздрей. Без всякой войны покинули деревню.

— Это, сват, разве бегут? — смотря мимо свата, сказала Макариха. Вот погоди, как немцы побегут, — вот те побегут! Куда прытче наших! Диву дашься, сват. Знаешь, придешь незваным, уйдешь драным!

— Конешно, если наши соберут силу…

— Соберут! — Макариха так ударила черенком кнута по верхней жерди изгороди, что Ерофей Кузьмич вздрогнул. — В своем гнезде, сват, и ворона любому глаз выклюет. Слыхал? — От гнева Макариха даже помолодела в лице. Нет, не приглянется им наш хлебушко!

О бое у Вазузы Макариха ничего не знала. Потолковав об Андрее, она засобиралась ехать домой. Прощаясь со сватьей, Ерофей Кузьмич сказал:

— Заглядывай, сватья, когда будет время!

— Захаживайте и вы, сват, — в свою очередь, пригласила Макариха.

Не отходя от прясла, Ерофей Кузьмич еще с минуту наблюдал за Макарихой. По-мужски взяв в руки вожжи, она стегнула отощавшего коня кнутом поперек спины и, когда он тронул воз на взгорье, крупно зашагала рядом с телегой. Ерофей Кузьмич легонько качнул головой и сказал о сватье с завистью:

— Крепка! Такую как ни кинет жизнь, она все вроде кошки, опять на ногах. И видит, пожалуй, как кошка: днем хорошо, а ночью — того лучше.

— Плохо? — спросила Марийка, влезая на изгородь.

— Такая порода! — уклончиво ответил свекор.

Марийка, увидев мать, сначала испугалась, что ей не удалось бежать от немцев, но теперь была рада, что она не уехала. Теперь Марийка знала, что в деревне есть человек, который всегда поможет ей в любой беде. Ей стало легче, и она, опять взявшись за вилы, даже на время забылась от своих дум. Ерофей Кузьмич, наоборот, почему-то заметно помрачнел после встречи со сватьей и работал все время молча. Только когда омет был готов и обставлен вокруг жердями, угрюмо сказал:

— Добро-то спрятано надежно. А вот душу на это время куда бы спрятать?

Беженцы возвращались в деревню весь вечер. В деревне становилось многолюднее, но она все так же казалась опустевшей: затаясь, ольховцы со страхом ждали чужеземцев.

Когда спустилась ночь, Ерофей Кузьмич три раза, не отдыхая, обошел вокруг своего двора. Придерживаясь за изгородь, оступаясь в темноте в ямки, пробираясь сквозь повядшие, но еще крепкие лопухи, он то про себя, то вслух шептал, горячо дыша:

— …от ворога, конного и пешого… а також от мора и глада… от огня и порухи… и черного глаза…

Отчитав заговор, он с лампешкой отыскал в кладовке припасенный с лета бледный, мясистый, выросший в земле стебель с редкой чешуйкой недоразвитых листочков — петров крест. Завязав его в тряпицу, повесил над наружной входной дверью: на счастье всего дома.

 

II

 

Из густого березняка дорога вышла к маленькой речушке. Телега загрохотала на дощатом мостике. Отсюда до Ольховки оставалось три километра: будь дневное время, она так и встала бы перед глазами на просторном и веселом взгорье. Но землю окутывала непроглядная ночная тьма. Ни одного огонька не виднелось в Ольховке. Когда телега, съезжая с мостика, мягко стукнулась в выбоине, Степан Бояркин тронул за плечо Серьгу Хахая, продавца Ольховской лавки, который правил лошадью, и сказал со вздохом:

— Стой. Довольно.

На мостике загрохотала еще одна телега. И тоже остановилась. Четыре человека, почти враз спрыгнув с нее, с обеих сторон подошли к Степану Бояркину. Согнувшись у заднего колеса, он хватался за ногу. Его спросили:

— Больно?

— Да нет, — прошептал Бояркин. — Отсидел. Онемела.

— Врешь ведь, Степан!

Бояркин выпрямился, сказал:

— Так вот, в Ольховку ехать незачем. Кто знает, может, там уже немцы. А нам нечего зря терять головы. Поезжайте отсюда вот этой дорожкой, — он махнул рукой вправо, — а там кромкой урочища. Знаешь, Серьга?

— Знаю, — отозвался из темноты Хахай.

— И дождетесь у Лосиного. Я прибуду к свету.

