|
|||
Глава одиннадцатая
— Стой… Кто идет? — Боец. — Имянно? — Агриппина Чебрец… Засмеялись грубо. Из темноты выдвинулись двое вооруженных. — Идешь куда? — Ну, на озеро. — Это что у тебя? — Ну, белье… Они разглядывали Агриппину. — Почему — не на посту? — Отряд в резерве. — Покажи-ка… Один протянул руку, потрогал туго свернутый подмышкой у нее узелок. Другой спросил, кивнув плохо различимым лицом на ее винтовку:. — Номер оружия? Агриппина быстро отодвинулась, сквозь зубы ответила. Ей уже начинали не нравиться эти двое… Нащупала шейку винтовочного ложа. Тот, кто спросил про номер, сказал угрожающе: — Ступай за нами. Только сейчас Агриппина сообразила: эти двое — должно быть — из отряда «Буря». Их эшелон двигался впереди шахтерского. Про них рассказывали дурное, будто по ночам они затаскивают к себе девчонок и будто несколько девчонок так пропало. — По какой причине я должна итти за вами? Опять тот же, — не разжимая зубов, многозначительно: — Причину узнаешь… Их было двое, она одна, — далеко от железнодорожного полотна зашла в пустую степь, ища озерцо… Давеча на закате оно краснело сквозь камыши где-то в этой стороне. Было поздно… Огни костров, где эшелонные жители варили ужин, давно погасли. В степи только потрескивали кузнечики. Агриппина шла стирать Ивановы рубашки. Днем ей, как бойцу, было стыдно возиться с мужицким бельем. Стирала ночью, когда никто не видит. Шла по тихой равнине, серой от света звезд, думала о себе, об Иване. Все-таки была же она девкой, и было ей девятнадцать лет, и теплая звездная ночь, звенящая кузнечиками, пахнущая полынью, казалась ей — после дневной перестрелки с казаками, целого дня злобных криков и матерщины — казалась ей прекрасной: Агриппина шла и напевала… И вдруг — эти двое — бандиты… Агриппина поняла, наконец, что им нужно от нее, — до того возмутилась, начала их ругать. Они стояли в десяти шагах. Один тихо сказал что-то другому. Агриппина не успела сорвать с плеча винтовку, — они кинулись на нее — головами вперед… Хорошо, что на ней по ночному времени была только одна перепоясанная сорочка — ни штанов, ни тяжелых сапог. Как кошка, она увернулась, отскочила, пустилась бежать, летела, втягивая ноздрями степной ветер. За спиной, как будто отдалялся топот. Ждала — выстрелит… Вдруг сообразила — а ведь топочет за ней только один… А другой? И тогда различила совсем близко за спиной торопливое посапывание, легкое стремительное оттаптывание босыми ступнями… Она вильнула в сторону, мельком взглянула через плечо: за ней, не отставая, бежал человек, совсем запрокинув голову, работая плечами. Бежал, не глядя на нее, будто по струе горячего запаха, — жилистый, настойчивый, бежал, как бывает во сне… Страх, какой бывает только во сне, метнул ее вправо, влево… Человек легко повторил это — свернул вправо, влево… Чувствовала — сейчас потеряет голову… Прижимала тяжелую, мешающую бежать, винтовку… Дышала во весь раскрытый рот… Вдруг сухой полынный ветер посырел, пахнуло болотом. Отражения звезд поплыли из-за черной стены камыша. Агриппина прыгнула в топкую тину, разрывая g голыми коленями осоку, разбрызгивая воду, вбежала по пояс, по грудь, по шею, подняв над головой винтовку, гребя правой рукой — поплыла. Человек — все так же — за ней. Но в воде она далеко опередила его. Волоча за собой скользкие плети кувшинок, вылезла на обрывистый бережок. Человек — на середине озерца — перестал барахтаться, глядел на нее, — вода вокруг него успокоилась, снова отражая звезды. Над водой торчала его небольшая голова. Хриплым голосом проговорил: — Не надо, не стреляй, я же с добром… Сволочь, не стреляй! Зажмурясь, Агриппина выстрелила, понимая, что мимо… Не оборачиваясь — опять побежала… Теперь было совсем тихо, и ей стало досадно: бегать по степи от мужиков. До того досадно, что споткнулась. Осторожно положила винтовку, стащила через голову рубашку, выжала, опять надела. И уже пошла степенно, как полагается бойцу. «А узелок-то? Обронила! Вот тебе и выстирала! Мать родная, да как же теперь: Иван лег спать в вагоне, велела ему снять рубашку, — к утру, мол, высохнет… Батюшки, ему теперь голому ходить! » Агриппина так расстроилась, — опять положила винтовку, села на землю, грызла стебелек. «Надо бы сразу, как остановили, в обоих и пугануть… Верст пять продрала со страху… Мать родная, — в отряде завтра все узнают, проходу не дадут! » Агриппина сидела, пригорюнясь. Все тело ее гудело от беготни. Над пепельной степью из-за неразличимого горизонта всходила большая желтая звезда. До сегодняшней ночи Агриппина ничего такого не сделала, чтобы над ней смеялись. Несла службу наравне с другими, а в смысле дисциплины ее даже помянули, как пример, перед фронтом. Две недели прошло с тех пор, как ворошиловские эшелоны прорвались через Лихую. Эшелоны медленно — версты три, пять, иногда и десять верст в сутки — ползли на восток. Отряды, раскинутые фронтом вокруг эшелонов, вели непрерывные бои, отбивая наседающих казаков… Обычно казаки начинали тревожить красных на рассвете, когда у бойцов заводились сном глаза и когда было еще настолько темно, что казаку можно уйти на коне от пулеметного огня. Эшелоны уже миновали Белую Калитву, — где задержались с неделю с починкой моста через Донец, — и приближались к станице Морозовской. Здесь не только в рассветный час, но и днем завязывались бои. У казаков появилась артиллерия, и всё большие массы их скоплялись в степных оврагах. Агриппина несла двойную службу — и как боец, и как сиделка. Тогда ночью под Лихой она с товарищами вынесла из окопа огромное, тяжелое тело Ивана Горы. Никто не верил, что он жив. Очнулся он только в вагоне. Иван был контужен и в нескольких местах ранен осколками снаряда. Агриппина выходила его, а еще вернее, что ему слишком хотелось жить и сил у него хватило бы на двух людей. Раны его теперь затягивались, от контузии осталась только судорога: сворачивался нос и дергалась щека. Эта судорога переворачивала у Агриппины сердце: вышел он с этой печатью из смерти в ту ночь, когда горели мельницы. Тогда ей как будто и не было страшно: красноватая степь, неподвижное тело Ивана, впереди — немцы, бегущие с лезвиями. Но в воспоминании остался тоскливый ужас. Подняв голову, Агриппина глядела на желтую звезду, — от нее стало яснее в степи. Агриппина по этой звезде соображала — в какой стороне железнодорожное полотно… Скоро, должно быть, начнет светать. Повернулась всем телом на восток, — край земли в той стороне ясно уже отделялся от ночного неба. «Немного рассветет — надо найти узелок… Не найдешь, — лучше в озеро головой…» От сырой рубашки было хорошо—прохладно. Агриппина прилегла щекой на согнутый локоть и, не отрываясь, глядела на восток. Под кустиком полыни, как нанятый на свадьбу, потрескивал кузнечик: девки все песни отпели, все уж спать полегли, а он все пиликает… Агриппина одурело вскочила. Большое солнце глядело в ее разинутые глаза, приподнимаясь над краем степи, изрытой тенями. Вдалеке стучал пулемет. Агриппина подняла винтовку, подолом рубахи отерла от росы ствол и затвор… «Батюшки, да как же в рубашке-то вернусь? » Она торопливо пошла к темнозеленым камышам. Обогнула озерцо. Отыскала свои следы, где вчера кинулась с берега. Пошла, вглядываясь: где-нибудь здесь должен валяться узелок. Поезда стояли отсюда верстах в двух, растянувшись до горизонта. Были видны дымки костров: там начиналась дневная жизнь, — варили кулеш и картошку, отвязывали скотину от вагонов, гнали на водопой, развешивали пеленки на вагонных площадках… Бойцы вылезали, крякали, подтягивали штаны. Чистили оружие. Кричали командиры, собирая отделения — на смену тем, кто провел ночь на фронте… «Мать родная, Иван не евши, раздевши, — бормотала Агриппина. — Ну, совру чего-нибудь, только узелок найти…» Отряды — по отделениям — кучками двигались в сторону озерца (где ночью барахталась Агриппина). В тон стороне — за бурой возвышенностью — слышались пулеметы. Казаки опять наседали. Прищурясь, Агриппина узнала свой эшелон, — в хвосте три платформы, на средней блестит зеркало. У эшелона