|
|||
Глава 6. Гречанки. Цыгане. Двадцать тысяч в деньГлава 6 Гречанки
Привезли почту. Писем для меня опять не было. Не в первый раз тревожилась я из‑ за этого. С удивлением смотрела я на тех, кто вовсе ничего не получал с воли. Как могли они жить? Вся жизнь была от посылки до письма. В последнее время мое беспокойство дошло до того, что в каждом транспорте я с тревогой ждала своих родных. Мне представлялось, что схватили мою сестру; что ее бьют, что она уже здесь. В каждой пожилой женщине, встреченной в лагере, я видела свою мать. Чувства мои были обострены до предела, я замкнулась в себе. Подруги пробовали утешать меня. – Не огорчайся, ведь так бывало не раз. Может, затор на железной дороге, – утешали они, как могли. Но ведь и я говорила то же самое другим… Янда предупредила, что ожидаются цуганги. Транспорт из Вроцлава. Не меньше раза в неделю Вроцлав направлял к нам женщин‑ заключенных. На этот раз, вероятно по ошибке, прибывших доставили в лагерь А, туда нас и отправили присматривать за ними. Нас сопровождала Янда вместе со своим поклонником, которого мы прозвали «братцем». Это был один из наименее зловредных эсэсовцев. Он переменился под влиянием любви к Янде. Еще недавно он входил в умывальную комнату и развлекался тем, что, то ли в шутку, то ли всерьез, стегал хлыстом по голым спинам женщин, еще недавно он полушутя, полусерьезно натравливал на нас собаку. Ни с того ни с сего стал подшучивать и над Яндой. И влюбился в нее. Янда решила его воспитать, применяя различные психологические приемы, и «братец» ходил у нее «на поводке». Как‑ то он сказал даже одной из нас «вы», что было признаком серьезного внутреннего перерождения. «Братец» шел рядом с Яндой, держа ее под руку. Мы шли пятерками по обнесенной проволокой дороге, соединяющей два участка лагеря. Вдоль дороги сидели голодные «мусульмане» и разбивали молоточками большие камни. Некоторые, вконец измученные, отдыхали, опираясь на лопаты в свежевырытых рвах. Они поднимали на нас угасшие глаза. Они завидовали нам, что мы идем опрятные, в фартучках, шагаем резво, как на экскурсию. При виде этих живых скелетов мы сгорали от стыда, что здоровые и сытые. – Пойте! – предложила Янда. Но мы и дальше шли молча. Как можно петь, глядя на них? Янда не могла этого понять. Для любви, для радостного настроения ей нужен был соответствующий фон. Вокруг же были крематории да бледные «мусульмане», камни, рвы, редкие деревья. Пение оживило бы эту картину. – Я запою тогда, когда камни будут разбивать гитлеровцы, – пробормотала Неля. – А сейчас пусть она сама себе поет! Мы прошли мимо блокфюрерштубы. Из домика с окнами, полными цветущих пеларгоний, вышла ненавистная нам ауфзеерка Хазе. – Дамы из эффектенкамер? Ну‑ ка, поглядим, что у вас там. Она подходила к каждой из нас, ощупывала. У тихой, кроткой Ани она со злорадством вынула из‑ за лифчика пару чулок. Ударила ее по лицу. – Откуда эти чулки, для кого? Для торговли? Мало вам жратвы, меняешь на картошку! А? Аня молчала. Щека ее горела от удара. Янда, отвернувшись, играла с собакой, притворяясь, что ничего не видит. Хазе записала номер Ани. Мы уже входили в глубь лагеря, когда кто‑ то из блокфюрерштубы догнал нас. Приказано было вернуться и помочь погрузить в машину каких‑ то старушек, которые сидели в канаве перед домиком с пеларгониями. Я подошла к одной старушке и подала ей руку. Она встала. – Держи меня крепче, дитя мое, ты не знаешь, как я устала. В моем возрасте такие «путешествия»!.. Я помогла ей подняться в кузов грузовика. Старушка все повторяла, улыбаясь и кивая головой: – Такие путешествия, такие странные путешествия!.. «Помешалась, – подумала я, – ничего удивительного». Подруги так же старательно усаживали других старушек. Машина тронулась. – Куда они едут? – спросила Яся тоном хорошо воспитанной институтки Янду. Янда печально взглянула на нее. – Сегодня хорошая погода. Неправда ли, Яся? Да, погода действительно была прекрасная. Но почему Янда не ответила? И вдруг молнией пронеслось у меня в мозгу: да ведь это я сама посадила людей на грузовую машину, едущую в крематорий. Эту милую старушку, которая могла быть моей матерью или бабушкой, я сама усадила в машину смерти… «Если бы не я, это сделал бы кто‑ нибудь другой, – старалась я успокоиться, – ведь это был приказ, мы не знали, что делаем…» «Да, – отвечал во мне другой голос, – эсэсовцам тоже приказывают. У них по крайней мере есть оправдание, что они уничтожают своих врагов. А мы? А я? Надо было отказаться, пусть бы застрелили. Ведь они только потому могут выполнять все свои планы, что нигде не встречают отказа. Это ложь, что я не знала. Если бы я хоть на минуту задумалась…» Эта мысль не давала мне покоя – я не знала, куда от нее деваться. Пробовала рассматривать это и с другой стороны: «Разве этим старушкам не лучше умереть, чем переносить непосильные муки в лагере?.. » «Ах, вот как, значит ты даже совершила гуманный поступок… – издевался во мне знакомый голос. – Они именно так и оправдывают свои преступления… гуманными соображениями…» – Боже, боже! – стонала идущая рядом Неля. – Если бы год назад кто‑ нибудь сказал мне, что я буду живых людей… В лагере было все по‑ прежнему: серые лица, с запавшими глазами, еле бредущие в своих полосатых халатах и колодках полутрупы, пожирающие отбросы у помойки – самым удачливым доставались конские кости. Штубовые и блоковая прислуга тащили бочки с супом, в воздухе стоял запах прокисшей брюквы. Иногда через Лагерштрассе проходил эсэсовец с хлыстом, вызывая вокруг панику. Было малолюдно. Кто мог передвигаться – работал в поле. С товарной станции отчетливо донесся свисток. Это прибыл поезд с новым транспортом из Греции. Янда велела нам идти в цугангсбарак и следить за порядком. Я вошла в огромный