— Домой забежишь?

— Меня дома не ждут. Степан Бояркин уехал к Москве. Дела, какие надо, сделаю.

Бояркин пошарил рукой в телеге.

— Винтовку? — спросил Серьга.

— На что она мне сейчас? Палка где?

— Вот, держи.

— Гляди, мой сапог не потеряй! Не жди тогда добра.

— Ха-ха! — невесело хохотнул Серьга. — Ты ноги только приноси. О сапогах какая забота?

Кто-то из спутников посоветовал:

— И верно, ты осторожнее там, Степан.

Собираясь в путь, Бояркин огляделся по сторонам.

— Экая ночь! — вздохнул он. — Над всей жизнью нашей теперь опустилась она…

Было холодно, но Бояркин раскинул полы пиджака. Щупал палкой в темноте дорогу, прихрамывая на левую ногу, обутую в ботинок, пошел к Ольховке.

На склоне взгорья, у самой Ольховки, он присел передохнуть на знакомый с детства придорожный камень. Отсюда, со взгорья, было видно, как далеко по сторонам, вдоль большаков, и на востоке, куда откатилась война, мерцали за лесами гребешки пожаров. А над родными местами в пасмурном небе едва теплились редкие звезды, и все было объято зловещей тишиной.

Степану Бояркину нужно было повидать колхозного завхоза Осипа Михайловича. Но он жил в центре деревни, пробираться к нему опасно. " К кому же зайти сначала? " — подумал Бояркин. Всем колхозницам, которые были с ним во время бомбежки, а затем возвращались домой, он сказал, что при любых условиях будет пробиваться на восток. О таком его решении уже знала вся Ольховка. Бояркин хотел, чтобы до поры до времени все ольховцы были убеждены в том, что он пробрался к Москве. " А-а, чего гадать! Зайду-ка к Лопуховым, — решил Бояркин. — Разузнаю все, а потом видно будет".

Он поднялся с камня, пересек дорогу и осторожным шагом, ощупывая землю палкой, направился к лопуховскому огороду. В темноте наткнулся на изгородь. И только когда уже взобрался на нее, вспомнил, что у Лопуховых самый злой на деревне кобель. Он поднимет такой лай, что взбулгачит всех ольховских собак. Бояркин бесшумно спустился с изгороди. И тут, перебирая в уме колхозников, невольно вспомнил о лопуховской родне — вдове Макарихе. На нее можно было положиться в любом деле: и честна и тверда. Да и легко было пройти на ее двор, стоявший близ южной окраины деревни.

Через полчаса Степан Бояркин был у Макарихи. Она даже не удивилась его возвращению в деревню. Занавесив в темноте окна, зажгла лампу и, оглядев Бояркина, заметила:

— Что ж ты ходишь так? Надел бы оба ботинка, что ли?

Не успел Бояркин закончить наскоро поданный ему ужин, Макариха привела Осипа Михайловича. Это был человек пожилой, седоусый, сурового солдатского вида. В гражданскую войну ему изувечило осколком ногу, и с тех пор он ходил с тяжелой березовой палкой. Здороваясь с Бояркиным, завхоз кивнул на его ногу:

— Тебя, сказывают, задело? Хромаешь?

— Не одному тебе хромать, — отшутился Бояркин.

Вскоре сам собой завязался нужный разговор. Аккуратно собрав со стола крошки, Бояркин бросил их в рот и взялся за очередной ломоть пахучего ржаного хлеба.

— Новый?

— Вместе мололи, — отозвалась Макариха.

— Хорош хлеб!

— Теперь не знаю, поешь ли такого, — сказал Осип Михайлович, укладывая березовую палку вдоль вытянутой несгибающейся правой ноги. Слух есть, что мельница попорчена. Будешь в ступе толочь, — какой хлеб?

Бояркин указал на перегородку ложкой:

— Фая-то спит?

— О, хоть в барабан бей! — успокоила Макариха.

Бояркин наклонился над чашкой.

— Сколько у нас намолочено?

— Это ж надо по документам, — ответил завхоз. — В старом амбаре для сдачи государству осталось немного, а в новом — семенной.

— Государственного много?

— Тонны полторы.

— Так. Значит, сдашь его государству.

Осип Михайлович поднял суровое, в складках, лицо с густыми серыми усами.

— Государству? Это как же… куда?