сбивалось много народа… Будто обручем стиснуло ее стриженую голову: «И на перекличку опоздала, теперь — дизентир, не оправдаешься…» Решительно кивнув, Агриппина пошла прямо к эшелону. Народ оттуда полз в степь, растягивался в цепочку. «Ой, мама, родная! » У Агриппины отлегло: народ, то есть весь их шахтерский отряд, и женщины, и дети становились цепочкой от эшелона до озерца, чтобы наливать воду в паровоз. Значит, можно успеть добежать до вагона, надеть штаны, сунуть Ивану чего-нибудь пожевать, попить — явиться к командиру и отрапортовать, что проспала… «И получу наряд — трое суток — и очень славно». С бегу Агриппина споткнулась, — на земле валялся хороший пиджак… «Это он скинул, дьявол, когда гнался…» Вспомнила, как, закинув голову, бежал за ней человек, и холодком дернуло по спине… «Пригодится Ивану», — подумала, поднимая пиджак, и неподалеку увидела и свой узелок… В вагон Агриппина влезла, не зная еще, как ее Иван начнет ругать. Решила сразу же отдать ему находку — бандитский пиджак, — там в карманах что-то бренчало. Иван лежал на жесткой койке, подняв колени, по пояс голый. Покуда Агриппина шла к нему по желтому опустевшему вагону, он приподнялся на локтях, — осунувшееся лицо его будто залилось солнцем… — Ну, что ж ты, голубка, — только и сказал, взял ее шершавую небольшую руку. Отвернулся — оттого, главное, чтобы не видела, как у него своротило нос, задергалась щека… У Агриппины тоже засвербило в носу, но — упаси боже — зареветь… Сказала грубым голосом: — Ну, чего, чего, — обронила в степи узелок с твоими рубашками, всю ночь — дура — и проискала, да вот чего нашла… Положила бандитский пиджак на койку. С верхней полки достала две холодные картошки. — Ты поешь, подремли, а мне — воду наливать в паровоз… Из-под изголовья у Ивана вытащила свои штаны, живо оделась, побежала искать командира… Цепочка людей растянулась версты на две. По ней — из рук в руки — ходили ведра, большие жестянки из-под солонины, глиняные горшки, всякие сосуды, — вплоть до граммофонного рупора, заткнутого снизу тряпочкой. Передние зачерпывали воду в озерце и пускали по рукам, задние подавали воду кочегару, и он лил в посапывающий паровоз. Такие же цепочки потянулись и от других эшелонов. За бурой возвышенностью, как дятлы, с передышками — стучали пулеметы. Когда изредка прокатывался удар орудия, люди только поднимали головы. Обыденная жизнь эшелонов шла чередом. На носилках стали подносить раненых. Одна женщина, увидев на носилках мужа, закричала, бедная, до того страшно — заплакали дети. Вдоль эшелона по пыльной дороге потянулись на восток телеги со шпалами и рельсами. Белые казачишки опять этой ночью впереди разобрали путь. Они развинчивали с одного конца рельсы, привязывали к ним стальной трос и на волах тянули, сгибали их, выворачивали вместе со шпалами. Бронепоезд «Черепаха», шедший в голове эшелона, держал путь под обстрелом, но далеко отходить опасался, боясь таким способом быть отрезанным. Паровозы были налиты, цепочки разбрелись. Озерцо теперь было полно купающихся стриженых, коричневых ребятишек, — визг, плеск, хохот… Женщины стирали белье. Вдоль полотна начали дымить голубыми дымками костры из сухого навоза. Варили обед. Мужики лениво сидели на насыпи под вагонами, в холодке. Был полдень, зной, когда в тишине проносятся ошалелые большие мухи… И вдруг, разрывая зной, начались тревожные свистки паровозов. Они скликали весь народ по вагонам. Женщины у кипящих котелков замахали ложками: — Погодите вы, дьяволы! Куда же — обед нам бросать… Машинист, подожди немного… Голые ребятишки бежали с озера, махая рубашонками. Рысью сгоняли скотину со степи. Поезда дергались, трогались, ползли версты с две или больше. И снова, скрежеща, останавливались надолго. Каждую версту пути приходилось брать с бою: то разобран путь, то в близлежащих оврагах засели казаки с пушкой. О богатствах, увозимых 5-й армией, летели по станицам преувеличенные слухи: сахару будто бы в эшелонах было сто тысяч пудов, соли целые вагоны, и несметно — всякой одежи, скобяного товара, золота в бочонках. Такая добыча разжигала казачью зависть. Генералы Мамонтов и Фицхелауров говорили по станицам, что нельзя партизанить, разбивать силы, по-собачьи вгрызаться 5-й армии в зад, — нужно уничтожить ее всю в решительном бою, а добычи хватит на целый округ. Мамонтов стягивал силы к Дону — туда, где был взорван железнодорожный мост. Там 5-я армия — с отрезанным путем отступления — должна быть запертой среди окружающих высот и уничтожена… К вечеру, когда эшелоны опять остановились, Агриппина забежала в вагон к Ивану, принесла поесть. Он опять взял ее руку в свои большие руки, лежавшие на животе. — Ну, рассказывай, — чего делается на белом свете? — Соврала командиру — будто проспала, дал сутки наряду. — Ай, ай, — врать. Боец должен мужественно сознаваться. — Да ведь я для того, чтобы ребята не смеялись… Нет уж, кончим войну — в армии не останусь… Молода я чересчур для этого. — Не то, что ты молода, а что чересчур красива, — сказал Иван серьезно. (Она досадливо мотнула стриженой головой. ) Мы ведь тоже люди… Одно меня утешает, Гапа, — стал я тебя уважать. Конечно, я и тогда тебя любил… Теперь — особенно… (Не сильно сжал ее руку. ) Бой, смерть, кровь — это паяет человека с человеком… Правда, говорю? — Конечно, — рассеянно повторила за ним Агриппина, и опять ей вспомнилась ночь под Лихой… Вздохнула: — Иван, мне надо в наряд… Он тихо засмеялся, отпустил ее руку: — Иди… Да, Гапа… Ты мне чей пинжак-то принесла? (Она заморгала, не ответила. ) В карманах — смотри, чего было. (Из-под изголовья вытащил золотой портсигар, часы, клубок золотых цепочек. ) Ты в самом деле нашла это? — Что я — ограбила? — И еще одну вещь обнаружил в кармане — поважнее… Ты пойди к командиру, скажи, чтобы он ко мне зашел — немедля…
В станице Морозовской стояло до пяти тысяч распряженных телег. Табуны коней бродили по выгону. Во всех хатах говор. У всех ворот — кучки мужиков и казаков, — покуривание, разговоры, хлопанье калиток. Ошалелая девка идет с коромыслом, косясь на незнакомых людей, — ее сейчас же обступают бородатые, усатые, рослые, и она уже бежит назад, смеясь и громыхая пустыми ведрами. Скрипят колодезные журавли. Рысью, на рыжем вислозадом меринке — на одной попоне без стремян — проезжает командир какого-нибудь отряда — грудастый, пышащий здоровьем и силой, в нагольном кожухе, накинутом на одно плечо, в подшитых валенках, но взглядом беспощадных светлых глаз и решительной речью — природный командир… Пыля ногами, сталкиваясь оружием, шагает кучка утомленных бойцов… В станицу Морозовскую вошел трехтысячный отряд донских крестьян — иногородних. Собрал их Яхим Щаденко, когда отступал от Каменской, грунтом пробиваясь на восток через восставшие станицы. По пути вербовал бедноту и однолошадников, иногородних и казаков, и они уходили к нему с конями и телегами, спасаясь от мамонтовской мобилизации. В Морозовской они должны были соединиться с армией Ворошилова и получить оружие. Сегодня на заре подошел бронепоезд «Черепаха» со штабными вагонами, и один за другим стали подтягиваться — впритык — шумные эшелоны и груженые составы… В вагоне Ворошилова собрался военный совет. Сведения поступали самые неутешительные. В двадцатых числах мая Ворошилов послал Артема с товарищами в Царицын, чтобы связать в одну задачу царицынский фронт и свое отступление. Много раз обстрелянный в пути, трехвагонный состав Артема пробился к Дону и благополучно переехал мост. На другой день белые напали на станцию Чир, отбросили отряды царицынских рабочих на левый берег и взорвали мост через Дон. Что делалось в Царицыне — теперь было неизвестно, вернее всего — делалось плохое. Морозовцы рассказывали о сосредоточии крупных мамонтовских сил в станице Нижнечирской и в станицах — выше взорванного моста — Калаче и Пятиизбянской. Начальник станции утверждал, что царицынцы отошли от Дона и отдали хутор Логовский (у самого моста) и левобережные хутора — Ермохин, Немковский и Ильменский — и даже будто бы отошли за станцию Кривая