пустой барак, в котором некогда впервые познакомилась с сущностью слова «Освенцим». Как же я здесь освоилась, если вхожу сюда без дрожи. Как стала близка мне лагерная терминология: цуганг, Лагерштрассе, ауфзеерка, блокфюрерштуба. Я больше не говорю: «заключенная», а «хефтлинг». Не спрашиваю, «кто ты», а «какой у тебя номер». Я заранее знаю, как будут испуганы эти гречанки, знаю, как они будут выглядеть и что они будут спрашивать, знаю, что пройдет всего лишь несколько дней и исчезнет их красота, согретая горячим солнцем Салоник. Они посинеют, покроются нарывами, будут умирать от тифа. А те, что уцелеют, пойдут после «селекции» «в газ». И вдруг я почувствовала безумный страх перед теми вопросами, которые будут задавать мне эти здоровые, ничего не подозревающие женщины. Так и случилось, как я предвидела: черноокие, смуглые, стройные гречанки встречали с беспокойством каждое новое лицо. Они что‑ то объясняли нам жестами. Одна из них, знающая немецкий, стала что‑ то обсуждала с подругами. Видно было, что вопрос, который она собиралась задать, казался ей рискованным, все же, глядя на меня подозрительно, она спросила: – Куда повезли на машинах наших родителей? – На машинах? – удивилась я. Мне самой необходимо было проверить, как они подстраивают эту ловушку. – Как было дело при выходе из поезда, расскажите? – Подошли три грузовика, – взволнованно рассказывала женщина. – Нам сказали, – кто устал, может ехать машиной. Мы посадили старших, и они уехали… И вот нас привели сюда, а их нет. Скажи, куда их повезли? Ты должна знать. – Наверно, в какое‑ то другое место, впрочем, не знаю. Я в самом деле ничего не знаю. – Так мы с ними не увидимся?.. – Думаю, что нет. Остальные напряженно вслушивались. Наконец гречанка перевела им наш разговор. Женщины стали громко плакать. Стремительно распахнулась дверь, и в барак влетел эсэсовец. Он был похож на киноактера – холеное, приятное лицо с правильными чертами. Высокий, стройный, он мило улыбнулся и крикнул: – Спокойно! – Кто это? – спросила я тихонько у стоявшей рядом девушки. – Врач Менгерле. Неужели ты не знаешь Менгерле – этого палача из «кроличьего садка»? – Так это он? Никак не вяжется его внешность с тем, что о нем рассказывают. Невероятно, как может быть обманчив внешний вид человека. Вот этот – кажется культурным, порядочным, лицо его вызывает доверие, и, оказывается, он проводит эти чудовищные опыты… Перед моими глазами всплыл образ Альмы Розе, одной из многих жертв его садистских экспериментов: после нескольких дней пребывания в его «лаборатории» у нее началось нервное заболевание. А сколько погибло других несчастных, которым делают пересадку желез, вынимают спинной мозг из позвоночника, вводят в кровь бактерии заразных болезней. Я смотрела на этого изверга с гладким лицом, который проводил над людьми свои преступные опыты, смотрела пристально, чтобы запечатлеть в памяти, запомнить навсегда, каких чудовищ они породили! – Скажите мне, пожалуйста, – Менгерле говорил тихо и вежливо, будто слушателям в аудитории университета, – есть ли среди вас женщина по фамилии Зенира? Ответа не было. – А кто‑ нибудь из вас знает немецкий? Вперед выступила гречанка с классическими чертами, очень смуглая, очень изящная, с белой повязкой на голове. – Я знаю немецкий, – сказала она кокетливо, как говорит сознающая свою красоту женщина красивому мужчине. Была минута, когда казалось – сейчас он ей представится и они выйдут из барака под руку. – Ужасно! – услышала я шепот Баси. – Чем все это кончится? Только бы это чудовище не обратило на нас внимания. Давно мне не было так страшно. – Я задушила бы его именно за то, что он такой. Он хуже, чем этот дьявол Хустек. У того по крайней мере все написано на морде. Менгерле тем временем галантно просил гречанку: – Не откажите, пожалуйста, помочь мне отыскать Лидию Зениру. Гречанка обратилась к соотечественницам и перевела им вопрос врача. Зачем ему понадобилась эта Зенира? Наверно, хочет ее спасти. Я слыхала о случаях спасения людей из транспортов. Может быть, он работает с кем‑ нибудь, кто просил его об этом. Может быть, Менгерле не такое уж чудовище, раз он так старается отыскать эту Зениру? Из рядов вышла какая‑ то женщина и сообщила, что Лидия Зенира, ее приятельница, действительно сюда приехала, но поехала машиной, потому что была очень утомлена. – Машиной, – заметно огорчился Менгерле. – Жаль! – пробормотал он под нос и быстро выбежал из барака. – Чего он хотел? – ломали мы себе голову. В барак вошла Валя. – Ах, Валя, – бросилась я к ней в отчаянии, – зачем ты не дала мне умереть? Зачем ты меня спасала? Все это ни к чему, ты сама ведь хорошо знаешь, столько надо еще пережить… столько увидеть!.. – Не говори так, Кристя, положение на фронте очень хорошее. Они бегут! Был тут этот изверг, этот красавчик? – Был. Чего он хотел, Валя? – Он проводит теперь опыты с близнецами. С сегодняшним транспортом отправлен близнец какого‑ то его пациента. Транспорт был заранее объявлен, и теперь он усиленно ищет. – Не нашел, она поехала машиной. – Бедный Менгерле! – вздохнула иронически Валя. – Прямо‑ таки с ног сбился с этими близнецами! Но он не унывает. Ожидаются новые многочисленные транспорты из Венгрии. Должны сжечь около миллиона венгерских евреев. Не завидую я тебе, Кристя, что ты там, в этих Бжезинках. Но что же делать, держись! Предупреди подруг. Здесь будет ад. Впрочем, мы уже достаточно отупели. Еще миллион… разве это нас ужаснет? Это так легко произносится: миллион! – Может, они не успеют, ведь ты говоришь, что положение на фронте… Валя посмотрела на меня долгим печальным взглядом. – В стратегических планах нас не берут в расчет. Освенцим это всего лишь маленький городишко, а лагерей… знаешь сколько! Десант тут не поможет.