— Куда говорю. Что у нас, государства нет? Отвезешь в ближайший день… вернее, ночь. И сдашь Серьге Хахаю. А в какое место везти, после укажу. Да я пришлю людей, тебе помогут. Это надо сделать тайно.

— Хорошо, Степан, — все поняв, согласился завхоз.

Бояркин молча закончил ужин, свернул цигарку, прикурил от лампы. При слабом свете он казался особенно худым и бледным. Но в его больших светлых ореховых глазах больше, чем всегда, было горячей жизни и силы.

— А семенной? — спросил Осип Михайлович.

Бояркин долго думал, дымя махоркой. Для семян было оставлено лучшее, отборное зерно. Нагрянут немцы — оно пропало. Но раздавать его не хотелось. С этим зерном у колхозников связаны все думы о весне. Раздай его, и многие подумают: значит, сами руководители не верят, что войска возвратятся скоро, что весной доведется сеять колхозом.

— Спрячь! — сказал он наконец решительно.

— А как спрячешь?

— Обмозгуй. Не малый. Но чтобы все колхозники знали, что зерно цело и надежно спрятано до весны.

Где-то в деревне залаяла собака. Степан Бояркин быстро обернулся к окну, просунул голову за шерстяное одеяло, несколько секунд присматривался к ночной тьме. Еще раз донесся собачий лай. Бояркин прикрыл окно, улыбнулся легкой и светлой улыбкой.

— Наша! Жучка!

— Что там она? — встревожилась Макариха. — На кого?

— Так она брешет…

Тяжеловато облокотясь на стол, Бояркин продолжал:

— Ну, а скирды молотить некому и некогда. Так?

— Где уж тут! — ответил завхоз. — Пусть стоят.

— Не попортились бы, — сказала Макариха. — Второпях складывали-то. Прольет дождем — погниют!

— Перестоят! — заверил завхоз.

Бояркин откинулся к стене, сказал твердо:

— Зря толкуете… Сжечь!

— Скирды?

— Сжечь! И как можно скорее, — повторил Бояркин. — Растащить не успеете, а нагрянут немцы — заставят обмолотить и зерно заберут или потравят лошадям. А мы не должны давать им ни одного зерна! Сжечь!

Макариха отошла к печи, прислонилась к ней головой, сказала сквозь слезы, прикрывая глаза:

— Такое добро! Сколько трудов положено!

— Знаю! Чуть ли не по колоску собирали!

— Да так и есть: по колоску. Ребята вон ходили по полям с корзинками…

— Знаю. Все одно — сжечь!

У Осипа Михайловича затряслись усы.

— Нет, Степан! Заставь ты меня мою избу зажечь — сейчас запалю. А на колхозный хлеб у меня, Степан, не поднимутся руки!

— Забыл, что приказано?

— Все сознаю, — помедлив, ответил Осип Михайлович. — Все как есть. Ну, сил нету, Степан. Сердце у меня попорченное, вот что! Я зажгу его — и сам в огонь брошусь. Нет, убей ты меня, Степан, — не поднимутся у меня руки на колхозный хлеб! Такое добро, а?

— Слаб ты! — сказал Бояркин завхозу и взглянул на Макариху. — А ты, Анфиса Марковна?

— Сожгу, — чуть слышно ответила Макариха.

Степану Бояркину и самому было тяжело: так и давило грудь удушье. Он поднялся со скамьи, постоял, трогая длинными худыми пальцами одеяло, каким было занавешено окно. Затем резко обернулся, заговорил, меняясь в лице, сверкая глазами:

— Я тоже думал, что у меня не поднимутся руки… Поднялись! Теперь не то время, не то! Теперь для наших рук — другое дело. И мы должны еще показать, какая сила в наших руках!

Осип Михайлович и Макариха с удивлением смотрели на председателя. Нет, это был другой Степан Бояркин, совсем другой, — таким его не знала раньше Ольховка…

 

III

 

Мужчин в Ольховке осталось наперечет. Те, что были в крепких годах и подлежали мобилизации, давно ушли в армию. Некоторым белобилетникам, кто эвакуировался из деревни заранее, удалось пробраться к Москве. Остальные пропали без вести. Почти на каждом дворе, где не были заколочены ставни, начали хозяйничать женщины. О мужиках, что остались в деревне, они горько шутили:

— Какие же это мужики? Одно гнилье!

— Ой, да что и говорить!