Музга, так что белые теперь под самым Царицыном. У Ворошилова собрались командиры отрядов 5-й армии и наркомы несуществующей более Донецко-Криворожской республики. Настроены были мрачно. Говорили, что отряды вымотались в ежедневных боях, а самое трудное, оказывается, впереди: разбить сильнейшего, хорошо снаряженного немцами, противника и уткнуться во взорванный мост. Была бы помощь царицынских заводов… Но Царицын, вернее всего, уже — Митькой звали… Чинить железный мост голыми руками можно только дуракам… А хотя бы и начали чинить — нужно полгода на это, полгода кормить в голой степи ораву беженцев, полгода отбиваться от казаков. Предприятие неосуществимое… У всех почти было одно предложение: эшелоны с имуществом и беженцев оставить в Морозовской. Отрядам, каждому на свой риск, пробиваться окружными путями на левый берег. Если Царицын еще цел — собираться в Царицыне, а в худшем случае — итти на Северный Кавказ, где красных сил много и можно воевать. Говорили резко и категорично. Ворошилов молчал, опустив глаза, лицо его было в красных пятнах. Рядом с ним, положив широкие руки на эфес шашки, сидел Яхим Щаденко — небольшой, коренастый, наголо обритый, похожий обветренным, крепким лицом на кречета. Высказывались все, кроме позевывающего Пархоменко, кроме Коли Руднева, занятого каким-то неразборчивым письмом, и Лукаша, — этот провел десять дней в арьергардных боях, весь был оборванный, грязный, — подперев щеку, привалясь в угол — спал. — Товарищи, — сказал Ворошилов, поднимая голову, — сейчас мы все пойдем на собрание с морозовцами… Там в основном будут подняты те же вопросы. Там я вам и отвечу… Но вот что сейчас не терпит промедления… (Руднев мальчишески улыбнулся, протянул ему письмо. ) Покуда у нас нет единой базы снабжения — нет и дисциплины… Мы должны теперь же произвести учет всего имущества эшелонов. Здесь, в Морозовской, мы должны создать единую базу снабжения армии. Образована особая комиссия учета, в нее входят товарищи Руднев и Межин. Этим товарищам вы доверяете? («Доверяем, доверяем». ) В штаб армии передано вот это письмо… — Он разгладил на столе запачканный листочек, исписанный чернильным карандашом. — Это письмо нашли в пиджаке одного из анархистов из отряда «Буря». Впрочем, оно подписано… Руднев, — близоруко наклонившись: — Фамилии нет, Клим, подписано просто — «Рыжий»… — Это дела не меняет… Письмо адресовано какой-то Жене, в Одессу… Руднев опять: — Позволь, я уже разобрал. — Ворошилов подвинул ему письмо, и Руднев, морща нос, начал читать: «Женька, дорогая… Мы который месяц тащимся в своих блиндированных вагонах. Я уже не рад, что связался с анархистами, — половина — заядлые бандиты и все такое, — словом — сифилитики. Шестерых мы по дороге уже прикончили. Для тебя берегу скунсовую шубу, купил ее в Харькове, в буржуазной квартире. И еще тебя ждет что-то… Так по тебе скучаю — все бы кинул к чорту. Жалко, с собой много не возьмешь. У нас золота в монетах и плавленого — двенадцать бочонков, меховое барахло и сукно диагональ — восемьсот аршин, — купили в Елисаветграде у жидов. Вернусь в Одессу — мы с тобой погуляем, только, сука, не гуляй с другими, — я об этом подумаю, — вся кровь свертывается… Нашему отряду надоела эта петрушка: вчера на конфедерации единогласно пришли: ликвидировать Ворошилова и весь штаб. Тогда армия сразу разбегится, наш блиндированный эшелон будет пробиваться, куда хочет». — Вот все существенное из письма, — сказал Руднев и покосился на Климента Ефремовича. Ворошилов слушал, прикрыв глаза рукой, — по сжатому рту было видно, что едва сдерживается: что-то его в этом письме насмешило. Проведя по глазам, сказал: — Товарищи, документ красноречивый… Я предлагаю комиссии начать работу сейчас же… Несколько тысяч крестьян-иногородних, старых фронтовиков, казаков окружало станичный совет, где делегаты и восемнадцать командиров восемнадцати отрядов из восемнадцати волостей, откликнувшихся на призыв Яхима Щаденко, заседали вместе с командирами 5-й армии. Окна были раскрыты, и толпа, поднимая пыль под знойным солнцем, размахивая винтовками, а то и косами, топорами, кольями, поддерживала выступление своих. Сразу же обнаружилось расхождение: морозовцы и слушать не хотели — итти с эшелонами в Царицын… — Чего мы там не видали? — говорили некоторые командиры. — Здесь у нас своя земля, свое хозяйство… Не для того поднялись, чтобы оставлять станичникам наши хаты… Будем воевать за свое. — Даешь оружие! — ревела толпа за окнами. Щаденко, сидевший, насупленный и мрачный, сбоку стола, стукнул шашкой о пол. — Залупить в бога, в веру, в мать — это и я могу, хлопцы. Не в крике дело. Давайте говорить спокойно… Оружие будет дано, если наш отряд войдет в состав пятой армии… Командир, в кожухе на одно плечо, бешено закричал ему: — Кто она такая, пятая армия, чтоб нам приказывать? В окна просовывались бородатые дядьки. — Хлопцы, не ходте под красных генералов! Щаденко, стукая шашкой, наливаясь кровью: — А такая она, пятая армия, что у них восемь тысяч штыков, а у нас — три, у них — пулеметы, а у нас — вилы да косы. Более разумные отвечали ему: — Мы тебе верим, Яхим… Да ты — хитер, а мы не проще тебя. Что ж, формируй из нас дивизию. Но так, чтоб при каждой части было два командира — один от Ворошилова, другой от нас… В окна — дядьки: — Станичники нам и сейчас предлагают мировую, — хотят с нами землю делить… Нам только оружие дайте! Чем дальше разговаривали, тем злее упрямились морозовцы. Но вот к столу подошел человек с подвязанной рукой, — на маленьком, заросшем щетиной, лице его заметны были одни глаза: пристальные и неподвижные. Тихим голосом и плохо по-русски он заговорил, придерживаясь за край стола: — Я сербский коммунист… Я работал на Украине и побежал. Я бежал два месяца, и я хочу говорить о плохих делах, которые я видел на Украине… Немцы сказали помещикам: вернитесь. И помещики вернулись. И взяли обратно всю землю и весь урожай… Но этого мало. Крестьян надо наказывать. Я видел эти плохие дела. На свеклосахарном заводе пришел помещик и пришел немецкий лейтенант. И там стояло много бочек. Лейтенант сказал, чтобы привели крестьян, которые должны быть наказаны. Их привязали к бочкам, и гайдамаки снимали с них штаны и секли их шомполами. Они наматывали на штык волосы и вырывали. Были ужасные крики и ревение. Один крестьянин взял у помещицы Петровской зеркало. Оно не влезало в хату, он поставил его в коровник, корова увидела себя в зеркало и разбила рогами. Когда помещица Петровская вернулась, она велела этого мужика повесить около его хаты, и ему на шею привязали раму от разбитого зеркала. Другой крестьянин взял жеребца. Потом он привел его помещику и просил простить его, помещик велел привязать крестьянина к хвосту, сел в автомобиль и погнал жеребца в степь. Это я видел, как мужик бежал за жеребцом и потом упал… Я видел, как в селе хоронили убитого гайдамака. Помещик велел всем крестьянам и крестьянкам итти за гробом и громко плакать, и, чтобы они громко плакали, гайдамаки их били нагайками. Я могу много рассказать, что я видел, но я думаю, что и этого будет достаточно… Вот что принесли немцы на Украину. И они принесут это вам, если вы не захотите организоваться. Ленин говорит: «Наш способ борьбы — организация и организация…» В помещении и за окнами в тишине — слушали слабый голос серба. Он улыбнулся, неожиданно открыв на заросшем черном лице зубы, как сахар, оторвал руку от стола и пошел на место. Тогда встал Ворошилов. Осунув тугой кушак, повернулся к окнам, чтобы его могли хорошо слышать: — …Немцы захватили на Украине военные склады царской армии. Теперь они посылают целые эшелоны винтовок, пушек и огнеприпасов в Новочеркасск атаману Краснову. А он снабжает этим оружием восставшее казачество. Красновские генералы еще год назад стреляли из этих пушек по немцам, теперь стреляют по вас, мужики, из тех же пушек… Они выполняют волю немцев — оккупантов… Мы вывезли из Харькова и Луганска все оружие, чтобы оно не обратилось против вас… Ребенок поймет, что если мы бросим наши эшелоны, их