Мы возвращались в Бжезинки. Из головы не шло то, что я узнала о новых транспортах. Меня охватил безумный страх перед тем, что должно наступить. «Убежать! – промелькнуло у меня в голове. – Но как, каким путем? Малю ведь поймали…» Живые скелеты у дороги все еще дробили камни. Мы повернули на тропинку, ведущую к белому домику. Высокий касатник золотился в свете угасающего дня. Красный шар солнца стремился за край земли, а наши сердца стремились на поля, на луга, в горы, к необозримым просторам. Но рядом с нами бежала собака, и нас сопровождала Янда. Медленным, усталым шагом мы снова вошли в западню, из которой нет выхода. У нас оставалось еще полчаса до закрытия ворот. Кроме проволоки, окружающей Бжезинки, другая проволока, уже без электрического тока, окружала крематории. Еще одна – отделяла жилые мужские бараки от женских, чтобы сделать невозможными ночные свидания. По требованию шефа обнесли проволокой и наши окна. Мы были надежно ограждены от мира. Одна из нас сказала в шутку: – Того и гляди, еще и нас самих обмотают проволокой. Я пошла к баракам «Канады». Конечно, захватив с собой ведро. На территории «Канады» был колодец. В открытые двери бараков «Канады» видно было, как работает ночная смена. Девушки сортировали и укладывали в узлы вещи после отправленных «в газ» транспортов. «Женский греческий транспорт…» – вспомнила я. И тут же подумала: «Что же привезли с собой эти гречанки? » Так, значит, меня уже не коробит от подобных мыслей? Так, значит, это уже «нормально»? В первом ряду бараков сортировали платья, рубашки, свитеры, плащи, во втором – чемоданы, мешки, рюкзаки. Дальше, на открытом воздухе, под навесом, была свалена обувь, горы башмаков – дамских, детских, разных размеров и фасонов. Высокие башмаки, деревянные, кожаные, маленькие, на пробке, самые разнообразные. Еще дальше стояли осиротевшие детские коляски, битая и уцелевшая посуда, книги на всех языках. Вдоль дороги, по которой машины везли трофеи из крематориев, валялись фотографии и молитвенники, бумажные доллары и другие иностранные банкноты. Из подкладки пальто и платьев женщины, работавшие на сортировке, часто – выпарывали золотые доллары, бриллианты и потом отдавали их за кусочек хлеба. Как много говорили валявшиеся на земле фотографии! Как громко обвиняли открытые, выпавшие из рук молитвенники… «Не подниму ни одной фотографии, – убеждала я себя. – Зачем? К чему рассматривать лица людей, которые сейчас горят или сгорели час назад? » Но какое‑ то нездоровое любопытство толкало меня, я нагибалась и подымала. Улыбающееся веселое дитя стояло с большой лейкой возле пышной грядки цветов. Светлая девичья головка высовывалась из‑ за кустов сирени. Пожилой мужчина у лабораторного стола. Фотография молодого красивого парня с посвящением, написанным по‑ немецки: «Моей любимой Софи – в память прекрасных дней в Салониках… Лето 1942». Женщина верхом на лошади. Опять она – со скрипкой в руке. Целующаяся пара. Семейные фотографии. На балу, в купальном костюме, с теннисной ракеткой, и много, много детей. Сколько жертв гестапо прошло здесь – между бараками, по Лагерштрассе, топча эти остатки угасшей, полной прелести жизни. Совсем недавно эта женщина играла на скрипке, ребенок поливал цветы, мужчина работал. Совсем недавно. А теперь… Прошел с фонарем дежурный эсэсовец, подбросил ногой молитвенник, валявшуюся одежду; он заглядывал в бараки, освещал проходы между ними, проверяя не застрял ли там какой‑ нибудь хефтлинг. Он дошел до кучи сваленной обуви и повернул обратно. Именно здесь и был колодец. Я качала воду медленно, стараясь как можно дольше наполнять ведро. Напротив, в мужском бараке мерцал свет. Вокруг цепью лампочек светилась проволока. – Кристя! – услыхала я в темноте шепот. Это Вацек. После минутного колебания я проскочила в темное пространство между бараками. – Прости, что я подвергаю тебя опасности, но… ну сама понимаешь. – Понимаю, луна слишком ярко светит, неправда ли? – О да, и столько звезд! И все для нас под запретом. Можно сойти с ума от этого. Опять идут новые транспорты. Что они хотят весь мир сжечь, Кристя? Как вынести все это дальше? Смотреть и молчать, когда они ведут ничего не подозревающих людей… Послышались шаги. Мы прижались к бараку, распластав по стене руки… Свет фонаря, двинулся в нашу сторону. Сердце стучало молотом в груди. Луч фонаря скользнул вниз, дальше. – Это Бедарф. Он сегодня дежурный. Тебе надо идти, только пусть он отойдет немного, – шептал, Вацек. Мы постояли молча еще немного. – Как у тебя сердце бьется, Кристя. – Это от волнения. – Чье это ведро? – крикнул кто‑ то у колодца. – Мое. Я быстро подбежала и схватила ведро. Впопыхах разлила половину воды. Едва я успела войти в барак, как за мной закрылась дверь. Я взобралась на нары. Бася уже лежала, страшно взволнованная. – Где ты была? – На свидании, – отозвался кто‑ то сверху. – Она ведь брала с собой ведро. – О, господи, нельзя и шагу сделать, чтобы не обошлось без замечаний!.. – Конечно, нельзя, – серьезно ответила Бася. – Ты разве здесь первый день и этого не знаешь? Скажи лучше, где ты была? – Ах, разве не все равно, Бася? Давай спать. Завтра, наверно, приедут цуганги из Венгрии. Завтра… Спокойной ночи, Бася! – Спокойной ночи, Кристя! Жизнь очень печальна… Я долго лежала с открытыми глазами. Сквозь решетчатое окно мерцал уголок звездного неба. С коек подруг раздавалось то мерное храпение, то глубокие вздохи скрываемой в течение дня тоски. А печь пылала, выбрасывая в трубу зловещие искры. Это догорали греческие евреи.