…На следующий день Марийка пришла к матери. В ее избе было людно. Здесь были Лукерья Бояркина, жена председателя колхоза, с ребенком, Ульяна Шутяева, проплакавшая все глаза после гибели дочки, молодая солдатка Паня Горюнова и еще несколько женщин со всего южного края деревни.

В самый разгар беседы какой-то мальчуган застучал в окно.

— Пленных ведут! — крикнул он. — Наших!

— Каких наших? — спросила Макариха.

— Ну, наших, русских!

— Немцы?!

— А то кто же! Вон идут!

В избе поднялся шум.

— Батюшки, что же делать?

— Греха бы не было!

— Прятаться, бабы, надо! Бечь надо!

Но Макариха скомандовала:

— Пошли, бабы! Живо!

Колонна пленных пылила большой улицей. Остановилась она только на западной окраине деревни — у колодца под ветлами. Гитлеровец, шагавший впереди колонны в непривычной для глаз сероватой с прозеленью шинели, что-то резко, по-птичьи, крикнул и снял с груди вороненый, поблескивающий автомат. Двое первых пленных подошли к колодцу. Загремела бадья. У крайних домов, где столпились испуганные женщины-и ребятишки, прошел шепоток:

— Поить будут!

— Господи, сколько пленных-то!

— Наших нет ли?

— Немцы-то, немцы, гляди, какие!

— Так и стригут глазами!

— Долговязы-то они… батюшки!

— Тише ты!

Солнце клонилось к западу. Над темным урочищем едва заметно бежал, клубясь, дымок: далеко лесной глухоманью, из Вязьмы на Ржев, шел поезд. Пленных, вероятно, гнали на ближайший полустанок, за Лосиное урочище.

Один пленный, высокий остроглазый боец с темной щетиной на острых скулах, вытащив бадью, поставил ее на сруб и жадно припал к ней губами. Он пил, захлебываясь, исступленно тараща глаза. От холодной воды у него начались судороги в горле. Задыхаясь, он оторвался от бадьи. Но не отошел от колодца. Когда напился его товарищ по строю, молодой белокурый паренек с большими ссадинами и синяками на лице, он вновь взялся за бадью и присел на корточки. Гитлеровец-конвойный, заметив это, крикнул пискляво, как беркут, и ударил пленного автоматом в плечо. Остроглазый Опрокинулся у колодца, но, боясь, что его ударят и за то, что упал, поспешно поднялся на ноги. Конвойный указал ему автоматом правее колодца…

— Weiter! [3]

— Бьют-то, зверюги, как! — сказала Лукерья Бояркина.

На нее зашикали?

— Тише ты! Вот дурная!

— Бабы! — скомандовала Макариха, бросая по сторонам суровый взгляд. Тащи хлеба! Тащи еды! Скорее, бабы!

Колхозницы кинулись по дворам.

Поскрипывал журавель, гремела бадья. Колонна пленных продвигалась мимо колодца, у которого, вытянув гусиную шею и по-старчески поджав губы, стоял с автоматом головной конвойный. Шестеро высоких, как на подбор, нескладных в кости гитлеровцев в длиннополых шинелях нездешнего цвета, выстроившись по обе стороны колонны, все время торопили пленных, крича и толкая их автоматами.

— Vorwarts! [4]

Первой вернулась Марийка с буханкой хлеба.

— Дай сюда, — потребовала Макариха.

— Мама, я сама…

— Дай!

В конце колонны в это время поднялся шум. Один пленный, всю дорогу едва тащившийся позади, на остановке совсем потерял способность держаться на ногах и рухнул на землю. Зашумев, товарищи кинулись к нему на помощь. Три гитлеровца, крича, бросились к группе пленных, нарушивших строй, и с остервенением начали расталкивать их автоматами. Пленные разошлись на свои места. Гитлеровцы окружили упавшего и начали пинать его со всех сторон.

— Мама, погоди, — испуганно попросила Марийка.

— Ничего, доченька, ничего…

Макариха смело направилась в конец колонны.

— Эй, вы! — крикнула она конвойным.

Гитлеровцы бросили пленного, оглянулись. Один из них, не поняв, зачем подходит женщина, закричал ей угрожающе. Макариха невольно остановилась.

— Хлеб вот, хлеб! — заговорила она, показывая каравай, и жестами пояснила, что хочет передать его пленным. — Дай им, дай! Они же голодные! Вон они какие!