подберут казаки и из наших ружей и пушек будут расстреливать всю трудовую громаду и на Украине, и на Дону, и в Великороссии… Значит — наша первая задача: вывезти оружие и передать его революционному рабоче-крестьянскому правительству… Понятно? А это возможно, если мы пробьемся к Царицыну и соединим наши силы с царицынским гарнизоном… Здесь говорят—Царицын уже сдан… Скажем — мы поверили этой панике… Ну — что ж… переберемся на ту сторону Дона и будем пробиваться на Поворино и дальше — на Москву… (Заметив немедленное после этих слов движение — повысил голос. ) Мы поступим в распоряжение центрального командования революцией и этим докажем, что мы не какая-нибудь отдельная глупая федерация, что боится расстаться со своими хатами… Мы — часть нашей создаваемой единой Красной армии, дерущейся за землю и мир всех трудящихся. Теперь не то, что было в феврале или марте… Красногвардейские и партизанские отряды сводятся в полки, батальоны, роты, образуют дивизии и корпуса. В этом наша задача, и вы должны на это пойти сознательно… А у нас с вами идет спор. За что? Вы отстаиваете самостоятельное командование или уж — от крайности — согласны на двойное. Вы защищаете эсеровские принципы командования… Хотите кружиться около станицы Морозовской, около своей хаты. Одни — как вы есть — восемнадцать волостей — мечтаете расправиться со всей армией Вильгельма и красновскими генералами… Я революционер, я большевик… И я прямо ставлю перед вами: вас провоцируют, эсеры и кулаки нашептывают вам такое поведение, которое быстро приведет вас к гибели… Этого я как коммунист и командир армии — допустить не могу… И если вы не придете с нами ни к какому соглашению, я вам не только не дам оружия — я вас разоружу… Он остановился. В тишине за окнами — голос: — Вот это так отпорол… — Еще должен дать ответ паникерам и капитулянтам. Да, отряды наши здорово помотаны. Да, впереди наиболее трудная задача: пробиться к Дону и починить мост… Скрывать нечего — положение трудное. Я вижу только один выход: от беспорядочного скопления отрядов перейти к твердой организации армии… От обороны перейти в наступление! Как ливень, что посылает вначале отдельные крупные капли и низвергается вслед шумным потоком, так захлопала и одобрительно зашумела толпа… Не успел следующий оратор откашляться и, уперев подбородок в воротник, начать давать ответ, — послышались со стороны вокзала частые выстрелы. Щаденко высунулся в окошко: — А ну-ка, гляньте — що там таке? По толпе побежал говор, и задние сообщили: — Да там на вокзале хлопцы комиссию какую-то бьют. Заседание было прервано. Ворошилов, Пархоменко, Щаденко, Лукаш, Бахвалов сели на коней, поскакали на вокзал. Еще издали был слышен гул толпы, отдельные выстрелы. Бежали какие-то люди. Другие лезли на крыши вагонов… На путях перед перроном люди кишели, как муравьи, кричали в несколько сот глоток. Размахивающий руками, тесный жаркий круг их обступил кучку, где происходило самое главное: трое матросов с бронепоезда «Черепаха» и десяток анархистов из отряда «Буря» трепали и волокли, видимо, расстреливать—бледного, с красными глазами, со встрепанной ассирийской бородой наркома Межина и Колю Руднева, — у него наискосок лба выступила кровь из трех царапин когтями; гимнастерка широко — от ворота — разодрана, лицо искажено, — он отбивался и тоже бешено кричал. В эту кучку врезались плечами Ворошилов, Пархоменко, Лукаш, Щаденко и те из командиров, что поспели за ними. — В чем дело? — громко вскрикнул Ворошилов… И в груди матросов и анархистов уперлись стволы наганов. — В чем дело? — заорал Лукаш, ища глазами в обступившей толпе кого-нибудь из своего отряда… Все это произошло внезапно, резко, решительно. Матросы отпустили Руднева и Межина. Один из анархистов — маленький, жилистый, огненно-рыжий — кинулся в толпу, но там его взял, вместе с длинными волосами, за воротник огромный Бокун — тряхнул и пхнул опять в круг… Межин, глотая горькую слюну, говорил Ворошилову: — Мы начали с «Черепахи», решили проверить сейф с ценностями армии… Сразу обнаружилось враждебное настроение среди части команды. Эти трое даже пригрозили нам револьверами, не позволяя открывать сейф… Дело в том: около «Черепахи» и в самом вагоне находились вот эти, эти, — он тыкал на анархистов. — Они явно агитировали… Настроение росло… Мы настаивали на вскрытии… Нас потащили из вагона, грозя расстрелом… — Врешь, сука! — Один из трех матросов — розовато-рябой, с приплюснутым носом — раскинул локтями тех, кто держал его, зелеными — жгущими злобой — глазами уперся в Межина. — Где ты был, жаба, когда мы, флотцы, за революцию в крови умывались? Другие двое, отсовывая дула наганов, поддержали его: — Не грозите нам этими игрушками, нам известна революционная законность… Опять — короткая возня. Торопливая матерщина. Бахвалов, дрожа тяжелыми щеками, кричит, чтобы расступились, дали увести арестованных… Ворошилов, напряженный, внешне спокойный, протягивает руку к Бокуну, говорит быстро: «Беги в батальон — тревога, по ружьям, сюда…» Среди растущего галдежа в еще теснее обступившей толпе послышались надрывающиеся голоса: — Романовские порядки завели!.. — Продали нас!.. — Кто он такой — приказывать?.. Давай сюда Ворошилова! — Пусть ответит… Ворошилов, выходи… И — несколько глоток: — Да здравствует анархия!.. Накаленность росла. Уже нельзя было разобрать отдельных голосов. Громче всех кричал рябой матрос… Казалось, вот-вот раздастся выстрел, — и закрутятся тела, ревущие рты… Из толпы проталкивался Чугай: клок волос — на лбу из-под шапочки с ленточками, широкое лицо, закрученные усики, круглые глаза — как фаянсовые — без выражения. Морской перевалкой подошел к рябому матросу и молча, со всего плеча, не то что ударил — кулаком тяжело ахнул ему в висок. Рябой повалился. Из толпы крикнули: «За дело! » Двое его товарищей сразу затихли, пятясь от Чугая. Лукаш вытянул жилистую шею. — Товарищи, известно: в моем батальоне тысяча двести штыков и вся наша артиллерия… Стесняться со сволочью я не буду… По путям уже бежали, бряцая затворами винтовок, бойцы Коммунистического и Луганского батальонов. Ребята все были каленые, не боящиеся ни чорта… Тогда из толпы кинулось с полсотни человек, — низко пригибаясь, — под вагоны… Бойцы Лукаша оцепляли пути и перрон. Толпа примирительно затихла. Ворошилов сказал: — Товарищи, товарищи, давайте по эшелонам, спокойно… (И — Лукашу. ) Отряд — особо с пулеметами — к анархистам… Оцепи и постарайся их расколоть… Чугай — поворачивая фаянсовое лицо к Ворошилову, к Лукашу: — Правильно, Климент Ефремович, я их расколю… Там первым делом старикашку надо взять. С бандитами справимся одним разговором… И Чугай пошел, помахивая бойцам, зовя их поименно: — Иван, Миколай, Солох, Иван Прохватилов!.. Не теряя времени, нужно было продолжать ревизию и опись повагонного имущества, чтобы в суматохе не растаскали ценное. Трех матросов и двух анархистов (остальные успели скрыться) — арестовали. Перрон и пути опустели. Межин, приглаживая встрепанную бороду, оглядывался: где же второй член комиссии — Коля Руднев?.. Коля Руднев сидел под станционным колоколом, опустив лицо в ладони, — плечи его вздрагивали. Не то икая, не то всхлипывая, он говорил нагнувшемуся Ворошилову: — Никогда не мог, понимаешь, не мог подумать… В нашей армии могут найтись такие бесстыдники… Такие хулиганы… Субъекты без всякой революционной совести… В нашей армии, — ты пойми… Чугай один, вразвалку, подошел к блиндированному вагону, на котором было написано суриком: «Смерть мировой буржуазии». Подняв на уровень груди широкие ладони с растопыренными пальцами, влез по трем ступенькам на площадку. — Убери пушку, — спокойно сказал он, локтем отстраняя наган у гимназиста, глядевшего на него в мрачном ужасе, и вошел в вагон, где стоял длинный стол. В другой стороне вагона сбились взволнованные событиями анархисты. Десятка два револьверов направилось на Чугая. Шевеля растопыренными перед собой пальцами, он подошел к столу, ногой придвинул табуретку, сел… — Давай, давай — садись, — сказал он анархистам, — давай