Глава 7 Цыгане
Мать маленького цыганенка была больна тифом. Мальчику не разрешали входить к ней. Торваха была неумолима и отгоняла ребенка: вход в тифозный блок запрещен. Но мальчик прибегал ежедневно. Он старался разжалобить, рассмешить торваху, танцевал перед ней – ничто не помогало… На пятый день он ловко проскользнул за спиной съежившейся от холода торвахи и незаметно проник в барак. Какое‑ то особое чутье помогло ему найти мать среди сотен больных. Но она была мертва. Она умерла этой ночью. В бессильном отчаянии мальчик бил кулачками в стену и громко, с каким‑ то завыванием плакал. Тело матери вынесли и положили возле барака, он вышел следом. Сел у трупа матери и поддерживал ее голову, чтобы не лежала в грязи. Так он сидел день и ночь, и трупов вокруг него нагромождалось все больше. Его звали во время апеля, он не двинулся с места. Утром приехала машина из крематория. Труп матери вырвали из рук онемевшего ребенка. В лагере насчитывалось двадцать тысяч цыган. Для них был отведен отдельный участок за проволокой. В течение двух лет их погибло «естественной смертью» от тифа, дурхфаля и других эпидемий – четырнадцать тысяч.
20 мая ночью нас разбудил «последний крик» с проезжающих машин. Мы соображали – кого везут. Доносилось: «Мама, мама» и отчетливые детские голоса. Венгерские транспорты? Но откуда они? Ведь не слышно было свистка прибывших поездов. За последние недели из лагеря были согнаны все еврейки на постройку путей, по которым составы могли бы подходить к крематориям. Видно было, что готовились… С этого времени поезда с транспортами проезжали близко от нас, и мы ясно слышали голоса привезенных. Однако на этот раз ничего не было слышно. Откуда же здесь дети, ведь в лагере не оставляют живыми еврейских детей? Машины проехали, и через минуту нам уже казалось, что это были вовсе не детские голоса, что это только галлюцинация. Утром стало известно, что в «цыганском лагере» была селекция и что несколько тысяч цыган отправили ночью «в газ». – Начинают ликвидировать всех! – воскликнула Бася, высказывая вслух общую мысль. – Если убивают цыган, можем ли мы быть уверены, что ночью не придут и за нами? Ведь до сих пор начальство относилось к цыганам лучше, чем к нам. Им позволили жить семьями, всем вместе, а нам даже разговаривать с мужчинами нельзя. Детей у них не забирали, как у евреев, а тут вдруг… – Да, нам этого не миновать, – проговорила испуганно Аня. – Почему именно нам? – спросила я, силясь скрыть волнение. – Прежде всего потому, что мы слишком много знаем. Ну, а еще и потому, что цугангов на регистрацию больше посылать не будут. Все в лагере обречены на сожжение. Наша миссия, таким образом, окончена. – А мне кажется, что пока есть хотя бы одна арийка в лагере, имущество которой мы храним, мы им будем нужны. – Боюсь, что они перестанут беспокоиться и об этом имуществе. В любой момент все реквизируют для фатерланда. Тем более, что бараки придется освободить. В этой обстановке нетрудно было испытать страх перед смертью. Никто уже не думал о цыганах, все только и говорили о грозящей нам самим опасности. В своем воображении я вновь переживала ту минуту, когда за нами придут ночью, прикажут слезть с коек и под дулами автоматов выведут во двор. А потом погрузят в машины и повезут к крематорию… Дальше думать я не могла. Сердце сжималось, ужас парализовал воображение. Каждая из нас искала утешение, надежду в глазах других. Напрасно. Всех охватил страх смерти. Я пробовала «работать»: доставала карточки, проверяла картотеку, но все было бессмысленно. Ни писем из дому, ни посылок я не получала больше месяца. Наверно, что‑ то случилось. Жить в этой вечной неуверенности, видеть толпы людей за минуту до их гибели, слышать их ужасные крики и знать, что меня, что всех нас все равно так или иначе уничтожат… убьют, отправят в газовую камеру… И это именно сейчас… Сегодня погибну, а завтра может прийти письмо. Завтра, может, высадят десант или произойдет другое чудо. – Слушай, Кристя, – сказала, наклонившись ко мне, Меля, – если за нами придут, мы должны защищаться! – А что мы можем сделать? Если так, то действовать надо сейчас. Когда за нами придут, будет уже поздно. – Если мы сделаем что‑ нибудь сейчас, например бросим камень в проезжающего Моля, нас тут же прикончат, а после окажется, что у них и в мыслях не было нас уничтожать, по крайней мере сейчас, сегодня! – В том‑ то и ужас, что люди до последней минуты цепляются за надежду, надеются на чудо. Потому и идут. И мы, несмотря на наш опыт, повторяем ту же ошибку. Можно ли удивляться, что покорно идут те, у кого нет этого опыта? Все говорит за то, что настали наши последние часы. А мы боимся смотреть правде в глаза. Надо действовать уже сейчас!.. – Но ведь начальник крематория не проедет здесь по твоему приглашению. А лезть на рожон, под дуло дурака‑ часового – нелепость. Я решила узнать, что думают об этом мужчины. Выйдя из барака, я, забыв о всякой осторожности, попросила кого‑ то из «мужского» позвать Вацека. Я уже не владела собой. Вацек немедленно явился. – Что случилось? – спросил он, видя мое волнение. – Ты знаешь о цыганах? Говорят, с нами сделают то же самое!.. – Кто говорит? Что ты болтаешь? – Все. Подруги. Капо совсем выбита из равновесия, шеф так странно на нас смотрел. Впрочем, дело не в этом, я сама чувствую… – Цыган уже давно собирались уничтожить, пришел приказ из Берлина. Не хватает продовольствия, чтобы их кормить. Война затягивается. Лагери переполнены. Цыган они приравнивают к евреям. Нас пока еще относят к «арийцам». Ты же знаешь, они в постоянном ожидании какой‑ то международной комиссии. Уверяю тебя, нас не тронут. Вот уж не думал, что ты поддашься панике. Стоит кому‑ нибудь высказать вслух свои догадки, и вы все теряете голову. Прошу тебя, перестань думать об этом. – А может все‑ таки надо поднять бунт, объединиться с вами? Пока не поздно, пока не пришли ночью… – Замолчи! – Вацек даже покраснел от