Многие пленные обернулись на голос Макарихи; по колонне зашелестели какие-то слова. Оглянулись даже те, кто стоял в голове колонны, за ветлами.

Гитлеровец подошел к Макарихе, с недовольным видом взял каравай и, оглядев его, сунул пленным. Взглянув на Макариху, крикнул:

— Mach? dass du forkommst! [5]

Тут как раз начали подходить другие женщины с хлебом и разной случайной, наскоро схваченной снедью. Осмелев, они с обеих сторон подступили к колонне. Обер-ефрейтор (тот, что принял хлеб от Макарихи) что-то крикнул, и все конвойные загалдели, угрожающе вскидывая автоматы. Женщины бросились врассыпную.

У Марийки нечего было передавать, но она тоже приблизилась к колонне, торопливым, вопрошающим взглядом осматривая пленных. Когда женщины разбежались, она осталась на месте. Колонна уже продвинулась так, что середина ее находилась против колодца, а пленный, что упал, все еще не мог подняться. Он сидел, раскинув босые ноги, откинув грязную голову назад. Пальцы его рук были растопырены в дорожной пыли. Немецкий обер-ефрейтор стоял около него, раздумывая, что с ним делать. Взглянув на пленного, Марийка дрогнула: это был Лозневой! Но тут же Марийку озарило внезапное, как молния, решение. С порывистой силой она бросилась к обер-ефрейтору, подскочила к нему совсем близко и, вся зардевшись, не попросила, а скорее потребовала с горячей и бесстрашной женской решимостью:

— Оставь его! Оставь! Отпусти!

Обер-ефрейтор только что пришел к мысли, что пленный не сможет дальше идти. Оставалось пристрелить его, что не раз уже приходилось делать в пути. Подскочив, Марийка помешала обер-ефрейчору окончательно решить участь пленного. Обер-ефрейтор взглянул на Марийку — и оторопел от изумления: перед ним стояла молоденькая русская фрау, настоящая красавица… Она была в рыжеватой плюшевой одежке, расстегнутой на груди, с открытой, по-русски, гладко причесанной головой и в цветном полушалке, сброшенном на шею. Легкая и порывистая, она не просила, а требовала, будто знала, что ей, красавице, все будет прощено, и требовала с такой бесстрашной решимостью и страстью, что от нее нельзя было оторвать взгляда. Экое чудо уродилось в такой глуши! Безотчетно подчиняясь желанию тоже блеснуть перед Марийкой своим молодечеством, обер-ефрейтор выпрямился и поправил волнистый, но обвисший и запыленный чуб. Поняв наконец, чего требует от него русская красавица, он спросил, отчетливо разделяя слова:

— Кто есть он?

— Муж! Мой муж! — не думая, горячо выпалила Марийка.

Лозневой повернул грязную голову влево и несколько секунд держал на Марийке рассеянный, опустошенный взгляд. И вдруг, поняв, видно, что готовит ему судьба, начал судорожно дергаться в сторону Марийки, загребая рукой дорожную пыль.

— Муж! Муж! — продолжала кричать Марийка, по казывая то на пленного, то на себя. — Мой! Понял? Мой!

— Aha! — понял наконец немец.

— Мой он, мой!

— Есть это об-ман? — вспомнив о своем долге, подозрительно сказал обер-ефрейтор. — Найн?

— Мой он, мой!

Вокруг вновь собрались колхозницы. Они переглядывались, ничего не понимая. Марийка обернулась к ним, крикнула:

— Вот они скажут! Мой он, муж!

Все бабы заговорили наперебой:

— Муж! Ее муж!

— Правду сказала!

— Здешний он, ее!

Обер-ефрейтор почти не отрывал взгляда от Марийки. " Романтично! подумал он. — Ее муж — в моей власти. Вот убью его — и она несчастна, отпущу — и она счастлива на всю жизнь". С каждой секундой у обер-ефрейтора росло желание тоже казаться перед Марийкой красивым — не только внешностью, но и душой, и вдруг, охваченный этим желанием, он неожиданно для себя решил сделать приятное этой русской красавице. Улыбаясь, он указал на пленного, а затем махнул на центр деревни.

— На! — сказал он весело. — Твой! На!