сюда вашего Кропоткина. Фаянсовые, без выражения, глаза его завораживали. Анархисты насмотрелись на Чугая еще в Лихой. Явно, он что-то им приготовил. Несмотря на враждебность и настороженность — им стало даже интересно: какую он приготовил пулю? Ребята, ворча, начали присаживаться к столу. Каждый клал перед собой револьвер или гранату и при малейшем движении Чугая схватывался за оружие. Яков Злой, выпихнутый вперед, присел напротив него, задрав мутное пенсне на плоском носу. Свежий красный рот его раздвигался усмешкой: что, мол, этот матрос может сказать ему, Якову Злому? — Кропоткин, Кропоткин, — сказал ему Чугай, — самая ты что ни на есть буржуазная стихия… Зачем ты полез в нашу кашу? Зачем тебе надо наших ребят обманывать? (Яков Злой еще круче задрал пенсне. Чугай не дал ему слова. ) Посмотри — какие здесь ребята. С такими ребятами мировую революцию можно делать. А ты их клонишь в бандитизм… Чугай сейчас же ударил по столу ладонью, потому что при этих словах поднялось угрожающее ворчание. — Тихо, я говорю! Я редко говорю, ребята, вы меня знаете… Значит, вызвано это необходимостью… Скрывать нечего, — среди вас есть бандитский элемент. Двоих ваших мы сегодня кончим. И вот этого… (Он указал ладонью на маленького жилистого Рыжего. ) Этого вы мне сейчас выдадите, мы его тоже шлепнем… Рыжий вскочил, — грозясь, полез было из-за стола, его силой усадили. Доски стола трещали. Несколько револьверов плясало перед Чугаем. Но он продолжал сидеть, даже не поднимая глаз, как китайский святой. Он знал, как обращаться с этой публикой. Любопытство слушателей опять пересилило. Сравнительно успокоились. Тогда Чугай вытащил из кармана письмецо Рыжего. (Идя сюда — он взял его из папки дел, у Пархоменко. ) Отнеся листочек далеко от глаз, — слово за словом — прочел… Впечатление получилось то самое, как он ждал, — публика сразу раскололась: анархисты закричали, что это оскорбление, предательство, донос… Бандиты вступились за Рыжего, но их было меньше. Рыжий опять полез из-за стола… Чугай дал им несколько откричаться. — Я не кончил, братишечки, — ставлю вопрос: как должен поступать командующий армией, ознакомившись с таким документом? По военному времени должен загнать всех вас в вагон и вчистую кончить артиллерийским огнем. Понятно я говорю? Но, принимая во внимание, что среди вас находится революционная прослойка, командующий пожалел губить такой материал. Вам предоставлено право самим разобраться по всей революционной совести. Разберетесь и бандитов выдадите нам. Это единственное ваше спасение. А чтобы вам легче разбираться, я беру с собой вашего Кропоткина. Старичка мы не тронем, его отпустим в степь. Заседание, ребята, закрываю и никаких прений не даю… А даю вам на всё — пятнадцать минут — по закону военного времени. Чугай встал, повернулся к собранию спиной, пошел к двери. Когда к нему с ревом кинулись, — медленно обернулся: — Оставьте ваши руки, — сказал, — не берите меня… Вагон окружен, вагон под прицелом Коммунистической бригады… Тут только оплошавший отряд «Буря» увидел, что за время разговора действительно весь их эшелон был окружен пулеметами. Оставалось принять условие либо умереть… — Идем, идем, старичок, — сказал Чугай, подталкивая Якова Злого к двери. — Тебя не тронем, нам тебя только изолировать… А там — читай себе Кропоткина на здоровье…
Армия задержалась в Морозовской, формируясь, учитывая и приводя в порядок запасы. Из Морозовского отряда была образована дивизия. Командирами частей назначены морозовцы же. На военном совете армии, пополнившейся и принявшей более четкие формы, был принят план наступления: все пехотные части и артиллерия Кулика идут грунтом справа от полотна, в обход станицы Нижнечирской. Конные части Морозовской дивизии двигаются слева от полотна, прикрывая железнодорожный путь с севера. Эшелоны во главе с «Черепахой» продвигаются до станции Чир. Для прикрытия тыла пехотные полки Морозовской дивизии остаются в станице, — на этом настояли морозовцы, сколько им ни доказывали, что нельзя дробить сил. Пришлось согласиться. Армия выступила. Было начало июня. В первые дни армия двигалась неподалеку вдоль полотна. Обед варили в поездах: паровоз свистел, из вагона махали шапкой на шесте — отряды останавливались и шли обедать. Эшелон шахтерского отряда находился в хвосте — кое-где перегонял пеших, кое-где отставал. Однажды в обеденный час, когда бойцы разместились по вагонам и кашевары и женщины разносили котлы и манерки, поезд остановился на полустанке. В задний вагон влезли Лукаш и Коля Руднев. Оба — уставшие, серые от пыли, голодные и веселые. Они объезжали фронт в бричке, загнали лошадь, бросили ее на хуторе и догнали эшелон пешком. Они сели на агриппинину койку — напротив Ивана Горы. Спросили про здоровье. Он ответил, что через недельку вернется в строй. — Через недельку начнем громить Мамонтова, шерсть с него полетит, — сказал Лукаш, сплевывая под ноги. Коля Руднев, как всегда, подумав, сказал честно, без преувеличения: — Во всяком случае к Дону мы пробьемся. Агриппина, румяная от удовольствия, что такие, всему свету известные, товарищи так ласково говорят с Иваном Горой, принесла жестяную манерку с дымящейся картошкой, из кармана вытащила свой девичий головной ситцевый платок, зубами развязала на конце его узел и, поджав губы, предложила гостям щепотку соли… Стали лупить картошку, макать в соль, есть… — А я тебя помню, — сказал Лукаш, — как ты винтовку у меня просила… Я тогда прямо до чорта удивился: бой, понимаете ли, горячка… Идет эта красавица: винтовку дай!.. Все равно, как на покосе ей грабли нужны. Он широко открыл рот, показывая крепкие, как у собаки, зубы и в горячей гортани красный маленький язычок, потом уже отчаянно залился хохотом. — Ничего, она справляется — наравне, — проговорил Иван Гора, с некоторым беспокойством замечая, что Лукаш уже несколько раз, — правда, мельком, но очень пристально, — взглядывал на Агриппину. — Конечно, трудно ей бывает через то, что она дитя еще. — И повторил, нахмурясь: — Она еще дитя. (Сосредоточенно стал свертывать папиросу. ) Приглядываюсь вот к ней, к нашим ребятам: большая школа — революция. Знаешь — в деревне привесят на веревке в амбаре большое сито и кидают в него пшеницу или рожь. И вот этак вот мужик сито вертит и встряхивает: ядреное зерно сеется, мусор весь наверху, — он его долой… Так и в нашем отряде отсеиваются люди, и в каждом — отсеивается ядро, а мусор — долой… Коля Руднев, — тоже свертывая: — Владимир Ильич это лучше тебя говорит. — А что говорит Владимир Ильич? — А он говорит очень замечательно… Пролетариат, живя бок о бок с буржуазным классом, заражается его пороками, несомненно… — Ну, это пустяки, — сказал Лукаш, — пролетариат ничем, брат, не заразишь… — Постой ты, — Иван Гора махнул на него пальцем. — Это верно… Разве я не видел: у нас на Путиловском в воскресенье некоторые ребята чуть свет, как лебеди, плывут в кабак за водкой… Это не буржуазная зараза? Коля Руднев продолжал: — Меньшевики извращают Маркса, что будто бы можно тихохонько, легохонько, без революции дорасти до социализма. Владимир Ильич говорит: только в процессе революции — только! — пролетариат может избавиться от старых пороков, вырасти морально и стать способным создать новое общество. — Это да, это так, — сказал Лукаш. Иван Гора, подумав, ответил: — Правильно… Он полнее это говорит, — правильно. Так они сидели и рассуждали. В вагон, застревая винтовкой в узких дверях, вскочил Володька-шахтер, — штаны и рубаха на нем были одни дыры, некуда класть заплат… — Казаки! — крикнул он испуганно-радостно. — Сотни три идут лавой. Лукаша подкинуло, как пружиной: — Стой! Чего обрадовался! Чтоб все оставались на местах!.. Коля, в хвосте на площадке — пулеметы, я — сейчас… И он впереди Володьки побежал по вагонам, приказывая бойцам: «По ружьям! Из вагонов не выходить! В окна не высовываться! Без команды не стрелять! Пусть казаки, не видя около него людей, подумают, что это штабной поезд либо санитарный, и подойдут поближе, без опаски…» Через минуту Лукаш