возмущения. – Бунтовать будем в нужную минуту. Сейчас еще не время, это повлечет за собой гибель тех, кому удастся выжить. Не бойся, сегодня ночью не придут… А если и придут… мы успеем выступить. – А если вас возьмут? – Тогда вступит в действие последнее решение. Оно само будет напрашиваться. Бунт здесь начинается стихийно. Что ты можешь организовать? Оружия у тебя нет. А так, с мотыгой… Возвращайся‑ ка лучше в свою канцелярию и успокойся. Смерть здесь грозит нам всем, только сегодня ее чувствуешь сильней ты, завтра я, а больше всего и постоянно еврейка в ревире, за которой могут прийти в любую минуту. Послышались шаги. Я убежала. Обошла один барак, затем второй и вернулась в канцелярию. Повторила всем слова Вацека. Меня слушали Скептически. Вечером мы пошли в душевую. Все думали об одном и том же: «Моемся перед смертью». – Ox! – вскрикнула вдруг Чеся. – Газ! – Газ! Газ! – раздались крики. Действительно, я тоже почувствовала какой‑ то запах. Что‑ то подступило к горлу, меня начало тошнить, голова закружилась… – Газ! – крикнула я и как безумная побежала к выходу. Все это продолжалось минуту. К нашему удивлению, двери не были заперты, и мы выбежали нагишом в следующую комнату, а некоторые понеслись в беспамятстве на улицу. Наконец я пришла в себя. Рядом со мной стояла дрожащая от страха и холода Бася. Слезы текли по ее щекам. Слезы облегчения, слезы удивления. Все глядели друг на друга, плача и смеясь. Неля положила руку на грудь: хотелось унять сердце. – Что это было? – спросила она. Но никто ничего не знал. – Послушайте, а может, нам показалось? Одна крикнула, а другие поддались страху, после сегодняшних предсказаний… – Всем ведь не может показаться. Правда, сейчас я бы уже не поклялась, что я действительно что‑ то чувствовала. Может быть, случаются подобные «обонятельные галлюцинации»? Ведь если бы мы были способны в ту минуту думать, то прежде всего вспомнили бы, что пустить газ в зауну, в комнату с тремя окнами, это просто бессмыслица. Нам достаточно выбить стекла… На другой день кто‑ то из обслуживающего зауну персонала рассказывал, что во втором крематории открыли на минуту окошко и сильный запах газа действительно распространился ненадолго повсюду. Этой ночью мы ловили каждый звук за стенами барака. Но темная, глухая ночь затаилась и молчала. Только где‑ то очень далеко лаяли собаки.
В огне
Глава 1 Двадцать тысяч в день
Сначала проехал черный лимузин. Выглядывая из окон нашего домика, мы ждали, что будет дальше. За лимузином следовали грузовики, полные дров. В лимузине ехал Крамер – шеф крематориев. Вот уже несколько дней чувствовалось какое‑ то напряжение, что‑ то назревало. К чему‑ то лихорадочно готовились. По лагерю сновали эсэсовцы. Каждый из них точно знал свои функции – весь лагерь перестраивался на сожжение. Возле крематориев рыли ямы, ибо печи не были рассчитаны на такое большое количество трупов. И еще, спешно копали рвы. Мы все говорили шепотом, не веря себе: «Будут сжигать живьем». Пришел приказ из Берлина: в течение полутора месяцев сжечь восемьсот тысяч венгерских евреев. Валя и другие девушки из политического отдела рассказали нам, что немедленно по получении этого приказа состоялся «сатанинский совет». В нем участвовали Хустек, Крамер, Моль и другие. Наклонившись над столом, важно нахмурив лбы, они составляли план сожжения почти миллиона человек. Как они дрожали от волнения, как они жаждали крови, гордые возложенной на них задачей! Перед их глазами уже искрилось золото, бриллианты, они видели дорогие меха, которые тайно перешлют своим любовницам. А пока наслаждались цифрами: 20 тысяч в день! Отовсюду доносились их возгласы: «Да, двадцать тысяч в день это не шутка! » Похлопывая друг друга по спине, они улыбались, скаля зубы. Что и говорить – работенка предстоит солидная, это вам не какие‑ нибудь два транспорта в несколько сотен человек за неделю. Тут и передохнуть не удастся. Но все окупится. Столько золота! Столько жратвы! Столько настоящего венгерского вина! Работа днем и ночью может быть и небезопасна… Впрочем, что эти глупые венгерские евреи могут знать!.. Опять поплывут пальто, платья, костюмы и обувь в великий фатерланд. Мудрый этот фюрер, умница начальник гестапо – как замечательно все придумали. И как все просто. Там вывесят плакаты. Евреи явятся сами, съедутся будто на работу… И члены «сатанинского совета» похлопывали друг друга по спине: «Ловко подстроена ловушка, а? Так им и надо, этим евреям! »
– Идут! – крикнула бледная Чеся, пробегая через шрайбштубу. Я выглянула в окно. Да. По дороге, от платформы, к которой подходили поезда, двигалась плотная масса людей. Было 11 часов утра. В лагере все жило ожиданием транспортов. В «Канаду» прислали дополнительно 500 евреек из женского лагеря – на сортировку поступающих вещей. Наготове была и зондеркоманда, набранная в принудительном порядке. В нетерпении были эсэсовцы – они ждали вина и консервов. Ждал добычи весь великий рейх. А люди шли, ничего не подозревая. На развилке дороги их разделили на две группы. Одни пошли прямо к белому домику. Прелестной тропинкой вдоль опушки березового леса. Другие повернули направо и приближались к нам. Они были уже близко. Мы отчетливо видели их: дети и женщины. В платках и в пальто, богатые и бедные, – крестьянки из венгерской провинции, молодые женщины и пожилые, такие, как всюду на свете. Маленькие дети совершали это путешествие на руках у матерей, дети постарше – цеплялись за их юбки, а подростки подозрительно оглядывались вокруг. Толпа двигалась очень медленно. Так медленно, что можно было рассмотреть каждое лицо. Это были усталые лица, подчас беспокойные. Эти люди шли в полном неведении того, что их ждало. Видно было, что они приготовились к тому, чтобы смириться с некоторыми неудобствами. Они знали, что уже не хозяева своей судьбы, что находятся в чьей‑ то злой власти, что должны быть послушны чьим‑ то приказам. Все это, впрочем, они усвоили еще дома, как только