Но тут же он увидел, что многие женщины, стоявшие вокруг красавицы, держат в руках узелки и свертки с разной снедью. И обер-ефрейтор, уже забывая о своих рыцарских чувствах и считая, что за пленного должна быть все же получена какая-то мзда, начал показывать на свертки и узелки, тыкать себе в грудь:

— Яйка! Масло! Дай! Шпек — дай!

— Отдай, бабы! — распорядилась Макариха.

Колхозницы начали отдавать обер-ефрейтору свою снедь. Как из-под земли вдруг выросли остальные конвойные. Перекидываясь словами, они начали рассматривать караваи и пироги, трогать пальцами масло, перебирать в кошелках яйца.

— Да хорошие, хорошие! — успокоила их Марийка.

— Совсем свежие! — подтвердила Лукерья Бояркина. — Хоть на солнце вон погляди!

Обер-ефрейтор, услышав о солнце, оторвался от кошелки с яйцами, взглянул на запад. Солнце опустилось совсем низко над дальним урочищем. Всюду начинали меркнуть светлые дневные краски. Выпрямляясь, он сказал быстро:

— Wir mussen gehen. Es ist Zeit! [6]

Конвойные похватали все, что принесли бабы, и пошли на свои места. Обер-ефрейтор махнул рукой на Лозневого, который все еще сидел на земле.

— На! На! — сказал он и шельмовато подмигнул Марийке. — Муж! На!

Грязно улыбнувшись, он пояснил своим друзьям:

— Oh, ich verstehe! Eine so reizende Frau braucht einen Mann, um ihre Schonheit zu erhalten. [7]

Колонна двинулась из деревни.

 

IV

 

Лозневой кое-как добрался до лопуховского дома и в изнеможении опустился на крыльцо. Марийка заскочила в дом, а спустя немного оттуда выбежала вся семья. Лозневой лежал на ступеньках, беспомощно поджимая грязные ноги.

— Неужто он? — с изумлением спросил Ерофей Кузьмич.

— Да он же, он! — зашептала Марийка.

— И верно ведь, а? Дай воды!

Лозневой с трудом поднялся на колени. Ловя струю воды в пригоршни, он медленно обмыл лицо, прополоскал рот и, в свою очередь, осмотрел лопуховскую семью.

— Зуб выбили, — пояснил он, — вот!

— Зубы — что! — дохнув всей грудью, заметил Ерофей Кузьмич и присел на крыльцо, считая, что пора начать и кое-какие расспросы. — Как это все… а?

Марийка подала Лозневому расшитое на концах полотенце. Он неторопливо вытер руки, лицо и согласился:

— Да, зубы — ничего! Вот как не погиб, а? Чудо! Всех командиров и комиссаров! Всех!

— Выдали?

— А что там выдавать? Как выстроили, так и видно всех. Кто с длинными волосами — выходи! Что делали, а? Тут же! А я, как на счастье, постригся у вас тогда…

— А одежда-то… чья же?

— Да это… — Лозневой смущенно осмотрел себя и вспомнил, в какой щегольской, ловко подогнанной форме три дня назад всходил на крыльцо лопуховского дома. — Ну, ничего, отец, не сделаешь! Хочешь жить — на все пойдешь…

— Это конешно…

— Ну вот… Да все короткое только!

— Как же это, а? — повторил Ерофей Кузьмич.

Вместо ответа Лозневой только взмахнул полотенцем. Не в силах больше сдерживать себя, Марийка присела на крыльцо и в большом возбуждении спросила:

— Господи, Андрей-то как же? Где он? Что же вы молчите?

Лозневой ждал этого вопроса и — пока умывался — вспомнил, как Андрей натолкнулся на него в лесу, а затем, вслед за Юргиным, убегал в лесную сумеречь. Но теперь у Лозневого мелькали мысли о том, что Андрей скорее всего никогда не вернется домой, а ему, вероятно, придется надолго поселиться в лопуховском доме.

— Что ж сказать тебе? — Лозневой взглянул на Марийку, а потом и на всех. — Что сказать вам? — Глаза его остановились, точно от тяжелых внутренних страданий. — Там многие погибли!

Марийка в отчаянии рухнула у крыльца…

 

V

 

Это был день без солнца. Весь мир был наполнен непогодной хмарью, будто зачался рассвет, но так за весь день и не смог подняться над землей. Холмы, особенно покрытые лесочками, были очерчены еще различимо для глаза, а ложбинки терялись в сумраке. Все земное было однообразно и неприглядно. Тянуло холодной осенней стужей.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.