пробежал обратно, выскочил на заднюю площадку. Там Коля Руднев, Иван Гора (как был в подштанниках) и Агриппина прилаживали пулемет. Другой пулемет лежал здесь же. Лукаш — Агриппине: — Бери ленты, лезь под колеса. Со вторым пулеметом он спрыгнул с площадки и установил его между задними колесами. Сел, согнувшись, под вагоном. Агриппина лежала на животе рядом с ним. Лукаш — шопотом: — Ну, если сволочи ослушаются моего приказа: не открывать огня, подпустить на двести шагов… — Наши давно этого случая ждут, — сказала Агриппина тоже шопотом. — Подпустят. — Видишь, Агриппина? Вон они! Орлы! Направо от полотна местность была волнистая. Когда несколько времени тому назад Володька (в сторожевом охранении) заметил казаков, — они тогда спускались с полынного косогора. Сейчас всей лавой, торопя коней и размахивая поблескивающими шашками, три или четыре сотни их выносились из лощины к поезду. Уже слышен был тяжелый топот коней… — Коля, Коля, выдержи их, миленький, выдержи, — скулил Лукаш из-под вагона… Ясно были видны напряженные, багровые, бородатые лица… Черные хорошие мундиры, лампасы, заломленные бескозырки… Разинутые рты. Раздутые ноздри коней… — Ура, — доносилось, — ур-ра! — Давай! — дико крикнул Лукаш. И оба пулемета — с площадки и из-под вагона — торопливо застучали. Сейчас же кони с полного скока начали валиться, спотыкаться, взвивались на дыбы, опрокидывались… Разгон всей лавы был так велик, что задние не успели ни свернуть, ни задержаться, — врезались в кучу конских, человеческих тел и, сбиваемые, валились, и все же отдельные всадники продолжали нестись к вагонам. Шахтеры соскакивали с площадок, бежали навстречу, уставя штыки. Несколько казаков, спасаясь, пригнувшись к гривам, вскочили на насыпь, но и там их достал пулемет… Шахтеры сшибались со спешенными казаками, горячась, схватывались голыми руками. Впереди плечистые Володька и Федька, ухватя винтовки за дуло, шли буреломом, сшибая людей… Все началось и кончилось в несколько минут. Кричали раненые. Хрипели умирающие. Бились лошади. Лукаш вылез из-под вагона. Вытирая тылом ладони обожженные, налившиеся кровью глаза, — позвал: — Коля… Жив? — Ничего, оба целы, — у Руднева дрожали и губы и черная от копоти рука, поправлявшая упавшие мокрые волосы. Иван Гора, отдуваясь, тяжело сел на ступеньку. — Что ж, теперь ребята оденутся, обуются по крайней мере… А то идут — мотают портянками… Гапа, — позвал он, — Агриппина… Не сразу и негромко из-под вагона ответили: — Да сейчас я… Ленты же надо собрать…
От хутора Рычкова до моста — три версты. Железнодорожный путь перед самым Доном загибается и идет по высокой дамбе, где справа и слева — глубоко внизу — лежат озера, затененные лозой, орешником, корявыми осокорями. На закате по дамбе медленно двигался паровоз без вагонов. Несколько человек с его площадки глядели на север — туда, где вдоль Дона тянулась крутая возвышенность — «Рачкова гора». Там снова метнулась длинная вспышка, лизнувшая закатные облака, — через много секунд в одно из тускло красноватых озер упал снаряд, разорвался, высоко подняв воду. Машинист, скаля зубы, сказал: — Раков, чай, наколотило — миллион. Паровоз продолжал медленно заворачивать по дамбе. Направо — на юг — на холме по-над Доном находился большой кожевенный завод. Там с нынешнего дня шла горячая работа, — разбирали постройки, доски и бревна сносили на берег, вязали плоты. На эту работу были брошены все свободные руки. Шестьдесят эшелонов стояли уже между станцией Чир и хутором Рычковым. План перехода от Морозовской до Дона осуществился скорее, чем ожидали. Казаки, боясь конницы Щаденко, двигавшейся слева от полотна, и пехотных отрядов, двигавшихся справа, не решались подходить близко к эшелонам. Был только один кровавый налет на станцию Суровикино, где стоял в тот день санитарный поезд с больными и ранеными. За разгром его, за убийство нескольких сот человек казаки тут же были разгромлены подоспевшим бронепоездом. Это отбило у них охоту приближаться к полотну. Перед Доном 5-я армия, оберегая эшелоны, расположилась выгнутой крутой дугой — с радиусом до пятнадцати верст: на западе центр ее занимал окопы на Лисинских высотах, [4] левый фланг тянулся по речке Чир и по волнистой равнине перед станицей Нижнечирской, правый упирался у самого Дона в подножье Рачковой горы. Окружение Нижнечирской не удалось. В горячих боях казаки потеснили фланг 5-й, покуда она не заняла эти позиции. Начались ежедневные затяжные бои. Противник накоплял силы, стреляя «скучными» снарядами, понимая, что эшелоны здесь засели прочно перед взорванным мостом. Паровоз теперь едва двигался. Показался Дон — еще в разливе, полноводный, озаренный закатом. Впереди виднелись пролеты железнодорожного моста. Паровоз остановился. С него соскочили Ворошилов, Бахвалов и Пархоменко с подвязанной рукой (раненный при атаке вокзала в Суровикине). Они прошли по полотну еще шагов с полсотни. Тянуло сыростью. Отчаянно звенели комары. Здесь полотно круто обрывалось, и торчали загнутые концы рельсов. Ворошилов присел на корточки. Внизу, на страшной глубине, увеличенной сумерками, на едва обнажившейся песчаной отмели лежали остатки взорванной фермы. — Высота здесь от уровня воды — пятьдесят четыре метра, — сказал Бахвалов. — Наше счастье, что взорван первый пролет, если бы они взорвали мост посредине, над рекой, тогда уж ничего не поделаешь… — Сволочи, а!.. — проворчал Ворошилов. — Придется нам тут попотеть. — Кроме дерева, материалов у нас нет. Придется во весь пролет ставить ряд деревянных быков… Пятьдесят четыре метра для деревянных сооружений — высота почти что невозможная. — Ну, вот тебе — невозможная!.. Инженер! — Так ведь материал, скажем — деревянный брус, имеет свой предел сопротивления… — Материал точно так же подчиняется революции… Тут ты меня не разубедишь… Бахвалов весело, несмотря на обычную мрачность, рассмеялся. Ворошилов глядел на дальний берег, где в быстро сгущавшихся сумерках еще виднелись очертания тополей и соломенных крыш. Ближе к реке краснели огоньки костров. Пархоменко сказал: — Это хутор Логовский. Там — наши. Хутора ниже по реке — Ермохин, Немковский, Ильменский — захвачены мамонтовцами. А Логовский держится упорно. — Там царицынские рабочие? — спросил Ворошилов. — Нет, какой-то партизанский отряд. Давеча их командир выходил на мост, кричал, да было ветрено, я только разобрал, что велел тебе кланяться и просил патронов и махорки. — Значит — ребята боевые. Можно отсюда пробраться на мост? Бахвалов повел всех к откосу. Цепляясь за сухие корни, спустились на речной песок. Здесь их облепили тучи комаров. Громко всплескивалась рыба где-то за тальниками. Отмахиваясь, пошли мимо полуразрушенной, до половины ушедшей в песок, фермы. Часть ее еще была залита разливом. По пояс в воде добрались до каменного быка, с которого начинались уцелевшие пролеты моста. По железным скобам начали взбираться на бык, на высоту пятидесяти четырех метров. Труднее всего пришлось Пархоменко с подбитой рукой. Влезли. Сквозь щели мостового настила страшно было глядеть — на какой глубине под ними течет Дон. — Сколько ты думаешь провозиться? — спросил Ворошилов. — Если бы ты меня спросил до революции, то — честно говоря — полгода, — ответил Бахвалов. — Эти мерки, конечно, неприемлемы. Недели в четыре построим, пожалуй. — Не хвастаешь? — Нет. — А по-большевистски — в две недельки? — Брось, это уже несерьезно. — Что тебе нужно? — Прежде всего мне нужно три тысячи телег — возить камень, кирпич. Думаю—все кирпичные постройки в окружности махнем. Ничего? — Сейчас трех тысяч телег у меня нет. — Нужно достать! — Не горячись, достанем, — сказал Ворошилов. И они пошли по мосту к тому берегу, разговаривая о том, как легче будет организовать работы. Главной надеждой на успех им представлялось то, что строить мост будет не прежняя — по ведомостям — «рабочая сила», но боевой пролетариат, понимающий, что эта работа означает спасение эшелонного имущества, спасение тысячей жизней, спасение Царицына, спасение в эти страшные месяцы пролетарской революции.