фашисты оккупировали их прекрасную страну. Но о том, что ожидало их здесь, они даже не догадывались. Может быть, некоторые – очень немногие – что‑ то предчувствовали. Мы притворялись, что работаем. Капо предупредила нас, что шеф будет появляться внезапно, чтобы наблюдать за нами. Надо поэтому вести себя так, будто не происходит ничего особенного. Мое место было у окна, и я видела всех и все. Я всматривалась в каждое лицо, старалась прочесть мысли, чувства этих людей. И я поняла, нет, они не представляют, что их ждет. Не знают, где находятся, зачем сюда приехали, куда идут. Ничто вокруг не вызывает подозрений. Смерть нигде не видна. В бараках работают люди. На дороге невинные указатели: «В дезинфекцию». Лагерь обнесен проволокой, потому что здесь люди на казарменном положении. Об этом они слышали. Ничего не поделаешь. Война. Трубы? Наверно, здесь есть какая‑ то фабрика. Они идут и идут – длинной, нескончаемой вереницей. Иногда возле какой‑ нибудь группы – часовой с винтовкой. Женщины разговаривают, обмениваются замечаниями об этой странной местности. Некоторые даже улыбаются. Головная часть колонны уже вступила в пределы крематория, а длинная шеренга людей все еще движется по дороге. Наконец проходят и последние. В самом конце идут пожилые женщины, опираясь на плечо более молодых, ежеминутно останавливаясь, чтобы глотнуть воздуха. Выведенные из терпения часовые, замыкающие это шествие, толкают их прикладами. Последней, на некотором расстоянии от других, шагает старушка, лет, может быть, восьмидесяти. Расставив руки, она всей тяжестью тела опирается на дуло винтовки, которую часовой приставил к ее спине. Она идет медленно, с большим усилием отрывая ноги от земли. Почти слепыми глазами глядит в небо, словно спрашивая: «Боже, ты видишь это и молчишь? » Молодой, лет восемнадцати часовой злобно толкает старушку вперед, раздраженный тем, что она опирается на его винтовку. Заметив у окна женщин, парень выпрямляется, на лице его появляется улыбка, он отнимает винтовку. Лишенная опоры, старушка падает навзничь, раскинув руки. Часовой почесывает затылок с таким видом, будто это он хотел нас рассмешить, делает шутовское лицо – смотрите‑ ка, сколько у него хлопот из‑ за того, что захотелось взглянуть на нас. Недолго думая, он хватает несчастную старушку за руку и тащит в сторону крематория. На дороге появляется колонна мужчин. Они кажутся более обеспокоенными, хотя и они далеки от понимания того, что их ожидает. Идут молодые и старые. Как видно, «селекции» не было и всех направили «в газ». Приблизительно через час из четвертого крематория, смежного с нашим жилым блоком, вырывается столб огня, и тут же из рва подымается к небу дым. Вначале узкой серой пеленой, затем черными клубами – все выше; полоса дыма ширится, растет. Дым заслоняет здание крематория и, подгоняемый ветром, движется на нас темной грозной тучей. Туча эта закрывает солнце, меркнет свет дня. Становится черно и страшно. Повсюду пахнет сжигаемым человеческим телом. Этот запах душит, одуряет, голова тяжелеет, наливается свинцом. Мы сидим молча, обхватив голову, пытаемся собрать бессвязные, мрачные мысли. – Закрой окно! – говорит наконец Неля. – Этот дым въедается в самую душу. Шатаясь на одеревенелых ногах, я захлопываю окно. Несколько минут мы снова сидим молча. – Открой окно! – говорит Таня. – Этого нельзя вынести. Дым все равно проникает. Мы задохнемся. Открываю окно. В эту минуту со стороны белого домика, раздирая небо и воздух, несется страшный стон, единый стон в тысячу человеческих голосов. Он длится минуту… две… три… Мы слушаем его, полуобезумевшие. – Конец света, – шепчет Зюта и начинает молиться. – Это кричат из рвов, – силится объяснить Ирена. – Их сжигают живьем, потому они так ужасно кричат. Наконец все умолкает. Распахивается дверь из «служебной комнаты». Безумным взглядом мы смотрим в ту сторону. Мы не можем изменить выражение лица. Янда окидывает каждую серьезным, глубоким взглядом, который говорит: «Я знаю, что вы чувствуете, но таков приказ, и вы должны молчать».
Дни и месяцы не прекращается этот ужас. В течение нескольких недель венгерские транспорты без селекции идут «в печь». Позднее стали производить селекцию сразу на платформе. Молодых после бритья и санобработки гнали в освобожденный цыганский лагерь, где их запихивали по 500 человек в один барак. Днем и ночью не прекращалось шествие стариков и детей в крематории. За сутки прибывало по 12–13 длинных товарных составов с людьми. Во время производившейся на платформе селекции отбирали все пакеты и чемоданы тут же у вагонов. Огромные грузовики свозили в «Канаду» из всех крематориев одежду удушенных газом. В «Канаде» работали без передышки тысячи девушек. Вдоль дороги из Бжезинок до женского лагеря бесконечными штабелями лежали дрова. Похоже на то, что готовятся сжечь всю Европу! Беспрерывно, то к одному, то к другому бараку подъезжал нагруженный доверху грузовик, его торопливо разгружали, и он тут же возвращался за новым грузом. В «Канаде» ни днем ни ночью не прекращалось лихорадочное движение. Там в бешеном темпе разбирали одежду, еще сохранившую тепло человеческого тела, сортировали, завязывали в мешки под аккомпанемент указаний озабоченных распорядителей и свистков капо, которая сновала между девушками и била их. Рассортированные вещи отвозились в предназначенные для хранения бараки. Ночью при свете прожекторов, в багровых отблесках пламени, вырывающегося из печей, в клубах дыма, среди грохота прибывающих машин, криков шоферов и рабочих носились в безумном возбуждении девушки из «Канады». Время от времени, чтобы придать себе храбрости, стреляли вверх наблюдающие за погрузкой эсэсовцы. Всю ночь свистели, грохотали поезда, доставлявшие все новые жертвы. По всему лагерю был объявлен строжайший лагершперре. Перепуганные женщины часами сидели в душных бараках, выглядывая лишь в маленькие оконца: им хорошо было видно, как сортировали людей на платформе.