Едва перешли мост, из канавы — где-то в трех шагах — угрожающе окликнули: «Стой! Кто идет? » В сумерках выросла саженная фигура с головой, обмотанной платком от комаров. Услышав, кто идет, высокий человек подошел, держа винтовку наизготове. Увидел звезды на фуражках. — Здорово, — сказал, ребром кидая руку сперва Ворошилову, потом другим, — хорошо — я вас раньше заметил, а то бы я стрелял. — А ну — веди в штаб, — сказал Ворошилов. — А вон штаб, — человек указал на костер неподалеку. — Не попадите в канаву, там у нас колья натыканы, переходите по дощечке, и будет тебе гумно Филиппа Григорьевича Рябухина. Штаб красного казачьего отряда, второй месяц отбивавшегося на хуторе от мамонтовцев (несмотря на все их хитрости), помещался прямо на гумне. Сейчас там варили кашу в калмыцком таганце. Человек тридцать сидело под дымом, отдыхая от комара. Огонь озарял лица — в большинстве безбородые, безусые, — несколько парусиновых палаток, скирды прошлогоднего хлеба, бревенчатый угол амбарушки под соломенной крышей. Когда Ворошилов, Пархоменко и Бахвалов перелезли канаву, сидящие обернулись к ним. Ворошилов весело крикнул: — Здорово, товарищи! — Здорово, в добрый час, — ответило несколько спокойных голосов. — Кто у вас здесь начальник? Человек, пробовавший из таганца кашу, положил ложку с длинным черенком, проводя пальцами по усам, подошел, — был он небольшого роста, коренастый, — борода росла у него почти от самых глаз широким веником. (Ватный пиджак, накинутый на плечи, маленький плохонький картузик. ) — Я начальник. — Здорово, командир. — Здорово, товарищ командующий. — А ты меня знаешь? — А кто же тебя не знает, Климент Ефремович. — А я тебя не знаю. — А я Парамон Самсонович Кудров, нижнечирской казак, по-белому ругают Парамошкой-сапожником. — И другие у тебя казаки? — И другие — казаки. Есть и иногородние. Не все казаки пошли за Мамонтовым, Климент Ефремович. Нас — таких чудаков — много. — Что же вы тут делаете? — Несем революционную службу за свой собственный счет. Пойдем к огоньку, поешь с нами казацкой каши. Подошли к костру. Кудров сказал двум ребятам, сидевшим на бревне, чтобы посторонились, — дали место командующему под дымом. Гости уселись, протянув мокрые ноги к угольям. Ворошилов, оглядывая молодые, налитые здоровьем, красивые казачьи лица, спросил: — Ну, как живете? Кудров бойко ответил: — Ничего, Климент Ефремович, живем по-божьи — кто кого обманет… Все засмеялись — не слишком громко, чтобы не обидеть пришедших. Кудров присел у огня, подняв одно колено. Дочерна обгорелое лицо его — с широкой бородой, с длинным носом и умными, маленькими, хитрыми глазами — так и горело желанием поговорить… — Хорошо, что ты к нам пришел, Климент Ефремович. Мы с утра все ждем: приедет или нет? На неделе бегал я в Царицын — просить огнеприпасов. Выходит ко мне начальник штаба — Носович. Как он загремит на меня: «Не верю, — говорит, — вам, — какие вы к чорту красные казаки! Все вы одним дерьмом мазаны». Я ему объясняю: хутор Логовский держит весь фронт. Пятиизбянские и калачевские казаки давно бы стакнулись с нижнечирскими, не держи мы этот хутор… И — не слушает. Огнеприпасов я, словом, не добился. Казаки, Климент Ефремович, народ злопамятный. Видишь — у меня нос маленько на сторону — в шестнадцатом году ко мне окружной атаман приложился… Это я помню. Нет, казаки не одним дерьмом мазаны… Нам, казацкой голи, тоже на Дону тесно… Вчера мои ребята встретили в поле одного казачишку, съехались, он и говорит: «Идите лучше к нам, у нас командир — есаул, а у вас — Парамошка-сапожник». А у них есаул — Пашка Полухин, он два раза ночью привозил смолу и жег мост, где деревянный настил, и в третий раз он же мост и взорвал… Это вы Пашку благодарите… Когда, значит, полковник Макаров занял Калач, Пашка налетел на Ермохин хутор и взял там тридцать шесть казаков, — почему они в мобилизацию не пошли. Бросил их в телегу, повез в Ильменский и там их расстрелял за хутором в балочке. Так они и лежали, бедняги, обнявшись… А это вот их братья сидят, родственники… Мы зло помним… Аникея Борисовича знал? — Слышал про такого, — ответил Ворошилов, внимательно присматриваясь к сидящим бойцам… — Аникея Борисовича били в Пятиизбянской на базаре старые станишники — монархисты. Выручил его Яхим и отправил в больницу в Царицын. Он в больнице поправился как следует. Казак — сильный… — Ты расскажи, как он сено на хуторе купил, — удерживая смех, сказал один из бойцов. — Помолчи… Возвращается Аникей Борисович в Калач, у него там жена и сын Ванька — пацан лет пятнадцати — здоровый, в отца. А время пахать. Уехали они с сыном на ночь в поле. В эту ночь как раз налетел на Калач Макаров и — давай, и давай… Красной казачьей гвардии — сонных — порубили на дворах, по огородам — до тысячи человек. И первым делом они, конечно, к Аникею Борисовичу — в хату. А его с сыном нет. Они выволокли старуху, — где твой хозяин? Где твой щенок?.. Она говорит им… Опять тот же голос: — Нет, старуха ничего им не сказала… — Помолчи… Они ее замучили, живот ей распороли… Лошадь увели, телку зарезали… Аникей Борисович с этой ночи пошел партизанить. А Ваньке он велел спрятаться на хуторе — потому что надо пахать… У Ваньки был другой конь, на котором они в ночное тогда поехали. Вот Ванька потихоньку пашет, и едут из Калача три казака. На Дону у нас все известно, у нас своя почта. Ванька видит: те самые казаки, кто его мать убивали. Бросил плуг, подходит к ним, спрашивает прикурить… — Он не прикурить спросил… — Помолчи… Значит — как руку-то на лошадь положил, да сразу и сдернул казака на землю, выхватил у него шашку… А те двое, покуда спохватились, — он и их обоих тоже порубал. Да — знаешь — такой здоровый, — одного пополам рассек, всех троих поклал на дороге, лошадь распряг и ушел к отцу. У отца уж отряд был с полсотни. — Меньше… — Помолчи… Так они и шныряют по белым тылам. Сколько раз я звал Аникея Борисовича на хутор Логовский. Говорит: «Скучно мне в осаде…» А до чего здоров — я тебе расскажу… Прибегают они с отрядом на один хутор, — а знают, что хутор белый. Сена им не дают. Входят они на двор к казаку: продай сена… Тот глаза отводит… Аникей Борисович: лезь, говорит, ко мне в карман, сколько выхватишь керенок — твое счастье, а я — сколько заберу сена в охапку. Казак — жадный: согласился. Пошли в сарай. Аникей Борисович ноги-то раздвинул… Слушателей разбирал смех — давились. Кудров повел на них бородой… — …Нагнулся он и давай захватывать сено в охапку, все хочется ему больше. Ухватил с полвоза и глядит — что-то здорово тяжело. Но понес… А его бойцы говорят: «Аникей Борисович, у тебя из сена чьи-то ноги трепыхаются…» (Тут все слушатели враз грохнули хохотом, хотя слышали сто раз этот рассказ. Громче всех смеялся Климент Ефремович. ) — Ну, да… Он, значит, бросил эту охапку, оттуда — стонет — вылезает дизентир… Кто такой? А это был хохол из Нижнечирской, мобилизованный, — Степан Гора… Тихий такой мужик. Вон он в сторонке сидит. Он у нас теперь кашеваром… Парамон Самсонович попросил у Ворошилова папироску и порассказал еще многое, подробно и занимательно, про упорные бои за хутор Логовский. Степан Гора, тем временем подошел к костру, снял Q огня таганец, слил жижу в миски, не спеша, — как все делал — нарезал хлеб и стал в таганце разминать сало с кашей. Гостей попросили ужинать. Все начали садиться в кружки. Ворошилов отозвал Кудрова. — Нужно товарища Пархоменко ночью переправить в Царицын, но чтобы дошел целым, дело важное. — Можно. Пошлю с ним ребят, они все балочки знают, так дернут мимо белых — к утру твой товарищ будет в Царицыне. — Спасибо вашему отряду за революционную верность, — сказал Ворошилов. — Пришлю вам огнеприпасов и табаку. Скоро мы вас сменим. Тебя и твоих ребят я назначу отрядом связи при штабе армии… — Так, — сказал Кудров, с минуту раздумывая, как это назначение понять и принять. — Это — правильно: вы здешних мест не знаете. А наши ребята в степи, как кошки, ночью видят…