После долгого перерыва я получила наконец письмо из дому. «Дорогая моя, – писала мама, – вот уже третье лето тебя нет дома. Но я верю, что это последнее лето нашей разлуки. У нас так прекрасно цветут акации. Бася [моя сестра] сшила себе новый костюм, который ей очень к лицу. Мы тоскуем по тебе. Как ты себя чувствуешь? » Как я себя чувствую? Боже мой, как им ответить, чтобы они хоть о чем‑ нибудь догадались. Если бы можно было написать одну только фразу: «Сможете ли вы понять, как чувствует себя человек в аду? » Стали приходить и посылки. Видно, перед этим была какая‑ то заминка на почте в связи с усилившимся движением поездов. Впрочем, посылки в этот период были совершенно лишними. Солонина буквально валялась на улице. Так же, как и все другое. Стоило лишь поймать момент, когда дежурный эсэсовец отходил, вскочить с чемоданчиком в «Канаду», в 13‑ й барак, называемый «фресбараком», («жратвенным бараком»), чтобы с помощью работающих там мужчин набить чемоданчики жирами, сахаром, крупой, макаронами и разными приправами к супам. С консервами дело обстояло сложнее. Тут уж надо было знать кого‑ нибудь поближе. Мы тогда совсем не голодали, да никто и не думал о еде. В самом лагере все было по‑ прежнему: те же порции хлеба, тот же маргарин и брюква на обед. Однако «перебросить» в лагерь мы не могли ничего, и не только из‑ за усилившегося контроля, но прежде всего потому, что у нас не было никакого предлога сходить в лагерь. Обыкновенные цуганги прибывали редко. Мы не раз обсуждали – куда же теперь направляют из переполненных, как всегда, тюрем? Куда отправляются «арийские» транспорты из Павяка, из краковского Монтелюпиха или из львовских «Бригидок»? Однажды нас все же вызвали к цугангам. Их привезли, очевидно, по ошибке, из какой‑ то тюрьмы, которая не была оповещена, что сейчас не следует отправлять в Освенцим. Несмотря на лагершперре, мы пошли в женский лагерь «дорогой смерти». Когда мы выходили за ворота, на платформу прибыл поезд. Сопровождаемые шефом, мы маршировали в ногу, пятерками – по имуществу тех, что прошли недавно этой «дорогой смерти». По мешкам, пальто, шляпам, носовым платкам, молитвенникам, деньгам, фотографиям, перчаткам и самым разнообразным документам. По обочинам дороги – штабеля дров, ожидается прибытие новых и новых транспортов. А вдоль железнодорожного полотна суетилась уборочная команда. Мужчины с крестами на спине собирали в вагонах оставшиеся там вещи, сбрасывали на землю в кучи, где уже были свалены чемоданы, тюки и опрокинуты опустевшие детские коляски. Когда мы проходили мимо дома с пеларгониями, на платформе уже происходил отбор. Мундиры Хесслера и других эсэсовцев ярко выделялись на фоне мрачной безмолвной человеческой толпы. На всех эсэсовцах парадные белые перчатки. Хесслер указывал палочкой направление. Толпу делили на две группы. Издали мы увидели, с каким отчаянием бросалась дочь к матери, когда их разделили. Хесслер сам растащил мечущихся женщин, которые не хотели расставаться друг с другом. Сформированная колонна из пожилых женщин и детей двинулась к нам навстречу. И тут вдруг во рвах, идущих вдоль дороги, я заметила часовых с пулеметами. Мы вошли в притихший, словно вымерший лагерь. Лишь редкие фигуры попадались навстречу – это были торвахи, выносившие ведра с нечистотами, либо штубовые, перетаскивающие баки с супом. Размахивающая хлыстом лагеркапо, какая‑ то блоковая, ауфзеерка с собакой, бегающей вокруг набитых людьми бараков. Вид у лагеря был совсем запущенный. Он загнивал, пропитавшись запахом тухлой брюквы и зловонным содержимым парашей. На топчанах уныло сидели лысые женщины, «мусульмане», олицетворение лагерной безнадежности. Иногда какая‑ нибудь из них неожиданно вздрагивала – следствие постоянного нервного напряжения, – поднимала исхудалое лицо и дико озиралась вокруг мутными, беспокойными глазами. Другая громко ругалась, ни к кому не обращаясь: «Паршивая жизнь, кончится она когда‑ нибудь? » Появление людей из эффектенкамер вызывало здесь большое оживление. Было известно, что в нашей канцелярии у шефа есть радио, что мы свободно передвигаемся. – Правда, что наши уже близко? Правда, что в окрестностях десант? Правда, что мужчины организованы и что‑ то готовят? – Конечно, правда, – отвечали мы, нисколько не колеблясь. – Ждать недолго. А мужчины приготовились. Можно каждую минуту ожидать «чего‑ нибудь». Еще немножко терпения. Иногда этими словами нам удавалось вызвать мимолетную улыбку, проблеск надежды на измученном лице. Мы вошли в зауну. Там уже стояли цуганги. Я сразу обратила внимание на одну девушку в разорванном платье. В ее голубых глазах затаился страх, недоверие и вместе с тем презрение ко всему и ко всем. Ее тонкое, умное лицо вызывало интерес. – Полька? – спросила я. Девушка задрожала и подозрительно посмотрела на меня. – Не бойся, я тоже полька. Здесь уже можешь не опасаться. Ничего плохого с тобой не случится. За что ты сюда попала? Она молчала. – Глупая, отвечай, может, я тебе чем‑ нибудь помогу. Ты что, немая? Она резко вскинула голову, как бы отгоняя свои собственные назойливые мысли, и ничего не ответила. Я пожала плечами и перешла к другим. Однако меня беспокоил