Восточный знойный ветер с сухим шелестом мял прибрежные кусты. Бокун с двумя ведрами спустился к речке Чир и увидел голых ребят: один, совсем маленький, сидел на корточках по щиколотку в воде, заливаясь — смеялся. Другой, постарше, светловолосый, смешил его, выныривая из воды и брызгаясь. На берегу валялась их одежонка и жестянка с патронами. Через речку Чир довольно часто просвистывали пули. — Вы зачем тут, пацаны! — закричал на них Бокун страшным чугунным голосом. Маленький остался на корточках, только повернул, как испуганный совенок, голову. Старший вылез из воды, взялся за рубашонку: — Дяденька, мы угорели, жарко, мы сейчас… — Чего вы тут не видали, сраженье идет — они балуются… — Дяденька, мы патроны в цепь носим… Мы уж который день носим… Маленький, наконец, заплакал, положив на живот чумазые руки. Бокун покосился на него, стал зачерпывать ведра. Старший — шопотом младшему: — Поплачь, поплачь, постылый… — Вот я вас обоих возьму в охапку, — сказал Бокун, зачерпнув ведра, — и отнесу, куда надо… Идите домой… — Куда же? — ответил старший. — Мы в степи живем, кормимся при отряде. — Вы чьи? — Мы Карасихины… — Вот — к мамке и бегите… Маленький сейчас же перестал плакать, круглыми глазами с упреком посмотрел на Бокуна. У старшего задрожали губы… — Дяденька, — он сказал, — не ругай нас… — Я вас не ругаю, пацаны, а в степи опасно — какая стрельба-то! — Мы ползком носим. — Все равно — ползком… При стрельбе надо прятаться… — Ладно, дяденька, мы будем прятаться… — Сидите здесь в речке, покуда бой не кончится, а то я вас. — Ладно, дяденька… Бокун ушел с ведрами. Вечером стрельба утихла. Бойцы ужинали всухомятку. Собирались под прикрытием кургана — покуривали. Бокун рассказал товарищам, каких сегодня видел двух маленьких пацанов на речке. Была здесь Агриппина, — она вся сморщилась, слушая. — Бокун, я ж их знаю, это марьины дети. Зачем они в степи живут? А где же Марья? — Про Марью они ничего не сказали. Агриппина ушла и проискала детей всю ночь, обшарила все кусты на речном берегу. Наутро опять началась обыденная стрельба: вдали показывались небольшие группы конников, — их отгоняли. Агриппина, как и другие бойцы, сидя — согнувшись — в мелком окопе, гнала пулю за пулей по этим всадникам. Когда в степи становилось чисто, вздохнув, осматривала винтовочный затвор, запас патронов, усаживалась удобнее, начинала дремать, полузакрыв глаза. Сквозь дремоту вспоминала — где же ей искать Алешку и Мишку? — Дяденька, — услышала она сквозь дремоту (это было уже в конце дня), — дяденька, патронов принесли… Обернулась — они! У Алешки все лицо обтянутое, даже выступили десны и зубы. У Мишки лицо лучше — круглое, но все расцарапанное. Агриппина молча сволокла обоих в окоп. Мишка сунулся ей в колени, как матери. Алешка морщинисто улыбался. Агриппина покосилась — не смеются ли товарищи. Но справа и слева бойцы дремали равнодушно. — Где Марья? — Маму убили, — ответил Алешка. Агриппина сейчас же положила винтовку на бруствер, ловчее устроила Мишку на коленях. — Кто убил? — Тогда — помнишь — ты ушла. Степана взяли, ух, как его били! Они узнали, как я тогда верхом гонял на станцию. За мной пришел Гремячев с двумя казаками, пьяные. А мама меня спрятала в соломе. Они маму стали ругать, Мишка все слышал, он под кроватью сидел. Ты знаешь маму-то, — она рассердится — такая смелая… Она им тоже — отвечать… Они ее потащили на двор. Я тут все слышал… «Давай, — они говорят, — свово щенка». Они кричат, мама кричит… Мама как плюнет Гремячеву в рожу! «Получай, — говорит, — царская сволочь…» Он схватил кол… У Алешки задергались губы, отвернулся. Опять вдали между холмами показались всадники. Агриппина взяла винтовку: — Ложитесь, лежите смирно, ничего не бойтесь… И пошла гнать пулю за пулей, старательно выцеливая…
Пловучий мост (из материалов разобранного кожевенного завода) был наведен. На рассвете стрелковые части Коммунистического отряда выбили казачьи заставы из тальниковых кустов левого берега, конница Щаденко перешла Дон и бросилась на хутора. Разведкой руководил Парамон Самсонович, указывая, с какой стороны лучше зайти и откуда ловчее ударить. Красная конница беспощадно проносилась по улицам, рубя метавшихся казаков. Быстро был занят Немковский хутор, Ермохин и Ильменский. Оттуда Щаденко повернул на восток, на большую станицу Громославскую. Без потерь он вошел туда, арестовал сельского писаря и старосту, восстановленных мамонтовцами, председателя и секретаря сельсовета, сдавшего мамонтовцам власть, и на выгоне расстрелял их. Он объявил общее сельское собрание и шесть дней митинговал с громославскими «хохлами», убеждая их биться за революцию, а не сидеть, як таки бесчеловечные выродки, выжидая — кто одолеет. Шесть дней морозовские эскадронные командиры — Мухоперец, Затулывитер, Непийпиво, — заломив бараньи шапки, говорили с перевернутой водовозной бочки на площади перед народом, шумевшим, как необозримый лес, — давили на то, чтобы общее собрание согласилось на общую мобилизацию с семнадцатилетнего возраста. На шестой день было вынесено решение образовать Громославский полк и включить его в Морозовскую дивизию. С очищением левобережных хуторов и занятием Громославской давление белых на Царицын сразу ослабло, — им пришлось оставить Кривую Музгу. Но зато с каждым днем увеличивалась их активность со стороны Нижнечирской. У Ворошилова все силы теперь были брошены на восстановление железнодорожного моста. Луганские и харьковские металлисты разбирали взорванную ферму. Шахтеры копали котлован на отмели между первым и вторым каменными быками. Под Рачковой горой рвали камень. На станции Чир и на ближайших хуторах разбирали кирпичные и бревенчатые постройки. На платформы грузили камень, кирпич, бревна, шпалы, рельсы, всякое железо, что попадалось под руку. Все это в поездах свозилось к Дону. Работы шли днем и ночью. Все — от Ворошилова до бойцов, сдерживающих все более нетерпеливые натиски мамонтовцев, — с тревогой следили за мостовыми работами. Прошла неделя, кончалась вторая неделя, а на отмели между двумя гигантскими быками только еще валили камень. Нехватало рабочих, нехватало коней, нехватало телег… В один из палящих безветреных дней, в обед, началась тревога. На западе, в стороне Лисинских высот, вставала огромная туча пыли. Еще не было слышно выстрелов, но оттуда мчались какие-то верхоконные. Полетела страшная весть, что фронт прорван. В сторону пыли протарахтел автомобиль Бахвалова, промчался на фиате Ворошилов с Колей Рудневым. Женщины заметались, собирая детей. Одни бежали в вагоны, другие — в степь. Потом увидели спускающиеся с Лисинских высот необозримые обозы и стада скота. Оказалось, что шли морозовцы, — всей станицей, — выбитые оттуда казаками. Белые висели у них на хвосте. По горизонту покатился грохот пушек 5-й армии, встретивших преследователей. Обозы, люди, коровы, овцы мчались с Лисинских высот к станции Чир. Теперь было — хоть отбавляй — и рабочих рук, и телег, и лошадей. Бахвалов повеселел. Партии рабочих потянулись к Дону. Мост начал расти на глазах. На забученный котлован укладывали клетки из бревен и шпал, скрепляя их железом, заполняя внутри камнем. Вся опасность таилась в высоте этих деревянных устоев, — при малейшем отклонении от вертикали они рухнули бы под тяжестью поездов. Но недаром говорил Ворошилов, что материал подчиняется революции, — этот мост был ее творческим строительством, это был мост в будущее. В конце третьей недели устои поднялись на всю высоту пятидесяти четырех метров. Сильно потрепанные стрелковые части Морозовской дивизии, не послушавшие разумных доводов, — что нельзя победить, крутясь у одной своей хаты, — искупали ошибку, сменяя помотанные в ежедневных стычках части 5-й. Белые теперь, не уставая, били орудийным огнем по мостовым работам. Их батарея стояла в Рубежной балке у хутора Самодуровки — близ Пятиизбянской станицы. Снаряды ложились вблизи моста, на отмели, в озера, в заросли. Было немало убито и ранено рабочих, все же в самый мост попасть им не удавалось. Выбить эти батареи из Рубежной балки можно было только глубоким наступлением. Из Царицына вернулись Пархоменко и Артем с сообщением, что в Царицыне — Сталин, что там идет решительная подготовка к обороне и Сталин предлагает 5-й армии, не теряя дня, заканчивать поход: переправлять все эшелоны и воинские части на левый берег. От наступления на правом берегу приходилось отказываться, хотя это и грозило тем, что инициатива перейдет к белым. Так оно и случилось. Казаки, пришедшие в хвосте у морозовцев, подняли среди мамонтовцев сполох: «Что вы, чирские, суворовские казачки, на солнышке греетесь! То-то про вас слава идет… Испугались хохлацкого сброда… Мы этих красных били, как сусликов, от самой Морозовской, разобьем и здесь, покуда мост не навели, — тогда держи воробья…» Семнадцатого июня в расположение Коммунистического батальона неожиданно прискакали верхами Ворошилов, Пархоменко и Коля Руднев. Ворошилов остановился на холме, откуда были видны сады Нижнечирской станицы. Он сказал подъехавшему Лукашу: — У противника оживление? — Да, как будто… — Жди генерального сражения. Вскоре показались казачьи конные цепи: шли рысью по волнистой равнине, кое-где прикрытой хуторскими садами. С холма можно было насчитать по крайней мере семь рядов всадников. Лукаш посылал ординарцев с приказом: подпускать цепи возможно ближе. Он волновался и повторял: «Подпустят, увидишь, Клим, — на четыреста шагов подпустят, ребята теперь выдержанные…» Загремела артиллерия Кулика, застучали пулеметы, захлестали винтовочные выстрелы. Казачьи кони стали валиться… Но ни один не повернул, — все новые и новые волны всадников мчались с холмов, из-за вишневых порослей. — Пьяные, честное слово, пьяные! — крикнул Ворошилов, не отрываясь от бинокля. Вот уже передние перескакивают через окопы, рубя и катясь на землю вместе с конями… Несколько всадников мчатся к холму. Передний, на великолепном рыжем жеребце, тучный, в фуражке, съехавшей на ухо, в золотых полковничьих погонах, крича и давясь седыми усами, устремился на Ворошилова, крутя клинком. Лукаш выстрелил — мимо! Ворошилов толкнул гнедого навстречу и со всего конского маха, завалясь, ударил шашкой полковника. Проскочив, осадил, — полковник лежал на земле, раскинув руки. Прорвавшихся сквозь фронт было немного. Одних сбили, другие ушли на взмыленных конях. Остатки казачьих цепей отхлынули. Этот короткий, но кровавый бой дорого обошелся казакам. В белых станицах стало хмуро. О возобновлении удара в ближайшее время не могло быть и разговора.
|
|||
|