вид этой девушки. Я чувствовала, что она затравлена, что она мучительно переживает какую‑ то трагедию. На время я забыла о ней. Вдруг кто‑ то коснулся моего плеча. Это была она. Горестно покачивая головой, она заговорила сдавленным, низким голосом: – Мне уже ничто не поможет, ничто не поможет. Люди подлы, ах, как они подлы! Зачем они это сделали, кому я мешала? Я не сделала никому ничего плохого. Ходила на работу, на фабрику. И вот кто‑ то сказал… Она вдруг замолчала. – Что сказал? Она опять недоверчиво посмотрела на меня. – Зачем я тебе говорю это, разве это тебя интересует? Здесь так много таких же, как я, похожих на меня… – Ты ошибаешься. Ведь я сама с тобой заговорила. Она вздохнула. – Вот как это все было. Сначала во Львове расстреляли моего отца, мать и брата. Я видела это. Убежала, сама не знаю, как мне удалось. Села в поезд. Блуждала по разным городам. Наконец меня приняли на фабрику. Я сказала, что потеряла бумаги. Жила в постоянном страхе. Меня все время преследовала та страшная ночь. Я часто плакала. Может, поэтому и догадались, что я еврейка. И кто‑ то донес. И не знаю, почему меня не убили сразу. Зачем прислали сюда? Она ни за что не хотела раздеваться. Не давалась, убегала. Наконец сняла платье. Все ее тело было покрыто синяками. Видны были темные полосы от резиновых дубинок. Через зауну проходили две ауфзеерки, они стали смеяться, показывая друг другу на избитую девушку. Им было смешно, что ее так разукрасили. Как радуга. Казалось, девушка сейчас бросится на них. – Не обращай внимания, – сказала я ей. – Раз уж тебя не убили, старайся жить… Старайся не быть такой впечатлительной. Я дала ей хлеба, но она не хотела брать. Все бормотала: – Слишком поздно, слишком поздно пришла твоя доброта. Я уже не могу жить. Это – уже перешло через край. И зачем мне жить, для кого? У меня нет семьи, нет друзей, нет родины. – Как это у тебя нет родины? Твоя родина Польша. Ты будешь нужна ей. – О нет! Всегда будет больше таких, которые скажут: по какому праву она выжила, ведь она еврейка! – Ты говоришь глупости. После этой войны никто не скажет так. Все возненавидели гитлеризм, все проклянут эти расовые теории. – Ты сама знаешь, что так не будет, ты только утешаешь меня. – Слушай, – говорю я убежденно, так обстоит дело сегодня, но так не будет. Антисемитизм – это результат воспитания. В будущей Польше будет покончено с национализмом. Люди не злы, но они часто поддаются вредной пропаганде. А после войны не будет почвы для вредной, лживой пропаганды. Ведь нет ни одного человека, который не страдал бы от нашего общего врага – Гитлера. – Если ты действительно так думаешь, то ты одна на тысячу. Я уже никому не доверяю. А кроме того, говорить сейчас о будущем просто смешно. Не верю я, что отсюда кто‑ нибудь выберется. Несколько дней спустя я узнала, что эта девушка бросилась на проволоку.
На обратном пути из лагеря, проходя мимо второго крематория, я слышала предсмертные крики. Мы опять шли с шефом. В ногу, пятерками, бледные, сжав зубы, мы шли «дорогой смерти». Рядом с нами – люди, отобранные на платформе. В березовом лесочке, прилегающем к крематорию, ждут своей очереди мужчины, они еще ничего не подозревают. Едят крутые яйца и булки. Они не знают, что это их последняя трапеза. Яичная скорлупа на траве напомнила мне веселую загородную прогулку из «той» жизни. Я с трудом удерживалась, чтобы не крикнуть: «Как вы можете есть? Через минуту вы погибнете в страшных мучениях! Разве вы не слышите крика, разве не видите огня, разве не чувствуете трупного запаха из газовых камер? » Но они видели только лесок, солнце, безоблачное небо. Они не знали за собой никакого преступления, им и в голову не приходило, что они будут убиты просто так, ни за что. Их единственным преступлением было то, что они родились евреями. Возможно ли допустить, что только за это люди будут удушены газом? Внезапно часовые высунули из рвов пулеметы. Люди в лесочке вздрогнули. Они глядели друг на друга, ища объяснения. Какой‑ то мужчина опустился на колени, прижался лбом к дереву. Он молился. Мы повернули направо, к нашим воротам. Транспорт с платформы шел прямо к белому домику. Светловолосая девочка нагнулась, чтобы сорвать цветок у дороги. Наш шеф возмутился. Как можно портить цветы, как можно топтать траву? Его воспитание не позволяет спокойно смотреть на это. Он подбежал к ребенку, которому было не больше четырех лет, и пнул его ногой. Малютка упала и села, изумленная, на траву. Она не плакала. Не выпуская из ручонок сорванный от цветка стебель, она глядела широко открытыми, удивленными глазами на эсэсовца. Мать взяла ребенка на руки и пошла вперед. Девочка все время выглядывала из‑ за ее плеча. Она не спускала глаз с нашего шефа. Ручка крепко сжимала стебелек. – Взгляд этого ребенка – приговор всему фашизму, – с ненавистью проговорила идущая рядом со мной Таня. – Что это за чудовище: бить ребенка, который через пять минут погибнет. Остальные молчали. Я не могла смотреть на шефа. От непреодолимого отвращения к нему меня всю трясло. А он, этот «культуртрегер», как ни в чем не бывало шел рядом с нами, довольный собой. И эта гадина носила звание человека!
|
|||
|